А усну я скоро… скоро…
Еще последние гондолы не выплывут на чуть брызжущую светом поверхность холодных каналов, еще первые голуби не украсят белыми хлопьями своих крыльев крышу собора св. Марка, а я уже буду с тобою…
Нас засыпят цветами и зароют рядом со слезами сожаления, потому что мы молоды и прекрасны и имели бы право на жизнь…
– Синьора, вас спрашивают. Опять Розоритта.
Она вколола красную розу в свои черные косы, – розу, взятую с гроба на память о моем возлюбленном, и этот подарок смерти красиво дисгармонирует с ее лицом, воплощающим жизнь…
Она делает печальное лицо, но глаза ее, помимо их воли, сыпят снопы лучей, отблески тех, что щедро дарит солнце ее родины, и губы, сжатые теперь в полуулыбку соболезнования, вот-вот раскроются, заблещут и засмеются.
Я люблю смотреть на Розоритту, потому что «он» находил ее прекрасной.
«Он», смеясь, путал наши кудри, ее – черные, как ночь ее родины, мои – золотые и нежные, цвета спелого колоса, далекой и милой России. И любовался нами, как художник…
Он не видел в те минуты ни обожаемой жены, ни этой итальяночки с задатками чувственности и лжи, но видел в нас идею новой картины, которой поклонялся.
– Синьора, вы дремлете? – будит меня от грез голос Розоритты.
Я молчу и гляжу в ее зрачки, полные ужаса.
– Синьора, вы нездоровы.
Не думает ли она, что я помешалась с горя.
Вчера я рыдала и билась в конвульсиях…
Но она не знает, не знает моего решения.
Я жду… жду… чтобы соединиться. Не все ли равно где? Здесь или там… Лишь бы с ним, дорогим, милым.
– Вас спрашивают, синьора.
– Кто?
– Дама. Вероятно, натурщица, не получившая платы…
– Зови ее сюда, Розоритта. Я заплачу ей.
– Войдите, синьора.
– Благодарю вас.
Боже мой, что за мелодия голоса!
А лицо… лицо!..
Я не видела еще подобных…
И небо, и синие воды Адриатики соединились вместе, чтобы создать эти два глаза, прозрачные и светлые, под каемками длинных ресниц.
У ветхозаветных женщин должны быть такие глаза, миндалевидные, гордые и печальные, без зноя страсти и робкой мечтательности.
Лицо классически правильное, лицо итальянки, настоящее создание художественной природы, умевшей рождать такие чудные песни, такие яркие лица!
На изжелта-белой коже неровный румянец. Губы дрожат от волнения.
– Синьора, – звучит ее голос, – синьора, не гоните меня… я слишком страдаю… Дайте мне быть подле вас… Простите… но я не могла… не могла больше… эта неизвестность…
И она рыдает глухо, мучительно.
– Что с вами, успокойтесь, синьора.
– Ваш муж… – шепчет она сквозь накипающие новые и новые рыданья… – он плох… безнадежен?…
Я отступаю в изумлении и ужасе. Передо мною безумная. Отступаю и открываю гроб с дорогими останками, которые заслоняла собою.
Страшный, душу потрясающий, крик оглашает комнату.
Незнакомка в один прыжок очутилась у гроба… и испускает такие, протяжные и жалобные звуки…
Я слышу странную фразу…
– Vitalio mio, amico mio!
И она ласкает нервными движеньями лицо и волосы покойного, целует его глаза, губы, как я только что перед этим целовала.
Что со мною? Я грежу или нет?
Нет. Это действительность.
Те же потоки солнца и света… те же розы и мирты, усыпавшие тело… То же неподвижно величавое спокойствие мертвеца.
А женщина все рыдает и шепчет, теперь уже яснее:
– Amico ruio, Vitalio mio!..
Она безумная… В этом нет сомнения.
Я приближаюсь к ней и ласковым насилием хочу отвести от гроба.
Но ее пальцы впились в белый глазет… Глаза, из которых глядит на меня ужас и отчаяние, не отрываясь смотрят на меня.
– Синьора, – слышатся мне глухие, страшные звуки, – синьора, вы должны меня здесь оставить… здесь… около, пока его не зароют… Я… я… его любовница!