– Ну, а теперь я бегу успокоить Ефима. Вечером в дортуаре сообщу нашим о том, что до поры до времени вы берете Таиточку к себе, – произнесла веселым шепотом Ника.
– Жалею, что не могу сделать этого на более продолжительное время и тем заручиться вашим расположением, – заметил молодой доктор.
– О, оно и так есть! – и с лукавым смехом девушка подбежала к столу, схватила из вазы с фруктами большую сочную грушу и, шепнув по дороге Зое Львовне, что она отнесет грушу Таите, незаметно проскользнула в коридор.
Как пустынен и скучен кажется этот бесконечными коридор после веселого оживления, господствовавшего в квартире начальницы! Как мертво молчит после дивного, чарующего пения Неточки эта гробовая тишина!
На лестнице, к которой медленно подходит Ника, царит полутьма. Вот и площадка, на которой ее поджидала на Рождество Сказка и где она испугалась чуть ли не до обморока тогда. Бедная Заря! Какой пустенькой и ничтожной кажется она теперь Нике. Эго глупое, смешное взаимное «обожание» так надоедает в конце концов. А дружба их не клеится как-то, очевидно, трудно дружить с девочкой другого класса. Но все равно. Теперь скоро выпуск. Недолго уже осталось. Сразу после Пасхи начнутся экзамены, а потом тридцать пять юных девушек, как птицы, вылетят на свободу. И она, Ника, в числе этих счастливиц. И улетит она на свою милую маньчжурскую границу, в страну сопок и гаоляна, в страну загадочного востока, где Нику ждет не дождется родная семья. Улетит туда Ника, а доктор Дмитрий Львович останется здесь. Они будут переписываться, общаться на расстоянии многих тысяч верст друг с другом… А потом?.. Сердце замирает в груди Ники, лицо ее вспыхивает румянцем. А потом он приедет. Они обвенчаются, и она, Ника, будет счастлива, как могут быть счастливы люди только в сказках…
Ника так погружена в свои мысли, что не замечает, как какая-то темная тень скользит все время за ней, придерживаясь неосвещенных углов коридора. Быстро приближается девушка к знакомой двери и стучит в нее условными звуками три раза подряд.
– Отворите, Ефим, это я! – звонким шепотом шепчет у порога сторожки Ника.
Темная маленькая фигура замерла на минуту, спрятавшись за широкую колонну лестницы.
Веселой птичкой впорхнула в сторожку Ника.
– Тайна! Тайночка! Таиточка! Смотри-ка, что я тебе принесла, – и девушка с лукавым смехом прячет за спиной грушу.
– Бабуська Ника плисля! – радостно вскрикивает Глаша и, забыв мгновенно о пестрых кубиках, из которых только что приготовилась выстроить какое-то удивительное здание, спешит с широко расставленными для объятий ручонками навстречу своей любимице.
Но прежде, нежели заняться девочкой, Ника передает Ефиму, отложившему в минуту ее появления в сторону газету, о новости, которая, она знает твердо, успокоит старика.
– Завтра же, завтра, Ефим, кончатся наши муки, и наша маленькая Глаша будет, как у Христа за пазухой, в квартире брата Зои Львовны, пока не пристроит ее в приют наш барон.
К полному изумлению Ники, Ефим далеко не радуется ее сообщению. Веки его предательски краснеют, и он что-то подозрительно долго сморкается в клетчатый платок.
– Ах ты, Господи Боже мой, как же так неожиданно, сразу? Предупредили бы заранее, барышня. Привык ведь я, ровно к родной внучке, к проказнице этой, – уныло говорит старик.
– Да кто вам мешает навещать ее? Хоть каждую неделю ходите к Глаше, – успокаивает его Ника.
– Каждую неделю – не каждый день, – волнуется Ефим.
Бедный старик! Он, действительно, привык, как к родной внучке, к этой белобрысой девочке, то проказливой и шаловливой, то бесконечно ласковой, способной целыми часами просиживать с куклой подле него, пока он, Ефим, решает «политические дела» за своей газетой. И с этой самой черноглазенькой Глашуткой ему приходится расставаться теперь!
– Вот тебе, на, получай! – и одной рукой Ника подхватывает на руки Глашу, другой протягивает девочке грушу.
– Глуса! Глуса! – радуется малютка и острыми, как у белки, зубенками, откусывает кусок сочного и вкусного плода.
