Медленно, незаметно подползли Рождественские праздники. Весь институт разъехался на каникулярные две недели, остались только выпускные воспитанницы да кое-кто из младших классов, из тех, кому дальность расстояний не позволяла уезжать далеко на такое короткое время.
Рождественские каникулы, это – время относительной свободы для институток. Встают на праздниках воспитанницы без звонков, а кому когда заблагорассудится. Ходят, одетые не по форме, со спущенными за спиной косами, в собственных «ботинках» и чулках. Классные дамы как-то добрее и снисходительнее в это время, мало взыскивают с провинившихся, еще меньше следят за своим маленьким народом. Жизнь, словом, выходит из своего русла и менее всего чувствуется пресловутая казенщина в праздничное время.
Елка для маленьких вышла на диво красивой в этом году. Сами выпускные украшали ее цветными картонажами, разноцветным цепями, пестрыми фонариками и золотым дождем. На второй день праздника было решено устроить музыкально-вокально-танцевальный вечер «в пользу бедной сиротки». Какой сиротки – никто, кроме первых, не знал.
В сочельник утром депутация выпускных направилась к maman отнести программу.
Генеральша Марья Александровна Вайновская, красивая, стройная пятидесятилетняя женщина, с седым начесом пышных волос и с юношески молодыми глазами, внимательным, зорким «всевидящим» оком просмотрела программу и издала тихое «гм» на строках, указывавших, что на вечере предполагаются, между прочим, танцы босоножки и цыганские романсы.
– Но… Но, mes enfants,[17] босые ноги?.. Это не совсем удобно, как будто… – произнесла она краснея всем своим удивительно моложавым, без намека на морщины, лицом.
Ника Баян, старая и неизменная любимица начальницы, очаровательно смущаясь, выступила немного вперед.
– Но, maman, я надену что-нибудь, если нужно. Я не буду плясать босая… Это говорится только – босоножка.
Добрые голубые глаза генеральши внимательно смотрят на девушку.
– Конечно, mon enfants,[18] конечно. Все должно быть корректно. Я надеюсь на тебя.
Потом они беспокойно обращаются к смуглому личику и энергично сомкнутым бровям Шуры Черновой.
– А какие цыганские романсы ты будешь петь на вечере, дитя?
Шура усмехается. Сросшиеся брови чуть заметно вздрагивают над пламенными глазами.
– О, maman, – говорит она, не колеблясь, – я буду петь самые красивые, самые поэтичные песни о полях, о лесе, о степях и кострах, привлекающих взоры среди вольных степей своими огненными точками. Я заставлю слушателей понять всю красоту дивных бессарабских ночей, где кочуют бродячие племена смуглых людей, где варят они, среди дыма костров, свою убогую и скудную пищу, где слагают свои звонкие прекрасные песни, те песни, о которых писать когда-то наш бессмертный поэт Александр Сергеевич Пушкин.
Начальница смотрит на разгоревшееся личико смуглого Алеко и благосклонно треплет Шуру по щеке.
– Хорошо. Я разрешаю этот вечер в пользу сиротки.
Потом она вынимает из портмоне десятирублевую бумажку и передает ее депутации.
– От меня… Маленькая лепта для бедной сиротки…
– О, maman, вы – ангел!
Ника приседает первая, за ней остальные. Депутация возвращается наверх в классы, очарованная в конец любезностью Вайновской.
– Она прелесть! Восторг! Душка! Красавица! Добрая, великодушная… – шепчет Ника, и ей вторят остальные.
– Но вы не сказали, по крайней мере, в пользу какой сиротки устраивается вечер? – допытываются у депутаток остальные старшеклассницы.
– О, нет, конечно; maman знает только, что это – племянница Стеши, круглая сиротка, которая живет в деревне, только и всего, – отвечает за всех благоразумная и тихая Мари Веселовская.
– Опять-таки пришлось солгать. И кому же, нашему ангелу, – тоскливо срывается с губ Ники.
– Попробуй сказать правду, и в тот же час и сторож Ефим, и все мы будем исключены.
– Конечно! Конечно! – раздается отовсюду. – И потом умалчивание, в сущности, не есть настоящая ложь. Скверно и это, но…
– Mesdames, идем зажигать елку у нашей Тайны.
– Сегодня Скифка дежурит. Берегитесь, дети мои!
