Ванюша, между тем успевший уладить свое хозяйство и даже обрившийся у ротного цирюльника и выпустивший панталоны из сапог в знак того, что рота стоит на просторных квартирах, находился в самом хорошем расположении духа. Он внимательно, но недоброжелательно смотрел на Ерошку, как на дикого невиданного зверя, покачал головой на запачканный им пол и, взяв из-под лавки две пустые бутылки, отправился к хозяевам.
– Здравствуйте, любезненькие, – сказал он, решившись быть особенно кротким. – Барин велел чихирю купить; налейте, добряшки.
Старуха ничего не ответила. Девка, стоя перед маленьким татарским зеркальцем, убирала платком голову; она молча оглянулась на Ванюшу.
– Я деньги заплачу, почтенные, – сказал Ванюша, потряхивая в кармане медными. – Вы будьте добрые, и мы добрые будем, так-то лучше, – прибавил он.
– Много ли? – отрывисто спросила старуха.
– Осьмушку.
– Поди, родная, нацеди им, – сказала бабука Улита, обращаясь к дочери. – Из начатой налей, желанная.
Девка взяла ключи и графин и вместе с Ванюшей вышла из хаты.
– Скажи, пожалуйста, кто это такая женщина? – спросил Оленин, указывая на Марьянку, которая в это время проходила мимо окна.
Старик подмигнул и толкнул локтем молодого человека.
– Постой, – проговорил он и высунулся в окно. – Кхм! Кхм! – закашлял и замычал он. – Марьянушка! А, нянюка Марьянка! Полюби меня, душенька! Я шутник, – прибавил он шепотом, обращаясь к Оленину.
Девка, не оборачивая головы, ровно и сильно размахивая руками, шла мимо окна тою особенною щеголеватою, молодецкою походкой, которою ходят казачки. Она только медленно повела на старика своими черными, отененными глазами.
– Полюби меня, будешь счастливая! – закричал Ерошка и, подмигивая, вопросительно взглянул на Оленина. – Я молодец, я шутник, – прибавил он. – Королева девка? А?
– Красавица, – сказал Оленин. – Позови ее сюда.
– Ни-ни! – проговорил старик. – Эту сватают за Лукашку. Лука – казак молодец, джигит, намеднись абрека убил. Я тебе лучше найду. Такую добуду, что вся в шелку да в серебре ходить будет. Уж сказал – сделаю; красавицу достану.
– Старик, а что говоришь! – сказал Оленин. – Ведь это грех!
– Грех? Где грех? – решительно отвечал старик. – На хорошую девку поглядеть грех? Погулять с ней грех? Али любить ее грех? Это у вас так? Нет, отец мой, это не грех, а спасенье. Бог тебя сделал, бог и девку сделал. Все он, батюшка, сделал. Так на хорошую девку смотреть не грех. На то она сделана, чтоб ее любить да на нее радоваться. Так-то я сужу, добрый человек.
Пройдя через двор и войдя в темную, прохладную клеть, заставленную бочками, Марьяна с привычною молитвой подошла к бочке и опустила в нее ливер. Ванюша, стоя в дверях, улыбался, глядя на нее. Ему ужасно смешно казалось, что на ней одна рубаха, обтянута сзади и поддернута спереди, и еще смешнее то, что на шее висели полтинники. Он думал, что это не по-русски и что у них в дворне то-то смеху было бы, кабы такую девку увидали. «Ла филь ком се тре бье,[18] для разнообразия, – думал он, – скажу теперь барину».
– Что зазастил-то, черт! – вдруг крикнула девка. – Подал бы графин-то.
Нацедив полный графин холодным красным вином, Марьяна подала его Ванюше.
– Мамуке деньги отдай, – сказала она, отталкивая руку Ванюши с деньгами. Ванюша усмехнулся.
– Отчего вы такие сердитые, миленькие? – сказал он добродушно, переминаясь, в то время как девка закрывала бочку.
Она засмеялась.
– А вы разве добрые?
– Мы с господином очень добрые, – убедительно отвечал Ванюша. – Мы такие добрые, что, где ни жили, везде нам хозяева наши благодарны оставались. Потому благородный человек.
Девка приостановилась, слушая.