– А ты французские фразы выучила, Тайночка?
Глаша смотрит на свою юную «бабушку» и смущенно моргает.
– Ну, так давай вместе учить.
И, пристроив девочку у себя на коленях, Ника начинает ее поучать французскому языку оригинальнейшим на свете способом.
– Ну, запоминай хорошенько Je vous prie – ты мне не ври. Je vous aime – я тебя съем…Mercie beaucoup – у меня колет в боку… Видишь, как легко запомнить. Повтори.
– Я тебя съем, – повторяет Глаша и заливчато смеется. Смеется за ней и Ника.
Вдруг бледное, перепуганное, искаженное ужасом лицо Ефима появляется перед ними – перед необыкновенными учительницей и ученицей.
– Барышня, миленькая, стучат…
«Стучат» – вот оно страшное слово! Это «стучат» полно рокового значения. Если стучат, значит, выследили, значит, узнали, в чем дело, значит, пропало все. И как бы в подтверждение этих мыслей, вихрем пронесшихся в кудрявой каштановой головке, у порога сторожки, по ту сторону двери, слышится знакомый, хорошо знакомый Нике голос:
– Отворите сейчас же, или я позову швейцара и прикажу выломать дверь.
– Скифка! Все погибло!.. – прошептали побледневшие губы Ники.
Она беспомощно обвела глазами комнату. Вот постель… Не годится… Шкаф, в нем полки, – тоже, значит, не годится совсем, А сундук? Это хорошо…
– Тайночка, милая, – бросается к перепуганной девочке Ника, – не плачь, и не кричи. Сиди и молчи, что бы ни случилось, а то будет очень худо твоей бабушке Нике, если сердитая чужая тетя узнает, что ты здесь.
И, судорожно обняв Глашу и исступленно целуя ее, она бежит с ней к сундуку и дрожащими руками приподнимает его крышку.
Слава Богу, он пуст! На дне его лежат только несколько пачек газет.
Проворно опускается туда миниатюрная пятилетняя девочка. Белобрысая головка мгновенно исчезает в глубоком отверстии сундука, и крышка захлопнута, ключ повернут в замке и исчезает в кармане Ники.
– Вы отворите мне или нет? – слышится уже окончательно рассвирепевший голос за дверью.
Как ни в чем не бывало, спокойная, но без кровинки в лице, медленно идет к порогу сторожки Ника и отодвигает задвижку двери.
Точно пуля, врывается в каморку Августа Христиановна. Ее лицо пышет жаром, глаза прыгают, губы дрожат.
– Ага! Так я и знала! Опять вы здесь? Ага! Что вы делали? Впрочем, я знаю, что вы делали. Можете не отвечать. Я все видела. Я все знаю. Бунт? Заговор? Я давно слежу… Пишете записочки… Шепчетесь. О какой-то тайне говорите… И сюда ходите с тем, чтобы читать запрещенные книжки… Знаю я вас… Книжки здесь прячете у Ефима… Недаром он все газеты читает… Сторож не должен читать газет. Он – бывший солдат, а он газеты, изволите ли видеть, читает, политикой занимается… Заодно с вами со всеми. Что? Нет? Как ты смеешь говорить нет, когда я говорю да?
Скифка буквально задохнулась от захватившего ее волнения. Схватив за руку Баян, она дергает ее изо всей силы и кричит в самое ухо девушки:
– Куда ты спрятала книги, брошюры, запрещенную литературу? Куда, говори сейчас. Говори сейчас.
И так как Ника стоит бледная и молчит, как мертвая, Августа Христиановна вне себя мечется по сторожке, заглядывая в каждый уголок, за ситцевую занавеску, даже под кровать. Вдруг она видит большой сундук запертый на замок. На мгновенье глаза ее останавливаются на взволнованном личике Ники, и улыбка злорадного торжества проползает по тонким губам.
– Ага! Вот оно что! Вот ты куда прячешь принесенные сюда книги и брошюры. Понимаю… Сейчас же подавай сюда ключ, или я прикажу выломать замок.
– Барышня, Августа Христиановна, пожалейте себя, не волнуйтесь… – лепечет не менее самой Скифки взволнованный Ефим, выступая вперед. – Никакого бунта нет, никакого заговора, никаких книжек. Верьте моему слову, барышня. Неужто ж я бы покрывать заговор стал. Я моему царю и отечеству верный слуга.
