bannerbannerbanner
Большой Джон

Лидия Чарская
Большой Джон

Полная версия

Вскоре весь класс выпускных очутился в зале и тесным кольцом окружил гостя.

Большого Джона усадили, принесли еще скамью и разместились на ней зелено-белым роем. Додошка с Симой Эльской предпочли взгромоздиться на рояль, откуда, однако, они были тотчас же низвергнуты подоспевшей «шпионкой». У нее раскраснелись ее впалые щеки и заалел кончик носа, что случалось с ним всегда в минуты бурного волнения.

– Mesdamoiselles!.. Что это такое?.. С какой стати вы собрались?.. Зачем так много сразу?.. Воронская, кто к вам пришел?.. Отвечайте. Werde ich endlich Antwork bekommen?[18]

Но ее никто не слышал. И мысли, и глаза, и уши были напряженно заняты теперь одним только Большим Джоном, голова которого препотешно выглядывала из-за белой стены белых пелеринок и зеленых платьев.

– Wer ist dieser Herr? Wer ist dieser Herr? Bitte, antworten sie doch![19] – продолжала отчаянно взывать «шпионка», то туда, то сюда просовывая свою маленькую головку с выцветшею косицей заложенных «крендельком» на темени волос.

– Ах, фрейлейн! – вышла из себя Сима Эльская. – Чего вы беспокоитесь, право. Ведь это брат Воронской – миссионер. Он только что приехал из Америки, где обратил в христианство целую толпу краснокожих дикарей, – и она взглянула на «шпионку» победоносно уничтожающим взглядом.

– О!.. – только могла сказать потрясенная неожиданной новостью «Фюрстша» и поспешила поделиться ею с другой классной дамой младшего класса, тоже дежурившей на приеме в этот день.

– Ну, я нашего аргуса сплавила, – торжествуя заявила Сима, – долго не сунет к нам теперь носа, а вы, monsieur Большой Джон, говорите скорее, что нам делать для спасения этой глупышки Елецкой… Вы знаете? Лида вам все сказала? Как же нам спасти ее?

– Да, да, как ее спасти, говорите же, monsieur Большой Джон, говорите скорее! – разом подхватили взволнованные голоса сорока воспитанниц.

Большой Джон как нельзя лучше понял своих юных друзей. Обычная шутка застряла у него в горле, насмешливый огонек потух в его глазах, и Большой Джон заговорил:

– Дело трудное, не скрою, но ничего нет невозможного на свете, mesdames, дорогие подруги маленькой русалочки! Вы все, а не одна Елецкая, – так, кажется, я называю ее, – виноваты во всем происшедшем, а посему будет справедливо, если вы все разделите с нею вашу вину, возьмете эту вину на свои плечи, так как это ваш общий проступок, не правда ли, мои друзья? Вы сами поддерживали нелепую фантазию Елецкой, вы сами поджигали ее. Словом, виноваты вы все и все вы пойдете к вашей начальнице (не знаю имени и отчества сей почтенной дамы) и скажете ей приблизительно следующее: «Простите Елецкую, не исключайте ее. Мы все виновны, но она одна, бедняжка, пострадала, и чтобы искупить нашу вину, мы охотно принесем какие угодно жертвы». А именно, ввиду скорого выпуска, пускай медалистки и другие подлежащие наградам воспитанницы откажутся от сих почетных знаков отличия; девицы же, не получающие никаких знаков отличия, пусть дадут слово выдержать все экзамены так, как будто за это их ожидают награды… Засим, так как почтенная дама в синем платье сказала, либо она, либо провинившаяся Елецкая выйдут из института, надо пойти к почтенной даме в синем платье и испросить, а понадобится, так и вымолить у нее прощение за все, дать ей слово, смиренное и кроткое слово добродетельных девиц в том, что ни одна из вас не позволит быть с нею впредь резкой и строптивой, а отныне все всячески будут стараться быть ласковыми и добрыми к ней.

– Ласковыми и добрыми к «шпионке»? Ну уж, это дудки! – запротестовала Додошка.

Но на нее тотчас же зашикали:

– Даурская, пожалуйста, замолчи! Если monsieur Большой Джон говорит, то, значит, так и надо поступить. Другого выхода нет.

– Будем думать чужими головами, если свои не работают, – засмеялась Сима Эльская. – А впрочем, поклонимся и «шпионке», если этим спасем Елочку. Я готова на все, за компанию, конечно.