– Вот вздор! Теперь праздники, и, слава Богу мы имеем большую свободу. Оставьте вашу трусость и идем.
В маленькой сторожке на столе горит крошечная елка. Выпускные сами украсили ее, зажгли разноцветные фонарики, разложили под ней подарки и лакомства.
Глаша, уже давно оправившаяся после своей недолгой, но смертельно опасной болезни, вся сияющая прыгает вокруг нарядного деревца. В глазах ее так и искрится безмятежная детская радость.
– Бабуська Ника, дедуська Саладзе, мама Мали, папа Сула, смотлите, смотлите – баланчик… – хлопая в ладоши и прыгая на одном месте, как козочка, указывает она на пушистого белого барашка, подвешенного к одной из зеленых ветвей елки.
– Радость наша! Тайночка! Ты не забудешь нас, когда мы уедем из института – говорит Ника, и град поцелуев сыплется на лицо Глаши.
Глаза крошки приковываются к лицу Ники, которая держит ее сейчас на коленях, и Глаша прижимается крепко к ней своей белобрысой головенкой. Больше всех своих случайных «тетей» и «родственниц» Глаша любит эту тонкую изящную девушку с открытым смелым личиком и бойкими лукавыми глазами, и старается подражать ей уже и льнет к ней всегда со своими ласками чаще, нежели ко всем другим.
И сейчас ей как будто страшно расстаться с этой хорошенькой молоденькой «бабушкой», которую Глаша теперь любит крепче дяди Ефима и тети Стеши. Ее личико туманится при одном напоминании о разлуке, и беспомощная гримаса коверкает ротик.
– Не пущу, бабуська Ника! Останься со мной! Не пушу! – с отчаянием лепечет малютка, и она готова расплакаться на груди Ники.
– Нечего сказать, хороша! Когда еще выпуск, а она за столько времени терзает ребенка! Педагогический прием тоже! – ворчит донна Севилья, сердито блестя глазами на Нику.
– Не плачь, моя прелесть! Не плачь! – так вся и встрепенулась Ника. – Слушай лучше, что тебе «бабушка» расскажет. Слушай, Тайночка: у нас послезавтра литературно-музыкальный благотворительный вечер. Ты конечно не понимаешь, что это значит, ну да все равно: будут читать… Ну, сказки, что ли… Петь, играть на рояле… Потом танцевать, кружиться под музыку… Соберется много гостей… И…
– Хоцу туда! – неожиданно перебивает рассказчицу.
– Деточка моя, тебе нельзя…
– Хоцу!
Это своеобразное «хоцу» звучит как повеление.
Многочисленные «родственницы» и «тетушки» успели себе на голову избаловать свою общую любимицу. Глаша не знает отказа ни в чем. Естественно поэтому, что первым движением ее души является вполне законное, по ее детскому мнению, желание попасть туда, где будет пение, музыка, танцы.
– Хоцу! Хоцу! Хоцу! – твердит она уже сердито и бьет каблучком по полу сторожки.
Ведь она не знала до сих пор отказа, не ведала предела своим желаниям ни в чем.
– Маленькая моя, золотко мое, невозможно это, – пробует урезонить свою расходившуюся «внучку» «дедушка» Шарадзе. – Хочешь, я тебе скорее загадку за гадаю?
– Не хоцу! – отталкивает сердито, чуть не плача, крошечными ручонками Тамару девочка.
– Ну, я спою тебе что-нибудь. – И Эля Федорова затягивает вполголоса любимую песенку Глаши, фальшивя на каждой ноте:
Сквозь волнистые туманы
Пробирается луна,
На печальные поляны
Льет печальный свет она.
– Довольно, Эля, довольно! Сто сорок грехов тебе отпустится, если ты замолчишь сейчас, – шикают и машут на нее руками подруги.
– На цветочек, Тайночка. Возьми, смотри, какой хорошенький, пушистый… – говорит Муся Сокольская и самоотверженно отдает плачущей Глаше отколотый ею от лифа прелестный цветок хризантемы.
Лида Тольская протягивает ей барбарисовую карамельку и попутно обещает подарить ей самую крупную, самую лучшую золотую рыбку, какая только найдется у нее в аквариуме. Но Глаша не унимается и капризничает по-прежнему.