– А что, он женатый, твой пан-то? – спросила она.
– Нет! Наш барин молодой и не женатый. Потому господа благородные никогда молоды жениться не могут, – поучительно возразил Ванюша.
– Легко ли! Какой буйвол разъелся, а жениться молод! Он у вас у всех начальник? – спросила она.
– Господин мой юнкер, значит – еще не офицер. А звание-то имеет себе больше генерала – большого лица. Потому что не только наш полковник, а сам царь его знает, – гордо объяснил Ванюша. – Мы не такие, как другие армейские – голь, а наш папенька сам сенатор; тысячу, больше душ мужиков себе имел и нам по тысяче присылают. Потому нас всегда и любят. А то, пожалуй, и капитан, да денег нет. Что проку-то?..
– Иди, запру, – прервала девка.
Ванюша принес вино и объявил Оленину, что ла филь се тре жули,[19] – и тотчас же с глупым хохотом ушел.
Между тем на площади пробили зорю. Народ возвратился с работ. В воротах замычало стадо, толпясь в пыльном золотистом облаке. И девки, и бабы засуетились по улицам и дворам, убирая скотину. Солнце скрылось совсем за далеким снежным хребтом. Одна голубоватая тень разостлалась по земле и небу. Над потемневшими садами чуть заметно зажглись звезды, и звуки понемногу затихали в станице. Убрав скотину, казачки выходили на углы улиц и, пощелкивая семя, усаживались на завалинках. К одному из таких кружков, подоив двух коров и буйволицу, присоединилась и Марьянка.
Кружок состоял из нескольких баб и девок с одним старым казаком.
Речь шла об убитом абреке. Казак рассказывал, бабы расспрашивали.
– А награда, я чай, большая ему будет? – говорила казачка.
– А то как же? Бают, крест выйдет.
– Мосев и то хотел его обидеть. Ружье отнял, да начальство в Кизляре узнало.
– То-то подлая душа, Мосев-то!
– Сказывали, пришел Лукашка-то, – сказала одна девка.
– У Ямки (Ямка была холостая распутная казачка, державшая шинок) с Назаркой гуляют. Сказывают, полведра выпили.
– Эко Урвану счастье! – сказал кто-то. – Прямо, что Урван! Да что! малый хорош! Куда ловок! Справедливый малый. Такой же отец был, батяка Кирьяк; в отца весь. Как его убили, вся станица по нем выла… Вон они идут, никак, – продолжала говорившая, указывая на казаков, подвигавшихся к ним по улице. – Ергушов-то поспел с ними! Вишь, пьяница!
Лукашка с Назаркой и Ергушовым, выпив полведра, шли к девкам. Они все трое, в особенности старый казак, были краснее обыкновенного. Ергушов пошатывался и все, громко смеясь, толкал под бок Назарку.
– Что, скурехи, песен не играете? – крикнул он на девок. – Я говорю, играйте на наше гулянье.
– Здорово дневали? Здорово дневали? – послышались приветствия.
– Что играть? разве праздник? – сказала баба. – Ты надулся и играй.
Ергушов захохотал и толкнул Назарку:
– Играй ты, что ль! И я заиграю, я ловок, я говорю.
– Что, красавицы, заснули? – сказал Назарка. – Мы с кордона помолить[20] пришли. Вот Лукашку помолили.
Лукашка, подойдя к кружку, медленно приподнял папаху и остановился против девок. Широкие скулы и шея были у него красны. Он стоял и говорил тихо, степенно; но в этой медленности и степенности движения было больше оживленности и силы, чем в болтовне и суетне Назарки. Он напоминал разыгравшегося жеребца, который, взвив хвост и фыркнув, остановился как вкопанный всеми ногами. Лукашка тихо стоял перед девками; глаза его смеялись; он говорил мало, поглядывая то на пьяных товарищей, то на девок. Когда Марьяна подошла к углу, он ровным, неторопливым движением приподнял шапку, посторонился и снова стал против нее, слегка отставив ногу, заложив большие пальцы за пояс и поигрывая кинжалом. Марьяна в ответ на его поклон медленно нагнула голову, уселась на завалинке и достала из-за пазухи семя. Лукашка, не спуская глаз, смотрел на Марьяну и, щелкая семя, поплевывал. Все затихли, когда подошла Марьяна.