Между тем фраза, брошенная Симой о приезде миссионера из дикой Америки, возымела самые неожиданные последствия для институток.

Маленькая «шестушка», проходя мимо, услышала эту фразу. Огромная же толпа, образовавшаяся подле одного из посетителей приема, не могла не броситься в глаза всем находившимся в зале. Многие родители и родственники «выпускных» воспитанниц, приехавшие в этот день на «прием», тщетно поджидали своих дочурок, сестер, племянниц и внучек, тогда как все они теснились вокруг высокого молодого человека.

Все это не могло не поднять суматохи в доселе мирных стенах института.

«Шестушка», услышавшая весть о миссионере, пулей влетев в свой класс, вскочила прямо на кафедру.

– Медамочки, душки! – закричала она благим матом, точно в институте начался пожар. – К Воронской из Америки индеец приехал! Сидит на приеме. Красный, как медь, а сам, медамочки, с голою грудью и за ухом перо, а в ноздрях сережки… Не верите?.. Сама видела!

– Варкина, что ты врешь, глупая? Не индеец вовсе, а тот, кто крестит индейцев, миссионер, священник, значит, приехал, а ты все напутала. Я сама слышала, медамочки, как Эльская говорила это «Фюрстше», – вмешалась другая «шестушка». – У него и хитон белый, как у католических священников, и крест на груди преогромный, – с жаром передавала она.

– Дурочка! Хитон у греков был только, а у священников риза, – поправил ее кто-то из подруг.

– Mesdames, что у вас за шум сегодня? – В класс заглянули несколько любопытных воспитанниц пятого класса.

Им наскоро объяснили в чем дело, и через несколько минут «пятые» уже мчались в свой класс, где объяснили своим, что у Воронской сидит архиерей на приеме, только не наш, а индейский, и что у него тюрбан на голове, а вся спина растатуирована красками, и вскоре бежали во весь дух в приемный зал рассмотреть хорошенько диковинного гостя. Туда же устремились и взбудораженные «шестушки», наскоро сообщив другим классам, что на приеме у Воронской сидит самый знаменитый вождь и духовное лицо индейцев. Затем они шумною волною, целым классом, хлынули в зал, чуть не опрокидывая по дороге дежуривших классных дам и пепиньерок. За ними побежали пятые, четвертые, третьи и вторые. «Седьмушки» тоже было высунули из-за дверей «колбасного переулка» свои любопытные носики, но их энергичная блюстительница порядка в синем платье подняла рев, и пугливое маленькое стадо снова водворилось в «детскую» – как называли старшие воспитанницы младший класс.

Большой Джон, нимало не подозревая о совершившемся по его милости переполохе, покончив с делом спасения Елецкой, по просьбе своих новых сорока друзей уже рассказывал им различные случаи из своего недавнего путешествия по свету. В пылу рассказа молодой человек и не замечал, что число его слушательниц увеличивалось с каждой минутой.

Маленькие карабкались на скамейки и, что бы лучше видеть, подсаживали друг друга.

Одна «шестушка», вскарабкавшаяся было на спинку скамьи, чтобы лучше разглядеть диковинного гостя, оступилась и растянулась на гладком и скользком паркете залы.

– Ах! Да он совсем, совсем как мы, этот вождь индейский! Совсем обыкновенный человек, только с маленькою головою! – протянула она разочарованно, потирая ушибленную коленку.

«Шпионка», а за нею другие дамы, вне себя носились по зале, хватая за руки младших воспитанниц и оттирая их к дверям ближайшего класса и в то же время приказывали старшим разойтись.

– Бунт!.. Настоящий бунт!.. Я сейчас же иду к баронессе… Я предупрежу ее, что весь институт взбунтовался!.. – визжала «шпионка», летая вокруг злополучной толпы.

В это время неожиданно в дверях залы показалась фигура старой инспектрисы.

На лице г-жи Ефросьевой был написан ужас. Она по привычке вертела цепочку от часов и выкрикивала тонким голосом:

– Медам, по классам! Сию же минуту разойтись!..

И почти одновременно задребезжал звонок, возвещающий конец приема.

Большой Джон, прервавший свое повествование на самом интересном месте – на борьбе некоего испанского тореадора с быком, поспешно поднялся. За ним повскакали и все его слушательницы.