– Открой сейчас же сундук! – не слушая его, по-прежнему наступает на Нику Скифка. – Я знаю, что ключ у тебя.
Та молчит, бледная, подавленная с упрямо сжатыми губами, с решительной складкой на лбу. И тяжелым взглядом затравленного зверька смотрит в лицо Скифке.
«Что хотите, делайте со мной, но ключа я не отдам», – как будто без слов говорит этот упорный, вымученный взгляд.
– Не отдашь! – неожиданно громко взвизгивает фрейлейн Брунс, – в таком случае, если не мне, то ты передашь этот злосчастный ключ непосредственно в руки инспектрисы. – И схватив за руку Нику, Августа Христиановна, насильно тащит ее из сторожки.
Не помнит Ника, как минует длинную лестницу и вместе со своей мучительницей поднимается во второй этаж. Видит, как во сне, длинный классный коридор, комнату инспектрисы, лицемерно сочувственное лицо Капитоши и самую Юлию Павловну в пестром турецком капоте, сидящую за чайным столом с большой чашкой в руках.
– Что такое? Августа Христиановна, почему вы так взволнованы? Баян, вы опять напроказничали, должно быть, – скрипит голос «Ханжи», прервавшей чаепитие.
Скифка не дает ей опомниться хорошенько и мигом обрушивается на виновницу происшествия и ее отсутствующих подруг. Слышатся снова отчаянные выкрики ее о бунте, о заговоре, о запрещенных книжках, спрятанных в сундуке, о ненадежности Ефима, о политической тайне, о ключе, которого ей не желают отдать… Она захлебывается, задыхается, не находит слов… Глаза ее прыгают и мечутся еще сильнее. Губы трясутся, побелев от гнева… Руки дрожат…
Инспектрисе передается ее волнение. Она встает бледная, взволнованная и произносит, трепеща всем телом:
– Это ужасно! Ужасно! Бунт, заговор в институте! Политические тайны!.. О, Боже мой, до чего дошли мы. И вы, Баян, вы, дочь своего отца, верного честного офицера? Вы, которая… На колени сейчас же… Каяться и молиться. Господь наш Небесный милостив и долготерпелив. Он простит вас, если вы назовете ваших сообщниц, если покажете спрятанные вами книги, если…
На минуту инспектриса замолкает, захваченная волнением, потом подхватывает снова и говорит, говорит, говорит…
А в это время Ника с тоской думает, что уже больше получаса прошло с той минуты, как она спрятала в сундук Глашу, и что, наверное, бедная девочка чувствует себя там далеко не хорошо.
«Нотация» госпожи Гандуровой между тем все длится, длится.
Наконец она решительно поднимается со своего места и, приказав Нике следовать за ней и пригласив за собой движением руки Августу Христиановну, идет, торжествующая и гордая, в злополучную сторожку…
На пороге с низким поклоном ее встречает Ефим. Но Юлия Павловна как будто и не замечает его даже.
– Вы дадите мне тотчас же ключ, – оборачиваясь к Нике говорит инспектриса.
Последняя стоит сейчас белее своего белого передника на пороге сторожки, вся обратившаяся в слух. Что это, послышалось ей что ли? Как будто легкий стон доносится до ее ушей. Бесспорно, он исходит из сундука, этот стон, из груди спрятанной там Глаши.
– Неужели же!? Неужели?
Мертвенная бледность покрывает и без того бескровное сейчас личико Ники. Не помня себя, кидается она, забыв весь мир, к сундуку… Проворно вынимает ключ из кармана и трясущимися руками вставляет его в отверстие замка. Долго не повинуются ей дрожащие пальцы. Ужас сковывает душу. Сейчас только она начинает понимать, какая страшная опасность грозит маленькой девочке, пробывшей более часа в душном, как гроб, сундуке.
Наконец-то! Повернув ключ в замке и приоткрыв крышку, Ника оборачивается назад и говорит сдавленным от волнения голосом, обращаясь к обеим наставницам:
– Сейчас вы убедитесь, mesdemoiselles, что никакого бунта или заговора здесь не было, что мы ни в чем не виноваты, если не считать за вину наше общее желание приютить и пригреть бедную сиротку.
С этими словами она поднимает крышку. В тот же миг отчаянный, душу потрясающий крик срывается с губ Ники и несется по нижним и верхним коридорам, заполняя собой все углы огромного мрачного здания, и Ника без чувств валится на руки подоспевшей «Скифки».