– Что же? надолго пришли? – спросила казачка, прерывая молчанье.
– До утра, – степенно отвечал Лукашка.
– Да что ж, дай бог тебе интерес хороший, – сказал казак, – я рад, сейчас говорил.
– И я говорю, – подхватил пьяный Ергушов, смеясь. – Гостей-то что! – прибавил он, указывая на проходившего солдата. – Водка хороша солдатская, люблю!
– Трех дьяволов к нам пригнали, – сказала одна из казачек. – Уж дедука в станичное ходил; да ничего, бают, сделать нельзя.
– Ага! Аль горе узнала? – сказал Ергушов.
– Табачищем закурили небось? – спросила другая казачка. – Да кури на дворе сколько хошь, а в хату не пустим. Хошь станичный приходи, не пустю. Обокрадут еще. Вишь, он небось, чертов сын, к себе не поставил, станичный-то.
– Нe любишь! – опять сказал Ергушов.
– А то бают еще, девкам постелю стлать велено для солдатов и чихирем с медом поить, – сказал Назарка, отставляя ногу, как Лукашка, и так же, как он, сбивая на затылок папаху.
Ергушов разразился хохотом и, ухватив, обнял девку, которая ближе сидела к нему.
– Верно, говорю.
– Ну, смола, – запищала девка, – бабе скажу!
– Говори! – закричал он. – И впрямь Назарка правду баит; цидула была, ведь он грамотный. Верно. – И он принялся обнимать другую девку по порядку.
– Что пристал, сволочь? – смеясь, запищала румяная круглолицая Устенька, замахиваясь на него.
Казак посторонился и чуть не упал.
– Вишь, говорят, у девок силы нету: убила было совсем.
– Ну, смола, черт тебя принес с кордону! – проговорила Устенька и, отвернувшись от него, снова фыркнула со смеху. – Проспал было абрека-то? Вот он бы тебя срезал, и лучше б было.
– Завыла бы небось! – засмеялся Назарка.
– Так тебе и завою!
– Вишь, ей и горя нет. Завыла бы? Назарка, а? – говорил Ергушов.
Лукашка все время молча глядел на Марьянку. Взгляд его, видимо, смущал девку.
– А что, Марьянка, слышь, начальника у вас поставили? – сказал он, подвигаясь к ней.
Марьяна, как всегда, не сразу отвечала и медленно подняла глаза на казаков. Лукашка смеялся глазами, как будто что-то особенное, независимое от разговора, происходило в это время между им и девкой.
– Да, им хорошо, как две хаты есть, – вмешалась за Марьяну старуха, – а вот к Фомушкиным тоже ихнего начальника отвели, так, бают, весь угол добром загородил, а с своею семьей деваться некуда. Слыхано ли дело, целую орду в станицу пригнали! Что будешь делать! – сказала она. – И каку черную немочь они тут работать будут!
– Сказывают, мост на Тереку строить будут, – сказала одна девка.
– А мне сказывали, – промолвил Назарка, подходя к Устеньке, – яму рыть будут, девок сажать за то, что ребят молодых не любят. – И опять он сделал любимое коленце, вслед за которым все захохотали, а Ергушов тотчас же стал обнимать старую казачку, пропустив Марьянку, следовавшую по порядку.
– Что ж Марьянку не обнимаешь? Всех бы по порядку, – сказал Назарка.
– Не, моя старая слаще, – кричал казак, целуя отбивавшуюся старуху.
– Задушит! – кричала она, смеясь.
Мерный топот шагов на конце улицы прервал хохот. Три солдата в шинелях, с ружьями на плечо шли в ногу на смену к ротному ящику. Ефрейтор, старый кавалер, сердито глянув на казаков, провел солдат так, что Лукашка с Назаркой, стоявшие на самой дороге, должны были посторониться. Назарка отступил, но Лукашка, только прищурившись, оборотил голову и широкую спину и не тронулся с места.
– Люди стоят, обойди, – проговорил он, только искоса и презрительно кивнув на солдат.
Солдаты молча прошли мимо, мерно отбивая шаг по пыльной дороге.
Марьяна засмеялась, и за ней все девки.