– О, monsieur Большой Джон, вы должны докончить ваш рассказ в другой раз… Это так интересно, так интересно!.. – зазвенели со всех сторон тоненькие голоса.

– Вы будете на нашем выпускном балу, monsieur Джон? – вторили им другие.

– Monsieur Большой Джон, я вас приглашаю, – выкрикнула Черкешенка, вся заливаясь алым румянцем, – я вас приглашаю от моего имени на наш выпускной бал.

– И я!..

– И я!..

– И я!.. – звенели голоса институток.

Большому Джону оставалось только кланяться направо и налево и благодарить, что он и делал, медленно направляясь к дверям залы.

Толпа институток, заключив его в центр своего зелено-белого круга, двигалась вместе с ним.

В дверях залы «шпионке» удалось наконец изловчиться и схватить за плечо Лиду Воронскую, оттиснутую от Большого Джона толпой.

– Если вы не скажете, кто это был, я сейчас же отведу вас к начальнице. – Крепкие пальцы немки впились в худенькое плечо девочки.

Лида тряхнула плечом, но костлявые пальцы не разжимались. Тогда Лида изо всей силы рванула руку, сжимавшую ее плечо, и выкрикнула на всю залу:

– Это… это Навуходоносор, царь ассирийский, а вы, пожалуйста, оставьте меня!..

ГЛАВА 4
Окончательное решение. – На милость власть имущей. – Отмененный финал. Гулливер и лилипуты. – Последние уроки. – Додошка в своей «сфере»

– Нет, тысячу раз нет! Большой Джон не прав! Нам не следует просить прощения у «шпионки»…

 

С этими словами сероглазая девочка стремительно влетела на кафедру. – Так нельзя!.. Мы не дети больше!.. Через два месяца мы выйдем на волю… Нас нельзя третировать, как девчонок… За Елочку мы пойдем просить maman сейчас же, сию минуту… А «шпионка» пусть уходит… Правду ли я говорю, медамочки?.. Правду ли я говорю?

– Правду… Правду… Лида права… Вороненок прав… Молодец, Вороненок!.. – послышались взволнованные голоса.

– Нет, неправду!.. Не прав ваш Вороненок, совсем не прав! – прозвенел единственный протестующий голос, и, наскоро растолкав толпившихся вокруг кафедры подруг, Сима Эльская очутилась подле Лиды.

– А вы разве забыли, что Фюрстша сказала: или Елецкая, или я?.. Нельзя допускать до выключки Лотоса… Это убьет ее мать… А потому у Фюрстши надо попросить прощения… На этом настаиваю и я, и Большой Джон, и все, у кого есть совесть и честь… Надо урезонить «шпионку», ублажить ее… А то она, на самом деле, уйдет из института, потеряет свое место и заработок, потеряет кусок хлеба – и все это из-за нашей горячности… Так нельзя… Так нельзя…

– Правда, медамочки… Волька права. Нельзя этого… «Шпионка» тоже ведь человек… – произнесла Бухарина, кокетливо поправляя свои негритянские кудряшки на лбу.

– Правда! – эхом отозвалась Черкешенка.

– Правда, Сима. Нельзя же гнать «шпионку», как бы виновна она ни была, – послышались более смелые голоса, – это жестоко, гадко, бессердечно…

Лида от охватившего ее волнения не могла произнести ни слова. Ее худенькие плечики ходили ходуном под съехавшей на сторону пелеринкой.

– О, глупые, несмышленые девчонки! – закричала она, барабаня кулаками по кафедре, – никто же не гонит вашу «шпионку». Целуйтесь с нею. Она может подслушивать и подсматривать за нами, сколько ее душе угодно. Но просить у нее прощения, упрашивать ее остаться у нас, иными словами, поощрять ее шпионство, ее безобразное отношение к нам – нельзя… О, нет, мне ее не жаль нисколько… Такую, как она, не жаль – пусть уходит… Пусть…

Глаза Лиды сделались злыми, почти жестокими, от разбушевавшегося пламени ненависти. С минуту она молчала, потом тряхнула головой и подхватила еще с большим азартом:

– Припомните, как она подвела бедную Козьмину из прошлого выпуска за то, что та назвала ее мокрой курицей… Назвала за глаза, а не в лицо, конечно. Кузю оставили без медали. А малютка Райская из-за ее шпионства была подвергнута строгому наказанию, заболела и чуть не умерла два года назад… А наша Додошка?.. Не настаивала ли «шпионка», чтобы ее оставить на второй год в первом классе – случай небывалый в стенах института…

– Настаивала, душки, сама слышала, настаивала… – пробурчала под нос Додошка, успевшая набить рот пастилой.