– Ну, ну, полно, внученька, полно, родная, – смущенно утешает ее встревоженный Ефим. – Полно при барышнях-то распускать нюни. Еще, не ровен час, услышат в коридоре, да сюда пожалуют.
Ничего не помогает, Глаша уже ревет благим матом.
– Эх, баловница. На голову себе ее избаловали, барышни… – безнадежно машет рукой Ефим.
Вдруг Ника вскакивает порывисто с места и, схватив обе ручонки раскапризничавшейся Глаши в свои, говорит ей с большой убедительностью, с большим подъемом:
– О, ты будешь на вечере, Глаша, будешь непременно, только не плачь.
– Что такое? Что ты придумала, Никушка? Говори скорее, что? – теснятся вокруг Баян оживленные любопытством лица.
Но Ника молчит. На ее лице выражение чего-то таинственного, чего-то лукавого, а карие глаза шаловливо поблескивают.
– Да, да, mesdames! Я сделаю так, что наша Тайна будет на этом вечере. И это так же верно, как то что зовут меня Никой Баян, – говорит она весело и возбужденно. – Наверху, в дортуаре я вам изложу мой план подробнее.
– Дорогая моя, ты – героиня! – восторженно шепчет Зина Алферова, поклоняющаяся Нике, как маленькому божеству. – Я сразу почувствовала, что ты придумаешь что-нибудь особенное.
– А я предчувствую, что и влетит же нам за это «особенное» тоже особенно, дорогая моя, – в тон Зине говорит со смехом смугленький Алеко.
И вся группа «заговорщиц», поцеловав быстро утешившуюся Глашу, мчится из гостеприимной сторожки в дортуар.
Наконец-то он наступил, этот давно ожидаемый «благотворительный» вечер. В конце зала наскоро устроили эстраду, украсили ее тропическими растениями и покрыли красным сукном. За несколько дней до вечера были разосланы пригласительные билеты почетному опекуну института, всему начальству, родственникам и близким классных дам, воспитанниц и учительниц. Съехался кое-кто и из отпущенных на рождественские праздники институток, кто из любопытства, кто из желания щегольнуть нарядным «собственным» туалетом. И постепенно «средний» классный коридор наполнился разноцветными вечерними костюмами приехавших на вечер больших и маленьких воспитанниц и их родственниц, матерей, сестер.
Среди этого цветника скромными пятнами выделялись синие вицмундиры попечителя, инспектора, учителей, эконома, изящные смокинги и сюртуки статских гостей и блестящие мундиры военных. Там и сям пестро мелькают мундиры студентов, юнкеров и кадет – братьев и кузенов воспитанниц, а между ними расшитые золотом мундиры пажей.
В зале бледный худощавый тапер бойко наигрывал на рояле «на съезд» веселые мотивы модных танцев.
На площадке лестницы среднего этажа за небольшим столиком примостилась Зина Алферова, продававшая входные билеты. При ней находилась Неточка Козельская. На этот раз вечная сонливость и апатия покинули молодую девушку. Она оживилась. Краска неподдельного румянца юности бросилась на матовые щеки Неточки, и «спящая красавица» казалась в действительности красавицей.
– Пожалуйста, мне два билета. Для брата и для меня, – прозвучал сочный баритон над склоненной головкой Неты.
Она быстро подняла глаза, и взгляд ее встретился с открытыми молодыми глазами одетого в форму студента-электротехника юноши. За ним шел румяный толстенький кадетик лет пятнадцати.
– Это братья Ники Баян, – успела шепнуть Нете Зина, когда студент и кадетик еще поднимались по лестнице.
– Не можете ли вы вызвать Баян, m-lle? – как бы в подтверждение ее слов, обратился к Зине Алферовой студент.
– Нета, ступай ты, я не могу, дорогая моя, оставить кассу.
Нета быстрой, далеко не соответствующей ее обычной медлительности, походкой направляется в дортуар. Там суматоха. Мечутся по длинной комнате неодетые растерянные фигуры. Пахнет пудрой, духами, паленым волосом. Маша Лихачева взяла на себя роль парикмахера. Вооружившись горячими щипцами, она в одно мгновение преображает тщательно причесанные гладенькие головки в живописно растрепанные или завитые бараном, немилосердно распространяя вокруг себя запах гари.