Много дней подряд и фрейлейн Брунс и госпожа Гандурова слышали потом этот крик безнадежного отчаяния, долго звучавший в ушах у обеих, и видели перед собой искаженное ужасом лицо девушки.
Не помня себя, кинулись они к сундуку и заглянули внутрь его. Заглянули и тотчас же отпрянули от него как ужаленные. Маленькое помертвевшее, исковерканное судорогой невероятных страданий личико глянуло на них оттуда закатившимися под лоб неживыми глазами.
– Маленький труп! Мертвая девочка! – вырвалось с удивлением и ужасом у женщин.
Между тем крик Ники был услышан Зоей Львовной и ее гостями на квартире начальницы. Услышали его и еще двое лиц, приобщившихся к собранию. То были вернувшаяся домой начальница и приехавший с ней высокий статный старик с седой гривой курчавых волос, с благородным лицом и совершенно белыми усами. Все они кинулись из квартиры генеральши по нижнему коридору на церковную лестницу, оттуда, как показалось им, слышался крик. Суматоха и голоса в сторожке подле мертвецкой привлекли их внимание. Maman первая заглянула туда.
Взволнованная инспектриса, потерявшаяся классная дама, смущенный, испуганный Ефим, державший на руках бедный маленький трупик, и без чувств лежащая посреди комнаты Ника – вот какое зрелище представилось глазам нечаянных посетителей сторожки.
– Что же это такое? Да что же это! – полными отчаяния звуками сорвалось с уст Марии Александровны.
Барон Гольдер, седой старик с львиной головой, окинул глазами комнату и сразу понял все. Открытый сундук, встревоженные лица и это посиневшее маленькое тельце на руках сторожа сразу пояснили ему все. Только вчера вернулся он поздней ночью из-за границы, прочел письмо институток, был очень польщен их доверием и тогда же решил помочь им во что бы то ни стало и выручить их… Последнее он должен был сделать тотчас же.
– Я вам все объясню сейчас, ваше превосходительство, – сказал он взволнованной и встревоженной начальнице; – я знаю всю историю и виноват в ней больше, нежели кто другой. Но прежде чем каяться в моей вине, я попрошу доктора – обратился он к вошедшему в эту минуту Дмитрию Львовичу – заняться малюткой и этой барышней. Может быть…
Он не успел еще договорить своей мысли, как молодой врач был уже подле Глаши. Положив помертвевшую девочку на постель, он долго выслушивал ее, ловя хотя бы слабые признаки жизни в этом, казалось, уже погибшем маленьком существе.
С затаенным волнением, испуганная на смерть, следила за ним группа институток, в нерешительности толпившаяся на пороге.
Наконец, Дмитрий Львович оторвался от посиневшего безжизненного, распластанного перед ним тельца и глухо произнес:
– Подушку с кислородом сюда… Жизнь еще теплится, хотя слабо… Надо, во что бы то ни стало, вызвать дыхание.
Кто-то из гостей кинулся исполнять его поручение в лазарет… Кто-то бросился приводить в чувство Нику.
Последняя долго не могла придти в себя. Наконец, карие огромные глаза девушки раскрылись, и она закричала, вся сотрясаясь от слез:
– Я убила ее!.. Я ее убийца!.. Она задохнулась благодаря мне!..
– Она жива, успокойтесь, ради Бога. Она жива.
Кто сказал это? Чье энергичное мужественное лицо склонилось над Никой? Чей голос прозвучал с такой уверенностью и силой?
– О, милый, добрый, великодушный друг! Какой тяжелый камень сняли вы с моей души! – глядя в глаза Дмитрию Львовичу, без слов, одним своим долгим признательным взором отвечала Ника.
Брат Зои Львовны был прав. Кислород и искусственное дыхание вернули к жизни едва не задохнувшуюся насмерть Глашу. Постепенно возвращалась краска жизни в помертвевшее личика. Сильнее забилось сердце, пульс. И маленькая Тайна открыла глаза…
– Бабуська Ника, – произнесла с первой вернувшейся к ней возможностью говорить малютка, – бабуська Ника, не сельдись. Я биля тихенькая, сиделя, как миська, и не пакаля совсем в больсом сундуке…
– О, милая крошка. Она точно извиняется за то, что ее же чуть не убили – смеясь и плача, прошептала Ника, бросаясь обнимать свою «внучку».