– А теперь эта история с Елецкой… О, она зла, как демон, эта «шпионка», и только и ищет, как бы причинить и нам зло… И ее нечего щадить. Нечего щадить, говорю я вам, – пылко заключила свою речь Воронская, и так же быстро соскочила с кафедры, как и вбежала на нее.

– Нечего щадить! Нечего щадить! – подхватили подруги.

– Долой «шпионку»! Пусть уходит! Нам не надо ее! – выкрикивали девочки.

– А я вам говорю, что так нельзя!.. Так нельзя!.. – старалась перекричать подруг Волька.

– Эльская, ты «отступница», если говоришь это… Как ты смеешь идти против правила товарищества, против класса! – раздались вокруг Симы возмущенные голоса.

– И буду!.. И буду!.. Я знаю, что говорю… Я знаю… – неистовствовала Волька, – и за Фюрстшу горой встану… И заступаться за нее буду и… и… и…

– Так уж попросту начни обожать ее. Съешь, во имя своей любви к ней, кусок мела, дари ей розы, пиши на розовых бумажках письма, как это делают «седьмушки» и «шестые», обожающие нас, – предложила Дебицкая.

– Да!.. Да!.. И обожать буду!.. И мелу наемся до отвалу, все во имя m-lle Фюрст!.. Я, Сима, никого до сих пор не обожавшая, наемся в честь ее мелу! – неистово колотя себя в грудь, вопила Сима.

– Нет уж, Симочка, ты вместо мела касторового масла прими. Куда полезнее будет, – съехидничала по своему обыкновению Малявка.

Сима вскинула на нее прищуренными глаза и заговорила убежденно:

– Какие вы все жалкие! Какие смешные! У вас все напоказ – и ненависть, и любовь, и дружба. Все кукольное какое-то, нарочное… Ну к чему это спасать одну и топить другую?.. А впрочем…

Она не докончила, махнула рукой и соскочила с кафедры.

– Мне вас не переделать…

– К maman! к maman! За Елецкую просить, за Елочку! – влетая в класс прокричала Рант. – Maman сейчас уезжает куда-то. Надо торопиться. Карета уже подана. Я видела в окно.

И задыхаясь от волнения, Рант упала на первую попавшуюся скамейку.

– Mesdames, не все, только не все к начальнице, ради Бога, не все! Пусть идут одни парфетки: Старжевская, Бутузина, Дебицкая, будущие медалистки и Надя Верг. Пусть Верг речь держит. Она говорит по-французски как богиня. А Бухарина с ними в качестве ассистентки. У нее вид как у безумной. Олицетворение отчаяния. Если maman не простит Лотоса, ты, креолочка, на колени бух и… и… ну, уж я не знаю что… Это по вдохновению… Ну, Господь с вами!..

Воронская широко перекрестила подруг.

Дебицкая наскоро поправляла прическу Верг. Бухарина высоким гребнем закалывала свои непокорные кудри. Минута подходила торжественная. Предстать пред очи maman растрепанными и кое-как не решился бы никто.

– Мы скажем вот что: maman, возьмите наши медали, награды, мы в свою очередь все, до последней ученицы включительно, даем слово готовиться к экзаменам не покладая рук, но простите Елецкую, maman… Виновата не одна она, виноваты мы все, все… – повторяла вслух высокая, степенная Старжевская и, сама того не замечая, делала перед воображаемой maman один реверанс за другим.

– Mesdames, если Фюрст спросит, куда мы – отвадить ее без сожаления! – выкрикнула Дебицкая уже в дверях, и «парламентарии», спешно выстроившись в пары, вышли из класса.

Оставшиеся чувствовали себя как на иголках. Додошка принялась было сосать карамельку, но любимое лакомство не доставило ей на этот раз никакого удовольствия, и, вынув карамельку изо рта, она тщательно завернула ее в бумажку и спрятала в карман до более благоприятного случая.