Сейчас она причесывает Хризантему. Распустив роскошные белокурые косы последней, Маша завивает их нежные пряди на раскаленные щипцы и сооружает из них какую-то сложную прическу. Несколько человек со шпильками и косоплетками в руках уже ждут своей очереди.
– Ника! Баян! Где Баян, mesdames? – растерявшись кричит Козельская. – Ее братья приехали. Зовут ее вниз.
– Да что ты с неба что ли свалилась? Ника давно уже в музыкальном классе. Ее там сама Зоя Львовна одевает и причесывает, – слышатся озабоченные голоса. – А что, у вас большой сбор в кассе?
– Ах, mesdames, – говорит возбужденно Неточка, и ее красивое лицо статуи снова зажигается жизнью, – барон Гольдер целые пятьдесят рублей за билет выложил!.. Мы с Зиной так и ахнули… Зина та совсем растерялась, вскочила со стула, отвесила реверанс да как брякнет: «Дорогая моя, мерси». Это почетного-то попечителя дорогой моей назвала! Как вам нравиться? А?
– Ха-ха-ха! – смеются кругом.
– Маша! Лихачиха! Что у тебя было насыпано в кругленькой коробке? – с блуждающими глазами накидывается на миловидного парикмахера Золотая рыбка.
– Что было? Порошок зубной был. А что? – растерянно бросает ошалевший от работы парикмахер.
– Ну, вот… – безнадежно разводит руками Лида, – Это порошок, а я им щеки напудрила. Он розовый и пахло от него так вкусно. Думала – пудра. А теперь щиплет, Бог знает как.
– Смой, если щиплет – пустяки!
– Я уже два раза мыла. И так уже как сапог и лакированный, блестит вся моя физиономия.
– Вымой в третий раз. Не беда…
– Mesdam'очки, – стонет Тер-Дуярова, – нет ли какого средства от узких сапог? – и она, с видом мученицы, прихрамывая и хватаясь за встречные предметы, бродит по дортуару.
– Носи широкие, только и всего, – подает совет кто-то из товарок.
Фрейлейн Брунс выходит из комнаты. Лицо у нее праздничное. Поверх затрапезного синего мундира-платья приколот к груди кружевной бант, и черненькая бархотка словно невзначай запуталась в волосах.
– Еще не готовы? – замечает она по-немецки. – Но ведь уже поздно. Все гости, должно быть, уже собрались.
Она желает еще что-то сказать, но обрывает фразу и багрово краснеет: ей попадается на глаза художественно причесанная, вся в бараньих завитушках голова донны Севильи.
– Галкина! Was ist den das fur Frisur![19]
– Но ведь у нас праздники, – пробует оправдаться «кажущаяся испанка», благоразумно прикрывая, однако, прическу руками.
– Убрать эти завитушки! Убрать сию минут! Это – голова овцы, а не благовоспитанной институтки! Размыть водой, напомадить помадой… Сделай, что хочешь, но чтобы я не видела больше этих вихров!.. – заявляет решительным тоном Скифка и, совершенно уничтожив бедную Ольгу, держит путь дальше.
– Тер-Дуярова, это что за походка? Как ты ходишь? – обращается она к идущей ей навстречу армянке.
– У меня мозоли, фрейлейн Брунс.
– Фи… У благовоспитанной девицы не должно быть мозолей. Носите Бог знает какую обувь, а потом страдаете… А что с вами, Лихачева? – неожиданно останавливаясь перед импровизированным парикмахером, восклицает Брунс. – У тебя весь нос в пудре. И ты…
Черненькая Маша роняет от неожиданности щипцы и попутно обжигает лоб Хризантемы.
– Ай!
Добрая половина пышной белокурой пряди волос остается на раскаленном железе. Невольные слезы брызжут из глаз Муси Сокольской.
– Так и сгореть недолго… Пугаете только… – Ворчит Лихачева и дует на обожженный лоб своей жертвы. – Ничего, душка моя, мы это колечком закроем… – утешает она пострадавшую.
– Что колечком? Нельзя колечком!.. – волнуется Августа Христиановна и, спохватившись, вспомнив сразу, разражается целым потоком негодования. – От тебя духами за версту пахнет… Голова кружится от них… Чтобы не было этого… Ужас какой!
А в умывальной комнате Валя Балкашина, затянутая в рюмочку, с дико вытаращенными глазами пьет валериановые капли и нюхает соль.