– Эки нарядные ребята! – сказал Назарка. – Ровно уставщики длиннополые, – и он промаршировал по дороге, передразнивая их.
Все опять разразились хохотом.
Лукашка медленно подошел к Марьяне.
– А начальник у вас где стоит? – спросил он.
Марьяна подумала.
– В новую хату пустили, – сказала она.
– Что он, старый или молодой? – спросил Лукашка, подсаживаясь к девке.
– А я разве спрашивала, – отвечала девка. – За чихирем ему ходила, видела, с дядей Ерошкой в окне сидит, рыжий какой-то. А добра целую арбу полну привезли.
И она опустила глаза.
– Уж как я рад, что пришлось с кордона выпроситься! – сказал Лукашка, ближе придвигаясь на завалинке к девке и все глядя ей в глаза.
– Что ж, надолго пришел? – спросила Марьяна, слегка улыбаясь.
– До утра. Дай семечек, – прибавил он, протягивая руку.
Марьяна совсем улыбнулась и открыла ворот рубахи.
– Все не бери, – сказала она.
– Право, все о тебе скучился, ей-богу, – сказал сдержанно-спокойным шепотом Лука, доставая семечки из-за пазухи девки, и, еще ближе пригнувшись к ней, стал шепотом говорить что-то, смеясь глазами.
– Не приду, сказано, – вдруг громко сказала Марьяна, отклоняясь от него.
– Право… Что я тебе сказать хотел, – прошептал Лукашка, – ей-богу! Приходи, Машенька.
Марьянка отрицательно покачала головой, но улыбалась.
– Нянюка Марьянка! А нянюка! Мамука ужинать зовет, – прокричал, подбегая к казачкам, маленький брат Марьяны.
– Сейчас приду, – отвечала девка, – ты иди, батюшка, иди один; сейчас приду.
Лукашка встал и приподнял папаху.
– Видно, и мне домой пойти, дело-то лучше будет, – сказал он, притворяясь небрежным, но едва сдерживая улыбку, и скрылся за углом дома.
Между тем ночь уже совсем опустилась над станицей. Яркие звезды высыпали на темном небе. По улицам было темно и пусто. Назарка остался с казачками на завалинке, и слышался их хохот. А Лукашка, отойдя тихим шагом от девок, как кошка пригнулся и вдруг неслышно побежал, придерживая мотавшийся кинжал, не домой, а по направлению к дому хорунжего. Пробежав две улицы и завернув в переулок, он подобрал черкеску и сел наземь в тени забора. «Ишь, хорунжиха, – думал он про Марьяну, – и не пошутит, черт! Дай срок».
Шаги приближавшейся женщины развлекли его. Он стал прислушиваться и засмеялся сам с собою. Марьяна, опустив голову, шла скорыми и ровными шагами прямо на него, постукивая хворостиной по кольям забора. Лукашка приподнялся. Марьяна вздрогнула и приостановилась.
– Вишь, черт проклятый! Напугал меня. Не пошел же домой, – сказала она и громко засмеялась.
Лукашка обнял одною рукой девку, а другою взял ее за лицо.
– Что я тебе сказать хотел… ей-богу!.. – Голос его дрожал и прерывался.
– Каки разговоры нашел по ночам, – отвечала Марьяна. – Мамука ждет, а ты к своей душеньке поди.
И, освободившись от его руки, она отбежала несколько шагов. Дойдя до плетня своего двора, она остановилась и оборотилась к казаку, который бежал с ней рядом, продолжая уговаривать ее подождать на часок.
– Ну, что сказать хотел, полуночник? – И она опять засмеялась.
– Ты не смейся надо мной, Марьяна! Ей-богу! Что ж, что у меня душенька есть? А черт ее возьми. Только слово скажи, уж так любить буду – что хошь, то и сделаю. Вон они! (И он погремел деньгами в кармане.) Теперь заживем. Люди радуются, а я что? Не вижу от тебя радости никакой, Марьянушка!
Девка ничего не отвечала, стояла перед ним и быстрыми движениями пальцев на мелкие куски ломала хворостинку.
Лукашка вдруг стиснул кулаки и зубы.