Когда все успокоилось немного, барон снова заговорил, обращаясь к начальнице, инспектрисе и Августе Христиановне:
– Да, я очень виноват перед вами, mesdames. Я поместил без вашего разрешения здесь, в сторожке, эту маленькую девочку-сиротку и просил моих юных друзей, институток старшего класса, позаботиться при помощи сторожа Ефима о ней, пока обстоятельства не позволят мне устроить ее иначе. Теперь же я похлопочу о приеме девочки в один из образцовых приютов, с начальницей которого я знаком лично. Еще раз прошу извинения за самовольный поступок и прошу винить в нем меня одного.
И барон почтительно склонился к руке начальницы.
«О, милый, бесконечно милый барон! Как досадно, что мы не обратились к нему с нашей просьбой намного раньше!» – мелькнула одна и та же мысль у Ники и ее подруг.
Что оставалось делать Марье Александровне, как не любезно улыбнуться на все эти речи? Вызвала на свои тонкие губы улыбку и инспектриса, вернее, подобие улыбки. И только одна Скифка сохранила кислое выражение лица.
По настоянию Дмитрия Львовича, Глашу перенесли в лазарет, в отдельную комнату, и выпускным было разрешено дежурить до ночи у ее постели. К счастью, печальное происшествие не имело дальнейших последствий для здоровья девочки. Через несколько недель щедро наделяемая поцелуями, слезами и подарками и напутствуемая бесчисленными пожеланиями своих «теток», «мам», «пап» и «бабушек», а также дяди Ефима, маленькая институтская Тайна покидала приютившие ее стены для поступления в приют. Ее родная тетка Стеша не находила слов благодарить благодетелей малютки Глаши – добрых барышень и великодушного барона.
Судьба Глаши, выяснившаяся теперь, не оставляла желать ничего лучшего.
Тайна перестала быть тайной, и превратилась в обыкновенную маленькую девочку Глашу, но родившуюся, очевидно, под счастливой звездой.
Наступал тихий ласковый апрель. Легкими быстрыми шагами подошла красавица-весна с ее зелеными почками, с алыми зорями и поздними закатами. Пробудился, проснулся от долгой зимней спячки институтский сад. Еще не покрытыми пышной сеткой зелени стояли деревья, еще не распускались цветы, но их ароматное дыхание чувствовалось уже в воздухе.
Целые дни проводили, готовясь к выпускным экзаменам, в саду институтки. Расстилали казенные пледы на молодой бледной травке под деревьями, уже опушенными редкой зеленью, уже предчувствовавшими скорую радость весеннего расцвета.
Кое-где вскрывались уже набухшие почки и носились над ними первые мотыльки. Звонко заливалась иволга, и ее звонкое пение, доносившееся из послед ней аллеи, тревожило молодые, чуткие, столь восприимчивые ко всему прекрасному, сердца.
Чудный апрельский вечер. В воздухе носится чарующий нежный аромат весны.
В полуразвалившейся беседке в последней аллее, где постоянно царит такой славный зеленоватый полумрак, идет усиленная подготовка к экзамену истории. Мрачный историк не знает пощады, и на его экзамене следует знать предмет на зубок. Это не то, что батюшка, которому Золотая рыбка умудрилась сказать на выпускном экзамене Закона Божие, что Иоанн Златоуст жил за два века до Рождества Христова. В просторной беседке собралось с книгами в руках несколько человек. Стоят, сбившись в кучку и затаив дыхание, следят, как какая-то серенькая пичужка домовито хлопочет, таская в клюве былинки, травки и соломинки для своего будущего гнезда.
– Mesdam'очки, смотрите, смотрите! – и умиленная Шарадзе с оживленным лицом указывает куда-то вдаль.
Там носится с легким писком вторая пичужка.
– Это – муж и жена, – решает армянка, – и через месяц в их гнездышке будут прелестные маленькие птенчики.
– Трогательная идиллия, – смеется Баян.
– Ну, уж ты молчи лучше! – вспыхивает Шарадзе. – Ужасно заважничала с тех пор, как метишь в belle-soeur'ки[32] к классной даме.
Теперь наступает очередь вспыхнуть Нике. Ах зачем она рассказала всем об этой светлой странице ее жизни, о первой любви ее к брату Зои Львовны, к этому милому энергичному Дмитрию, которому дала обещание стать его женой. Но делать нечего. Слово не воробей – вылетит, не поймаешь. И она звонко, беззаботно хохочет.
