Но лишь бы смерть… смерть…
Как это началось?… Ах, да, помню…
Помню сад и обрыв и Волгу… Кустарники бузины и орешника… Помню скамейку и громадную сосну над нею.
Помню тот эскиз, который нас сблизил… И тебя…
Ты сидел на скамейки, держал палитру, кисти.
Как красиво и характерно было твое молодое лицо! Печать вдохновенья лежала на высоком белом лбу.
Ты взглянул на меня затуманенными глазами.
Глаза смотрели, а мысль витала далеко.
На мольберте я увидала, как в зеркале, отражение обрыва и Волги и золотого солнца, заходящего за реку. И вскрикнула от восторга.
Ты поднял глаза… Экстаз вдохновенья исчез.
Ты почувствовал близость постороннего существа.
– Как вы находите? – спросил ты. Твой вопрос звучал лаской, а взгляд любовался мною.
Потом попросил позволения поместить и меня на полотно.
– Для полноты картины, – пояснил ты с улыбкой.
И я согласилась.
Если бы тогда ты попросил у меня отдать мою жизнь – я бы согласилась и на это.
Я уже любила…
Встречи у обрыва, встречи в чаще заброшенного сада – на реке и в целом лесу золотых колосьев, кто вас не знает? Кто не был молод?
Виталий принадлежал к числу тех избранных, которые снабжены тем драгоценным даром чуткости и понимания самых хитрых извилин души, на которую способны только талантливый натуры.
Он взял мою душу таким нежным прикосновением, что я его даже не почувствовала.
Он берег мое сердце, как скупец бережет хрустальный сосуд с драгоценным миром. И не пролил ни единой капли…
Мы любили беззаветно, светло и чисто с тою наивною уверенностью в постоянное счастье, которая доступна только молодым и чистым.
И счастье нам улыбалось…
Оно было до того громадно и прекрасно, что заполонило и подхватило и понесло нас далеко, далеко за пределы реального, в мир фантазии и света, в мир искусства, поэзии и любви бесконечно светлой, как день, и торжествующей, как молодость…
Виталий работал над новыми сюжетами и я, как могла, помогала ему. Мои золотые волосы и синие глаза при тонком и нежном профиле давали мне возможность позировать мужу…
Я являлась перед ним то Венерой, то Цирцеей, то Фриной, бесстрашно явившейся на суд.
Потом мы поехали в Италию.
Виталий бредил Венецией и Римом…
Он бросался в Ватикан, писал картину за картиной, живя идеями и надеждами, между взмахами кистей и моими поцелуями, трудящийся и верующий в великое и светлое начало.
И вдруг «оно» набежало неизбежное и страшное, как чудовище…
Злые силы соединились вместе, чтобы участвовать в этом вопиющем деле…
Отнять корку хлеба у голодного, лекарство у больного, материнскую грудь ото рта младенца… отнять дыхание и жизнь и дать смерть…
Смерть… смерть… смерть! Какой ужас! какое безумие! Как он боялся я проклинал ее. И все-таки подчинился…
За что? Ты, Боже, Великий и Милосердный, Ты спасаешь и призреваешь, Ты даешь жизнь… За что-же Ты не пролил Твоей благодати на чающих ее? За что?
Но я не ропщу… Нет, нет!
Я не ропщу, потому что завтра же уйду к нему.
Нас придавит один кусок земли, одна плита белого мрамора. Наши души будут вместе… где? – я не знаю. Может быть, в стране более прекрасной, чем эта Италия, с более нежными колоритами, с более ласковыми улыбками неба и моря и чудным ароматом лимонных и розовых цветов… Там будет жизнь… и счастье…
И я иду, иду к тебе, милый!..
Он лежит без движения на своих высоко поднятых атласных подушках.
Нужды нет.
Я целую его глаза, от которых веет холодом смерти, его сжатый мертвый рот с еле уловимым исходящим из него запахом разложения, которого не могут заглушить ароматные розы, принесенный Розориттой. Я целую его жадно и долго, как живого, и наслаждаюсь этими последними поцелуями. Пусть они безответны… Он отдыхает, милый, я стерегу его покой, пока не усну также.