Красавица Черкешенка неслышно подошла к окну, оперлась на него своими точеными белыми руками и задумалась… О чем? Это вряд ли мог угадать кто-либо из окружающих ее девочек.

Взволнованная и наэлектризованная всем происшедшим, Воронская, как раненая птица, металась из одного угла класса к другому. Ее душа горела. Вся – порыв, вся – энергия, вся – стремление, эта нервная, страстная, горячо принимающая к сердцу каждое малейшее происшествие, девочка переживала все гораздо более бурно и остро, нежели ее сверстницы. Достаточно было произойти какому-либо, не совсем обычному, случаю, как она вся уже горела. Неясные стремление охватывали душу девочки. Обрывки звуков и мыслей роились в голове. Такие минуты Лида Воронская называла «своим вдохновением» и писала стихи порывисто и горячо, так же порывисто и горячо, как и все делала эта не в меру впечатлительная девочка.

И сейчас, ощутив в себе признак знакомого вдохновения, Лида быстрыми шагами подошла к классной доске и, схватив мелок, написала своим несколько ребяческим круглым почерком:

 
Гордые, смелые, в путь роковой!
В путь на защиту той правды святой,
Светоч которой в нас жарко горит,
К благу прекрасному души манит!
Гордые, смелые, в путь роковой,
И да поможет вам Ангел святой!..
 

– Ангел святой не помогает людям, исполненным ненависти и вражды, запомните это хорошенько, Воронская, – послышался за плечами девочки насмешливый голос.

Лида живо обернулась. Перед ней стояла Эльская. Лида хотела уже дать Вольке надлежащий отпор, но последняя предупредила ее желание. Что-то скорбное промелькнуло в голубых, обычно веселых глазах Симы.

– Воронская, Бог свидетель, Воронская, что я любила и уважала вас больше всего мира, а теперь… теперь… узнав, что вы хотите топить злосчастную Фюрст, нет, я не могу вас больше ни уважать, ни любить, Воронская…

– Ур-р-раа-а-а!.. Maman простила Елочку! Простила! Ура! И медали получим!.. И взысканий не будет!.. Maman – дуся!.. Maman – ангел!.. У нее слезы были на глазах, когда она сказала: «Вы большие девочки, через два месяца мы расстанемся, и мне грустно, что мои большие девочки ведут себя, как маленькие дурочки»…

Вера Дебицкая выпалила все это разом, потом остановилась на минуту, чтобы перевести дыхание, махнув Бухариной, чтобы та продолжала начатый рассказ.

Креолка, вращая выпуклыми черными глазами, подробно «донесла» классу о том, как «парламентерши» явились к maman, как та сначала встретила их сурово и не хотела слушать, а потом простила, даже прослезилась и… и… не сказала даже о необходимости просить прощения у Фюрст. Точно maman забыла об «ультиматуме» «шпионки».

Тут Бухарина окончила свою речь, бурно вздохнула и, шумно повалившись на пол посреди класса, стала отбивать усердно земные поклоны, приговаривая вслух:

– Двадцать за Елочку, двадцать за то, что maman не заметила лиловой бархатки на шее!.. Господи, благодарю Тебя!..

Класс ликовал. Выпускные целовались и обнимались, точно в Светлую Христову заутреню. «Парламентершам», так успешно выполнившим их миссию, устроили настоящую овацию.

Потом все как-то разом вспомнили о Воронской.

Она, Воронская, ведь героиня дня сегодня. Она познакомила с Большим Джоном, который дал такой чудесный совет. Она говорила с матерью Елецкой. Ей первой пришла в голову мысль спасти Елочку.

– Вороненка качать!..

Едва Пантарова-старшая успела выкрикнуть это, как десятки рук подхватили Лиду, подняли на воздух и стали мерно раскачивать, припевая:

– Слава Воронской, слава!.. Умнице-разумнице слава!.. Сорви-голове отчаянной слава!..

– Was ist denn das?[20] Что за шум?.. Что за крики?.. Нельзя ни на минуту выйти из класса. Вы точно уличные мальчишки кричите всегда…

Фрейлейн Фюрст с трясущейся на маковке жиденькой косичкой, уложенной крендельком, предстала перед своим расшумевшимся стадом.

Сразу все стихли. Казалось, темный призрак молчания вошел и встал на страже у дверей. Но это не было молчание смирения. Гроза собиралась над головой несчастной мученицы в синем платье. И вот она разразилась, эта гроза. Все произошли так, как предугадали заранее девочки. Все – как по нотам.