– Смотри, выйду замуж за брата классной дамы, и сама синявкой сделаюсь, – хохочет Ника.
– Вот, вот! Это тебе как раз к лицу!
– Mesdam, слышите, кажется соловей щелкнул.
– Тсс… Слушайте, слушайте его.
– Нет, для соловья рано еще. А хочется песен. Пусть Неточка споет.
– Спой, спой, Нета, напоследок, – пристают девушки к Спящей красавице.
– А кто за меня войну Алой и Белой Розы выучит? Не вам, а мне отвечать, – говорит своим певучим голосом Нета, и тут же, не совладав с собой, начинает:
Ты не пой, соловей, под моим окном,
Ты лети, соловей, к душе-девице…
Словно всколыхнулся и замер старый сад, и притих весенний ветер, не шелестя травой… Все росли и крепли бархатные звуки улетали, как окрыленные, туда, в голубую заоблачную высь, и сладко мечтается под такое пение. Разгораются юные души, жаждущие подвигов, любви и самоотречения…
– Mesdam'очки, – первая приходя в себя, прошептала Капочка, когда последняя нота романса замерла в воздухе, – как хорошо нынче! Целый бы мир обняла сейчас!
– А провалимся, дорогая моя, завтра на экзамене, так будет совсем скверно, – неожиданно вставляет Зина Алферова.
– Mesdames, а я как об истории завтрашней подумаю, так у меня под ложечкой начинает сосать, – проглатывая мятную лепешку, с унылым видом говорит Валя Балкашина.
– Ложку брома, двадцать капель валерьянки, горчичник, и все будет прекрасно, – смеется Золотая рыбка.
– Да, mesdames, сейчас мы сидим здесь в беседке, такие близкие, такие родные, – говорит, любуясь приколотым на груди у нее цветком хризантемы, Муся Сокольская, – а через год забудем мы друг друга, как будто и не были мы вместе, не веселились, не волновались никогда.
– Ну, это ты сочиняешь положим, дитя мое. Мы с Мари, например, никогда не расстанемся, – горячо произносит черненький Алеко. – И жить будем вместе, и горе и радость делить пополам.
– Вы счастливицы, – с завистью глядя на подруг, говорит кто-то.
– Я, mesdames, уеду в Австралию. Переоденусь в мужское платье, буду обращать в христианскую веру дикарей, – с блестящими глазами говорит Капочка.
– Не завидую я дикарям, – смеется Золотая рыбка, – ты, Капочка, костлява, как лещ и вся постным маслом пропиталась. Зажарят они тебя на костре, а есть-то и нечего…
– Я в Тифлис поеду. Верхом скакать стану… Далеко в горы поскачу, – с разгоревшимися щеками роняет Тамара.
– А загадки загадывать будешь? – прищуривает лукаво Алеко свои цыганские глаза.
– Понятно, буду.
– Лошади?
– Кому?
– Ну, лошади, на которой поскачешь.
– Вот еще. Зачем лошади, когда люди есть.
– А ты, Неточка, на сцену поступишь? С таким голосом грешно хоронить талант.
Прекрасное лицо Козельской вспыхивает.
– Куда ей на сцену! – хохочет Маша Лихачева. – Она выйдет петь на сцену, откроет рот и заснет.
– Неправда, – улыбается Нета, – это раньше было бы, может быть, а теперь нет… – и глаза недавней Спящей красавицы устремляются куда-то с мечтательным выражением. Там, в заоблачной дали мерещится ей легкий и стройный силуэт юноши с лицом Сережи Баяна, сумевшего расшевелить ее, тихую, сонную до сих пор Неточку, своими пылкими речами, в которых сулил в будущем себе интересную, захватывающую профессию электротехника, а ей – все то, что может дать ее бесспорный талант певицы.
Медленно садилось солнце… Алая вечерняя заря вспыхнула на горизонте и ярким поясом опоясала полнеба…
Заревом заката даль небес объята,
Речка голубая блещет, как в огне,
Нежными цветами убраны богато,
Тучки утопают в ясной вышине,
– декламирует стихотворение своего любимого поэта Надсона Наташа Браун.
Когда она кончает, все долго молчат. И снова тихо звенит нежный, печальный голос «невесты Надсона».