– Да и что все ждать да ждать! Я ли тебя не люблю, матушка! Что хочешь надо мной делай, – вдруг сказал он, злобно хмурясь, и схватил ее за обе руки.
Марьяна не изменила спокойного выражения лица и голоса.
– Ты не куражься, Лукашка, а слушай ты мои слова, – отвечала она, не вырывая рук, но отдаляя от себя казака. – Известно, я девка, а ты меня слушай. Воля не моя, а коли ты меня любишь, я тебе вот что скажу. Ты руки-то пусти, я сама скажу. Замуж пойду, а глупости от меня никакой не дождешься, – сказала Марьяна, не отворачивая лица.
– Что замуж пойдешь? Замуж – не наша власть. Ты сама полюби, Марьянушка, – говорил Лукашка, вдруг из мрачного и рьяного сделавшись опять кротким, покорным и нежным, улыбаясь и близко глядя в ее глаза.
Марьяна прижалась к нему и крепко поцеловала его в губы.
– Братец! – прошептала она, порывисто прижимая его к себе. Потом вдруг, вырвавшись, побежала и, не оборачиваясь, повернула в ворота своего дома.
Несмотря на просьбы казака подождать еще минутку, послушать, что он ей скажет, Марьяна не останавливалась.
– Иди! Увидят! – проговорила она. – Вон и то, кажись, постоялец наш, черт, по двору ходит.
«Хорунжиха, – думал себе Лукашка, – замуж пойдет! Замуж само собой, а ты полюби меня».
Он застал Назарку у Ямки и, с ним вместе погуляв, пошел к Дуняшке и, несмотря на ее неверность, ночевал у нее.
Действительно, Оленин ходил по двору в то время, как Марьяна прошла в ворота, и слышал, как она сказала: «Постоялец-то, черт, ходит». Весь этот вечер провел он с дядей Ерошкой на крыльце своей новой квартиры. Он велел вынести стол, самовар, вино, зажженную свечу и за стаканом чая и сигарой слушал рассказы старика, усевшегося у его ног на приступочке. Несмотря на то, что воздух был тих, свеча плыла и огонь метался в разные стороны, освещая то столбик крылечка, то стол и посуду, то белую стриженую голову старика. Ночные бабочки вились и, сыпля пыль с крылышек, бились по столу и в стаканах, то влетали в огонь свечи, то исчезали в черном воздухе, вне освещенного круга. Оленин выпил с Ерошкой вдвоем пять бутылок чихиря. Ерошка всякий раз, наливая стаканы, подносил один Оленину, здороваясь с ним, и говорил без устали. Он рассказывал про старое житье казаков, про своего батюшку Широкого, который один на спине приносил кабанью тушу в десять пуд и выпивал в один присест два ведра чихирю. Рассказал про свое времечко и своего няню[21] Гирчика, с которым он из-за Тереку во время чумы бурки переправлял. Рассказал про охоту, на которой он в одно утро двух оленей убил. Рассказал про свою душеньку, которая за ним по ночам на кордон бегала. И все это так красноречиво и живописно рассказывалось, что Оленин не замечал, как проходило время.
– Так-то, отец ты мой, – говорил он, – не застал ты меня в мое золотое времечко, я бы тебе все показал. Нынче Ерошка кувшин облизал, а то Ерошка по всему полку гремел. У кого первый конь, у кого шашка гурда,[22] к кому выпить пойти, с кем погулять? Кого в горы послать, Ахмет-хана убить? Все Ерошка. Кого девки любят? Все Ерошка отвечал. Потому что я настоящий джигит был. Пьяница, вор, табуны в горах отбивал, песенник; на все руки был. Нынче уж и казаков таких нету. Глядеть скверно. От земли вот (Ерошка указал на аршин от земли), сапоги дурацкие наденет, все на них смотрит, только и радости. Иль пьян надуется; да и напьется не как человек, а так что-то. А я кто был? Я был Ерошка-вор; меня, мало по станицам, – в горах-то знали. Кунаки-князья приезжали. Я, бывало, со всеми кунак: татарин – татарин, армяшка – армяшка, солдат – солдат, офицер – офицер. Мне все равно, только бы пьяница был. Ты, говорит, очиститься должен от мира сообщенья: с солдатом нe пей, с татарином не ешь.