Уже начинавшая «закипать» по своему обыкновению, Воронская мигом очутилась лицом к лицу перед ненавистной немкой.

– Maman простила Елецкую. Она не будет исключена, – прямо, без обиняков, отрезала она. Пролетело одно только мгновение. Но в это время шла глухая борьба. Худенькая, с горящими ненавистью глазами девочка и желтая сморщенная Фюрст, с отцветшим, печальным, растерянным лицом, смотрели молча, в упор друг на друга. Какая-то неведомая сила, казалось, руководила ими, сцепляя эти два взгляда.

Но, вероятно, жестокость взгляда девочки потрясла взрослую женщину. Она дрогнула, подняла голову и, краснея багровым румянцем, проговорила глухо:

– Я рада за вас, что maman так снисходительна, что простила Елецкую… Но я помню и то, что сказала вчера: или я, или она… Это тяжело для обеих… Но… Я могу только тогда изменить свое решение, если вы… да… если вы попросите прощения у меня за вчерашнюю дерзость.

Фрейлейн Фюрст обвела глазами своих юных оппоненток.

Вокруг нее стояло около сорока девочек, и ни у кого из них бедная пожилая женщина не прочла ни сочувствия, ни ласки.

– Sehr gut! Sehr gut! Undankbare Seelen,[21] – произнесла она и тотчас же, как бы стряхнув с себя малодушное отчаяние, овладевшее ею, произнесла уже твердо и непоколебимо:

– Я ухожу из института. Я знаю, вы добивались этого. Итак, знайте, что я уйду от вас, если вы не попросите у меня прощения, пока я не просчитаю до двадцати раз… И если вы не исполните моего желания, мы расстанемся. Конечно, я могла бы попросить maman дать мне другой класс, но какой позор и для меня, и для вас расстаться чуть ли не накануне выпуска со своей классной дамой!.. Итак, я предпочитаю уйти… Я стала совсем нездорова. Мне не под силу дежурство в таком жестоком классе… с такими жестокими воспитанницами… Да!.. Но все же от вас еще зависит изменить мое решение. Итак, я жду. Я буду считать, и если дойду до двадцати и не услышу вашего «простите, фрейлейн», я скажу вам «прощайте» навсегда…

 

– Скатертью дорожка! – пискнула Даурская из-за своего пюпитра.

– Это свинство, господа, не достойное людей! – звонко выкрикнула Эльская. – Фрейлейн Фюрст, я прошу у вас прощения за всех этих..

Но ей не дали договорить. Высокая, сильная Зобель подошла к Симе, схватила ее за руку, вывела за дверь и заперла перед самым носом ничего подобного не ожидавшей Эльской.

И снова жуткая тишина наступила в классе.

Фрейлейн Фюрст подняла костлявый палец кверху и произнесла:

– Раз!.. Два…

– Три… Четыре… Пять… Шесть… Семь… Восемь… Девять… Десять… – звучало над потупленными головами девочек.

Звуки резкого, но взволнованного голоса Фюрст падали как удары в сердце каждой из присутствующих; вслед затем, с незначительными паузами, голос немки становился все тише и тише… Где-то далеко, в глубине этих юных, еще далеко не испорченных сердец тлел огонек добра. Он точно указывал молодым душам, что они поступают зло и несправедливо. Но тут же настойчивый злой демон нашептывал другие слова, другие речи:

– «Так и надо ей, так ей и надо… Она шпионка, доносчица, фискалка… Она лишает вас свободы, третирует, гонит, преследует, мучает! Вон ее… Вон!.. Вон!»

В дальнем углу класса, со скрещенными по-наполеоновски руками, стояла стриженая девочка, вперив в Фюрет долгий, немигающий взгляд. Что-то тревожило душу девочки, что-то щипало ее за сердце. Но Лида Воронская казалась спокойной как никогда.

– Одиннадцать… Двенадцать… Тринадцать… Четырнадцать… Пятнадцать… – глухо и мерно отсчитывала «шпионка», и два багровых пятна на ее желтом лице вспыхнули снова.

– Шестнадцать… Семнадцать… Восемнадцать… Девятнадцать… – понеслось уже значительно громче.