– Меня тошнит… – признается она с тоской. Брунс насильно распускает на ней шнуровку.
В восемь часов звенит звонок, приглашающий в залу. Все гости уже там. Все места давно заняты. Некуда яблоку упасть, как говорится.
С удовлетворенным видом Зина Алферова, подсчитав кассу, идет в зал. Хотя билеты продавались всего по двугривенному, но многие приглашенные ради сиротки платили за них впятеро высшую цену, а многие и того больше. Словом, в кассе набралось около трехсот рублей. Сумма, не только достаточная на обмундирование Глаши, но и на воспитание ее, по крайней мере, на первые годы воспитания, в каком-нибудь заведении для маленьких.
Между тем, вечер уже начался. На эстраде появилась Нета Козельская. Спящая красавица далеко не оправдывала сейчас данного ей подругами прозвища. Бледное личико прекрасной статуи теперь еще больше нежели во время бойкой торговли билетами разрумянилось и оживилось…
Я вам пишу, чего же боле,
Что я могу еще сказать…
– стройно выводил молодой красивый голос Козельской арию Татьяны.
– Какая прелестная девушка! Какой богатый, очаровательный голос! – шептали почетные гости в первом ряду.
Теперь, конечно, в вашей воле
Меня презреньем наказать,
– пела дальше Неточка, и ее голубые, обычно сонные и неподвижные глаза разгорались сейчас, как звезды. А богатый переливами, красиво дрожащий голос разливался по всем уголкам огромного зала, привлекая внимание слушателей.
Но вот она кончила. Послышались аплодисменты. Из первого ряда ей улыбалось обаятельно доброе лицо начальницы. Одобрительно кивал, аплодируя, барон Гольдер, почетный опекун.
Смущенная и довольная сошла Нета с эстрады. На смену Чайковскому зазвучали мятежные, полные затаенной силы, звуки вагнеровского марша. Волнуясь, похолодевшими пальцами исторгали их из клавиш певучего рояля Золотая рыбка и Хризантема, две лучшие музыкантши института.
С чувством и с тонким пониманием исполняли они знаменитый отрывок из оперы «Кольцо Нибелунгов». Бледная от волнения Золотая рыбка и пылающая румянцем Хризантема тщательно сыграли в четыре руки вагнеровский марш.
И вот, во время их игры, под звуки марша тихо отворилась дверь большой залы, и на пороге ее появилась Валя Балкашина и Тамара Тер-Дуярова которые бережно вели за руки маленькую, одетую в розовое платьице, малютку-девочку лет пяти. Ее белокурые волосы были тщательно завиты и причесаны, а черные глазенки без тени смущения и страха поглядывали на всех.
Отделение приехавших сегодня на благотворительный вечер в институт младших седьмушек и шестушек, удивительно миловидных в их «собственных» платьях, с любопытством и восторгом смотрели на розовую девочку.
– Mesdames, какой душонок! Смотрите!
– Тсс! Не мешайте слушать!.. – послышалось шиканье старших отделений.
Наступая на ноги сидящим зрительницам и таща за руку свою крошечную спутницу, Тамара с трудом пробралась на свое место, находящееся среди выпускных.
– Тайночка! Тайночка! Милая Тайночка! – зашептали сидящие по соседству институтки – старшеклассницы и несколько рук протянулось к кудрявой головке девочки.
Та дружески кивала направо и налево, узнав своих друзей и чувствуя себя полной госпожой положения. Когда «дедушка Шарадзе» и «тетя» Валя пришли одевать Глашу в новое нарядное, подаренное ей в день рождения розовое платье, стали причесывать ее и обувать в розовую же новенькую обувь, малютка запрыгала от восторга.
– На вецел я иду, дедуска! Видись, как вазно! – хлопая в ладоши, радовалась девочка.
Это Ника Баян придумала свести на вечер всеобщую маленькую любимицу. Весь выпускной класс одобрил ее изобретательность.
Но выдать, кто она – опасно. А потому решено было говорить всем и каждому, что маленькая девочка – дальняя родственница Ники, княжна Таита Уленская, и приехала она вместе с братьями Ники на этот вечер. Кроме выпускных, участвовала в заговоре и Зоя Львовна, поневоле сделавшаяся участницей их тайны. Лукавая улыбка не сходила с губ молодой наставницы, когда она поглядывала на курносое личико и белобрысую, тщательно завитую головку мнимой княжны.