– Кто это говорит? – спросил Оленин.
– А уставщики наши. А муллу или кадия татарского послушай. Он говорит: «Вы неверные, гяуры, зачем свинью едите!» Значит, всякий свой закон держит. А по-моему, все одно. Все бог сделал на радость человеку. Ни в чем греха нет. Хоть с зверя пример возьми. Он и в татарском камыше и в нашем живет. Куда придет, там и дом. Что бог дал, то и лопает. А наши говорят, что за это будем сковороды лизать. Я так думаю, что все одна фальшь, – прибавил он, помолчав.
– Что фальшь? – спросил Оленин.
– Да что уставщики говорят. У нас, отец мой, в Червленой, войсковой старшина – кунак мне был. Молодец был, как и я, такой же. Убили его в Чечнях. Так он говорил, что это все уставщики из своей головы выдумывают. Сдохнешь, говорит, трава вырастет на могилке, вот и все. (Старик засмеялся.) Отчаянный был!
– А сколько тебе лет? – спросил Оленин.
– А бог е знает! Годов семьдесят есть. Как у вас царица была, я уже не махонький был. Вот ты и считай, много ли будет. Годов семьдесят будет?
– Будет. А ты еще молодец.
– Что же, благодарю бога, я здоров, всем здоров; только баба, ведьма, испортила…
– Как?
– Да так испортила…
– Так, как умрешь, трава вырастет? – повторил Оленин.
Ерошка, видимо, не хотел ясно выразить свою мысль. Он помолчал немного.
– А ты как думал? Пей! – закричал он, улыбаясь и поднося вино.
– Так о чем бишь я говорил? – продолжал он, припоминая. – Так вот я какой человек! Я охотник. Против меня другого охотника по полку нету. Я тебе всякого зверя, всяку птицу найду и укажу; и что и где – все знаю. У меня и собаки есть, и два ружья есть, и сети, и кобылка, и ястреб – все есть, благодарю бога. Коли ты настоящий охотник, не хвастаешь, я тебе все покажу. Я какой человек? След найду, – уж я его знаю, зверя, и знаю, где ему лечь и куда пить или валяться придет. Лопазик[23] сделаю и сижу ночь, караулю. Что дома-то сидеть! Только нагрешишь, пьян надуешься. Еще бабы тут придут, тары да бары; мальчишки кричат; угоришь еще. То ли дело, на зорьке выйдешь, местечко выберешь, камыш прижмешь, сядешь и сидишь, добрый молодец, дожидаешься. Все-то ты знаешь, что в лесу делается. На небо взглянешь – звездочки ходят, рассматриваешь по ним, гляди, времени много ли. Кругом поглядишь – лес шелыхается, все ждешь, вот-вот затрещит, придет кабан мазаться. Слушаешь, как там орлы молодые запищат, петухи ли в станице откликнутся, или гуси. Гуси – так до полночи, значит. И все это я знаю. А то как ружье где далече ударит, мысли придут. Подумаешь: кто это стрелял? Казак, так же как я, зверя выждал, и попал ли он его, или так только, испортил, и пойдет, сердечный, по камышу кровь мазать так, даром. Не люблю! ох, не люблю! Зачем зверя испортил? Дурак! Дурак! Или думаешь себе: «Может, абрек какого казачонка глупого убил». Все это в голове у тебя ходит. А то раз сидел я на воде; смотрю – зыбка сверху плывет. Вовсе целая, только край отломан. То-то мысли пришли. Чья такая зыбка? Должно, думаю, ваши черти солдаты в аул пришли, чеченок побрали, ребеночка убил какой черт: взял за ножки да об угол. Разве не делают так-то? Эх, души нет в людях! И такие мысли пришли, жалко стало. Думаю: зыбку бросили и бабу угнали, дом сожгли, а джигит взял ружье, на нашу сторону пошел грабить. Все сидишь, думаешь. Да как заслышишь, по чаще табунок ломится, так и застучит в тебе что. Матушки, подойдите! Обнюхают, думаешь себе; сидишь, не дрогнешься, а сердце: дун! дун! дун! Так тебя и подкидывает. Нынче весной так-то подошел табун важный, зачернелся. «Отцу и сыну…» – уж хотел стрелить. Как она фыркнет на своих на поросят: «Беда, мол, детки: человек сидит», – и затрещали все прочь по кустам. Так так бы, кажется, зубом съел ее.