Тут фрейлейн Фюрст сделала паузу и, еще раз обведя потухающим взглядом замерших на своих местах, подобно каменным истуканам, воспитанниц, почти в голос выкрикнула:

– Двадцать!.. Свершилось!..

Теперь уже не было возврата назад. Головы опустились ниже. Глаза глядели в пол. Когда головы поднялись, немки уже не было в классе. Только слышался в коридоре удаляющийся шорох ее платья.

Дверь широко распахнулась и Сима-Волька как бомба влетела в комнату.

– Позор!.. Гадость!.. Свинство!.. И это люди!.. Это будущие женщины!.. Матери семейств!.. Гуманные маменьки, добрые жены!.. Косматые сердца у вас, каменные души!.. О, злые вы, злые!.. Человека лишили куска хлеба из-за какого-то пошлого принципа… И будь оно проклято, это глупейшее правило товарищества, которое, как тупых баранов, заставляет действовать вас всех гуртом. Ненавижу его и вас… Ненавижу… Да!.. Да!.. Да!.. Ненавижу!.. – заключила она свою негодующую речь. Она задыхалась. И вдруг она ударила себя ладонью по голове и задорно подняла голову.

– Если вы такие, – вызывающе крикнула Эльская всему классу, – я хочу быть иной. Я догоню Фюрст, я скажу ей, что мне жаль ее… Мне, Вольке, разбойнику и «мовешке», которой попадало от нее больше всех! Я ей скажу: «У них бараньи головы, фрейлейн Фюрст, они глупы и черствы, как прошлогодние сухари, но мне жаль вас, потому что они несправедливы, они не имели права…»

И прежде чем кто-либо успел удержать ее, Эльская выскочила из класса.

– Волька!.. Изменщица!.. Отступница!.. Не смей!.. – понеслось за нею вдогонку.

Но она не слышала ничего. Она пронеслась вихрем по коридору, вбежала на лестницу, влетела по другому коридору на половину верхнего этажа.

Две «седьмушки», попавшиеся ей навстречу, приняв ее за сумасшедшую, с визгом отлетели в сторону.

Вот и комната фрейлейн, «лисья нора», как окрестили ее в насмешку институтки. «Шпионка» там. Она стоит посреди своей маленькой, убого обставленной конурки, где все дышит бедностью и чистотой, и тихо, жалобно плачет. Ее высокая фигура, жиденькая косичка, заложенная на темени крендельком, так убийственно жалки, что сердце Симы дрогнуло от боли.

– Фрейлейн!.. М-lle!.. Голубушка!.. Ради Христа!.. Не плачьте!.. Плюньте на них!.. Они чудовища мохнатые… Они… И ей-Богу же свет не без добрых людей, и вы найдете лучшее место!.. – говорила она, схватив руки немки и отчаянно тряся их.

Сначала Фюрст отступила в глубь комнаты, ожидая какой-то новой злой выходки или проказы со стороны этой девочки.

Но лицо Эльской дышало таким участием, такою добротою, что она сейчас же успокоилась, обняла девочку и прижала ее к груди.

– Спасибо!.. Спасибо!.. Не ожидала от вас… Вы одна любите меня… – прошептала она чуть слышно.

– Нет, фрейлейн, и я не люблю вас, – нимало не смущаясь, поправила ее Эльская, – и мне не нравилось, что вы слишком подсматривали… то есть, извините ради Бога, были чересчур резки и жестоки с нами… А только у меня мама гувернанткой была, и я знаю, что значит уйти с места и как трудно получить другое и… и желаю вам всего лучшего, фрейлейн… Простите меня… а то я, ей-Богу, сейчас разревусь, как теленок…

И Сима бросилась бежать из «лисьей норы» назад в класс, где шумели тридцать девять разгоряченных девочек и где Лида Воронская выводила четко на классной доске:

 
Свобода!.. Свобода!.. И нищий, и царь
Стремились к ней с давних веков…
Так будет вовеки, так было и встарь…
 

– Рант! – крикнула, замирая с мелком в руке у доски, Воронская, – дай мне скорее рифму на «веков».

– «Дураков», – не задумываясь выпалила стрекоза, и юная поэтесса и ее вдохновительница покатились со смеху.