– А я, mesdames, уеду к себе на родину, в Саратов… Продолжать буду копить деньги на памятник «ему». Вот поставлю памятник, украшу венками и буду каждый день ходить туда, свежие цветы менять, а зимой венки из хвои.
– А я в Севилью поеду, – неожиданно вырывается у Галкиной.
– Вот-вот, тебя только там и не хватало! – смеется Шарадзе.
– И не хватало, понятно… Жить буду там, на бой быков ходить, серенады слушать.
– Смотри, прекрасная испанка, за тореадора замуж не выскочи, – смеется Золотая рыбка.
– Тебя не спрошу.
– А Хризантема, mesdames, не права, говоря, что мы разлетимся в разные стороны и забудем друг друга… Ведь есть же связывающее всех нас навеки звено, – неожиданно поднимает голос Ника, притихшая было до сих пор в глубокой задумчивости, так мало свойственной этому жизнерадостному, подвижному, как ртуть, и неумолчному юному существу.
Все смотрели на нее вопросительно.
– Наша Тайна разве уже не связывает нас? Неужели вы о ней забыли?
– Но она будет в приюте и перестанет нуждаться в нашем попечении, – слышатся несколько грустных голосов.
– Напротив, напротив. Именно теперь и будет нуждаться, и всю жизнь. И мы должны, mesdames, довести доброе дело до конца.
Звонкий голосок Ники звучит глубоко, проникновенно.
– Мы не выпустим ее из вида ни на один день. Пусть те, кто живет в этом большом городе, навещают ее и сообщают о ней тем, которые будут заброшены отсюда на край света. Да, да, так будет. Так должно быть.
– Да будет так, – шутливо-торжественно поднимает руку Шура Чернова.
Но на нее шикают со всех сторон. Плоской и ненужной кажется в этот торжественный момент шутка.
– Да, да, mesdames, мы не можем оставлять Глашу, нашу Тайну, мы должны всячески заботиться о ней. Дадим же слово друг другу делать это.
– Даем слово!
– Честное слово!
– Клянемся!
– Да! Да!
Еще ниже спускаются голубые сумерки. Догорел алый закат на далеком небе. Где-то далеко от садовой беседки дребезжит звонок. Это зовут к ужину и вечерней молитве.
– Ника, – неожиданно просит Золотая рыбка: – спляши нам сейчас.
– Душа так просит красоты, – тут же поддерживает «невеста Надсона».
– Да, да, спляши, Ника, – уже раздается общий настойчивый голос.
Без слов и возражений поднимается со скамьи хрупкая изящная фигурка темнокудрой девушки. Быстрым движением сбрасывает она с ног неуклюжие прюнелевые ботинки и, оставшись в одних чулках, феей юности, легкой и воздушной, кружится по просторной беседке. Каштановые кудри распадаются из тяжелого узла и струятся вдоль стройных плеч и тоненькой шейки. Вдохновенно поднятые к вечернему небу глаза словно кого-то ищут в лазурных далях… Она дает один круг, другой, третий, четвертый… Несравненны ее движения, прелестно одухотворено лицо, о чем-то словно говорит ее порывистое дыхание.
Восторженно смотрят на нее подруги. Точно поют их молодые души… Расцветают в них розовые крылатые надежды. И чудится каждой из этих притихших в молчаливом восторге девушек, что сама Радость Жизни, Светлая Волшебница Счастья, носится перед ними, олицетворенная, неуловимая и нежная, как полуночный сон.
Но вдруг порвалось настроение…
Внезапно остановилась Ника. В полуоткрытую дверь беседки просовывается испуганное лицо:
– Mesdam'очки, ради Бога… До того заучилась что в голове все перепуталось – одна каша… Помогите, ради Бога. У кого, у греков или римлян, была третья Пуническая война? – и Эля Федорова с не поддельным выражением отчаяния оглядывает собравшихся в беседке подруг.
– У персов… У египтян… У франков… – хохочет, как безумная, Шарадзе и опускается, точно валится на скамью.
А сумерки все сгущаются, все ползут незаметно… Алая заря давно побледнела… Где-то в последней аллее защелкал ранний соловей, защелкал тонко, таинственно и грустно.
Еще один день канул в вечность. Еще одним днем ближе к тому неизбежному часу, когда тридцать девушек, как стая легких птиц, разлетятся по белу свету в погоне за своей долей, – счастливой и радостной, или мрачной и печальной – кто знает, кто ведает сейчас!..