– Как же это свинья поросятам сказала, что человек сидит? – спросил Оленин.
– А ты как думал? Ты думал, он дурак, зверь-то? Нет, он умней человека, даром что свинья называется. Он все знает. Хоть то в пример возьми: человек по следу пройдет, не заметит, а свинья как наткнется на твой след, так сейчас отдует и прочь; значит, ум в ней есть, что ты свою вонь не чувствуешь, а она слышит. Да и то сказать: ты ее убить хочешь, а она по лесу живая гулять хочет. У тебя такой закон, а у нее такой закон. Она свинья, а все она не хуже тебя; такая же тварь божия. Эхма! Глуп человек, глуп, глуп человек! – повторил несколько раз старик и, опустив голову, задумался.
Оленин тоже задумался и, спустившись с крыльца, заложив руки за спину, молча стал ходить по двору.
Очнувшись, Ерошка поднял голову и начал пристально всматриваться в ночных бабочек, которые вились над колыхавшимся огнем свечи и попадали в него.
– Дура, дура! – заговорил он. – Куда летишь? Дура! Дура! – Он приподнялся и своими толстыми пальцами стал отгонять бабочек.
– Сгоришь, дурочка, вот сюда лети, места много, – приговаривал он нежным голосом, стараясь своими толстыми пальцами учтиво поймать ее за крылышки и выпустить. – Сама себя губишь, а я тебя жалею.
Он долго сидел, болтая и попивая из бутылки. А Оленин ходил взад и вперед по двору. Вдруг шепот за воротами поразил его. Невольно притаив дыхание, он расслышал женский смех, мужской голос и звук поцелуя. Нарочно шурша по траве ногами, он отошел на другую сторону двора. Но через несколько времени плетень затрещал. Казак, в темной черкеске и белом курпее на шапке (это был Лука), прошел вдоль забора, а высокая женщина, в белом платке, прошла мимо Оленина. «Ни мне до тебя, ни тебе до меня нет никакого дела», – казалось, сказала ему решительная походка Марьянки. Он проводил ее глазами до крыльца хозяйской хаты, заметил даже через окно, как она сняла платок и села на лавку. И вдруг чувство тоски и одиночества, каких-то неясных желаний и надежд и какой-то к кому-то зависти охватило душу молодого человека.
Последние огни потухли в хатах. Последние звуки затихли в станице. И плетни, и белевшая на дворах скотина, и крыши домов, и стройные раины – все, казалось, спало здоровым, тихим, трудовым сном. Только звенящие непрерывные звуки лягушек долетали из сырой дали до напряженного слуха. На востоке звезды становились реже и, казалось, расплывались в усиливавшемся свете. Над головой они высыпали все глубже и чаще. Старик, облокотив голову на руку, задремал. Петух вскрикнул на противоположном дворе. А Оленин все ходил и ходил, о чем-то думая. Звук песни в несколько голосов долетел до его слуха. Он подошел к забору и стал прислушиваться. Молодые голоса казаков заливались веселою песнею, и изо всех резкою силой выдавался один молодой голос.
– Это знаешь, кто поет? – сказал старик, очнувшись. – Это Лукашка-джигит. Он чеченца убил; то-то и радуется. И чему радуется? Дурак, дурак!
– А ты убивал людей? – спросил Оленин.
Старик вдруг поднялся на оба локтя и близко придвинул свое лицо к лицу Оленина.
– Черт! – закричал он на него. – Что спрашиваешь? Говорить не надо. Душу загубить мудрено, ох, мудрено! Прощай, отец мой, и сыт и пьян, – сказал он, вставая. – Завтра на охоту приходить?
– Приходи.
– Смотри, раньше вставать, а проспишь – штраф.
– Небось раньше тебя встану, – отвечал Оленин.
Старик пошел. Песня замолкла. Послышались шаги и веселый говор. Немного погодя раздалась опять песня, но дальше, и громкий голос Ерошки присоединился к прежним голосам. «Что за люди, что за жизнь!» – подумал Оленин, вздохнул и один вернулся в свою хату.