Выпускные шумно праздновали победу, ничуть, казалось, не заботясь о произошедшем. «Шпионка» должна была исчезнуть, и пылкие головки не хотели думать ни о чем другом…

* * *

Прошла неделя. Весна настойчиво и быстро вступала в свои права. Таял снег на улицах, и скупое петербургское солнце сияло ярко в эти лучезарные апрельские дни. Усердные дворники сгребали деревянными лопатами в кучи грязный снег, помогая городу приготовиться к встрече голубоокой гостьи-весны.

Небо было синее-синее, как лазоревый лионский бархат нежнейших тонов.

В выпускном классе старших воспитанниц тоже весна. Какое-то приподнято-радостное настроение царило среди институток. Этому способствовал немало рапорт, поданный неделю тому назад ненавистной Фюрстшей, которая в ожидании полного увольнения взяла отпуск и переехала жить к сестре.

«Первые» освободились. Никто не шпионил за ними больше, никто не подслушивал, не подсматривал, не бегал «с доносами» к maman. Вместо «шпионки» дежурила молоденькая, хорошенькая Медникова, классная дама «пятых», недавно только вышедшая из пепиньерок и державшаяся запросто, по-товарищески с классом выпускных. С этой стороны обстояло все хорошо, но… это маленькое «но» отравляло радость весны барышням. В этом «но» сказывалась заговорившая совесть. Со «шпионкой» поступили несколько круто, и каждая из девочек не могла не сознаться в этом. Голос совести нет-нет да и давал знать о себе. К тому же разбойник Волька-Сима Эльская после истории с шпионкой объявила классу открытый протест. Она демонстративно поворачивалась спиной, когда кто-либо заговаривал с нею, и резала начистоту:

– Я со злыми психопатками дела не имею, – и уходила к своей «мелюзге».

Эта мелюзга были маленькие «седьмые», «шестые» и «пятые», обожавшие Симу. Часто можно было видеть в коридоре Эльскую, окруженную маленькими институтками, льнувшими к ней, как цыплята к наседке. Здесь, во время бесконечных прогулок по коридору и рекреационному залу, слышалось поминутно:

– М-lle дуся… Я вас обожаю…

– М-lle Симочка, ангелочек, придите в «долину вздохов». Я вам покажу мою руку: я на ней ваше имя выцарапала булавкой и чернилами замазала по рубцу… Красиво вышло… Честное слово!..

– Ну и глупо сделала, – укоряла свою неистовую обожательницу Эльская.

– Что же делать, дуся, я вас так люблю…

– А то делать, что казенного имущества не портить… Ведь ты казенная, за тебя казна платит, – и синие глаза Симы сверкали в сторону чересчур рьяной поклонницы. – Казна. Понимаешь?

– Казна, дуся… – соглашалась чуть слышно та.

– А если казна, значит портить казенное имущество ты не смеешь. Поняла?.. А если еще и руки себе уродовать будешь, я не только в «долину вздохов» не приду, а пожалуюсь на тебя вашей классной даме m-lle Фон или прямо кочерге… то есть я хотела сказать инспектрисе, – поправилась в своей антипедагогической ошибке Сима.

– Не буду, mademoiselle дуся… Только не сердитесь, – сконфуженно бормотала малютка и наскоро «прикладывалась» к своему кумиру, то есть попросту чмокала розовую щеку Эльской и ее плечо.

– Mesdames, смотрите, Гулливер со своими лилипутами снова шагает по коридору, – язвила Малявка, просовывая свою лисью головку в их класс и указывая на Симу другим выпускным.

– И буду шагать, и буду! – приходила в неистовство Волька, – не с вами же мне быть после вашей гадости со «шпионкой»!.. Мои лилипуты лучше, чище, добрее… С ними легче дышится… С ними снова чувствуешь себя детски незлобивой и простой. А вы все трусливые исполнительницы воли вашего командира – Воронской…

Сима поворачивала назад и, окруженная целой толпой своих маленьких поклонниц, исчезала.

А время не шло, а бежало все вперед, все вперед. Дольше открывались форточки в классе, ярче играли солнечные лучи на треножниках с аспидными досками. Небо синело все ярче, все томнее, и сорок юных душ готовились выпорхнуть из серых стен крепкой тюрьмы…

18Получу ли я, наконец, ответ?
19Кто этот господин, кто этот господин? Прошу, ответьте же, наконец!
20Что это такое?
21Очень хорошо! Очень хорошо! Неблагодарные души!
Рейтинг@Mail.ru