Музыкально-вокальное отделение вечера продолжалось. На красной эстраде, среди тропических растений, появилась стройная тонкая фигурка «невесты Надсона».
Белокурая пышная головка, мечтательные глаза, весь поэтичный облик молодой задумчивой девушки, как нельзя лучше гармонировали с мастерской декламацией Наташи Браун, декламацией, посвященной ее любимому поэту. Захватывающе, проникновенно звучит ее милый голос. И мелодичные, полные прелести и поэзии строки Надсона получали в ее передаче, какую-то особенную певучесть, плавность и гибкость.
Шумен праздник: не счесть приглашенных гостей.
Море звуков и море огней.
Их цветною каймой, как гирляндой обвит
Пруд, и спит, и как будто не спит…
Все дальше и дальше уводит за собой слушателей в далекий и чуждый мир средневековья бледная голубоглазая Наташа. И от низкого грудного голоса ее и от подернутых трогательной печалью глаз словно веет какой-то далекой сказкой. И когда уносится, как на крыльях, ее красивый нежный голос в мир этой сказки и мечты, пробуждаются, встают невольно перед слушателями далекие картины и образы поэмы: Прекрасная, тихая, грустная королева… Толпа нарядных льстецов, рыцарей и придворных, окружающих ее трон… Развевающиеся перья беретов… Звонкие шпоры – А там, в нишах старого сонного сада, ждет юноша-паж, так трогательно и нежно, так преданно и верно поклоняющийся своей королеве. Но это мечта, увы!.. Одна только светлая, прозрачная мечта. Нет такого человека на свете. Никто не любит печальную королеву за ее душу, за ее сердце. Все видят в ней только могущественную властительницу, и каждый старается угодить ей лестью… И невольно тоскует и мечется бедная одинокая душа…
Сбросить прочь бы скорей этот пышный наряд,
Потушить бы огни, и одной,
Без докучливой свиты, уйти в этот сад,
Убежать в этот сумрак ночной…
Наташа едва успевает закончить чтение под бурные взрывы аплодисментов.
Не меньший успех выпадает на долю и второй декламаторши, Марии Веселовской. Несравненное тургеневское стихотворение в прозе: «Как хороши, как свежи были розы» производит огромное впечатление на слушателей. Сама чтица, со скромно причесанной гладкой головкой, увенчанной тяжелой короной черных кос, серьезным вдумчивым лицом и большими честными, открытыми глазами привлекает к себе невольные симпатии. Ей аплодируют не меньше, нежели Наташе.
– Прекрасно! Прекрасно! С удовольствием слушаю, – говорит почетный попечитель, склоняясь в сторону кресла начальницы.
– Они очень милы, – с довольной улыбкой отвечает Марья Алексеевна, но в то же время волнуется. Сейчас по афише последуют «неспокойные» номера программы: цыганские романсы и пляска-фантазия ála знаменитая танцовщица-босоножка Айседора Дункан. Правда, сама maman тщательно выбрала репертуар песен и приказала Нике танцевать в обыкновенном платье и обуви, а не в костюме балерины, то есть коротенькой тунике и трико. Все-таки начальница и несколько смущена предстоящим исполнением.
Вот на эстраде в пестром наряде цыганки, задрапированная, как тогой, красным платком, в яркой юбке и кофте, с гитарой, перекинутой на алой ленте через плечо, появляется Шура Чернова. Ее смуглое лицо подернуто румянцем. Яркие черные глаза так и сыплют искрами из-под густо сросшихся бровей. Уверенно, без малейшего смущения, садится она на стул и берет первые аккорды.
Струны жалобно и красиво стонут под ее тонкими, но сильными пальцами, а четкий звонкий, с гортанным отзвуком, голос выводит на цыганский лад слова известной песни:
Очи черные, очи жгучие…
Гитара звенит… Струны ее то жалобно плачут, то смеются неудержимым смехом… А черные глаза Шурочки искрятся и сияют, как два черные алмаза.
– Цыганка, настоящая цыганка, – тихим шепотом проносится по рядам гостей.
– Ей бы мальчишкой-цыганенком одеться, еще больше подошло бы, – говорит Хризантема своей подруге, Золотой рыбке, которая сидит тут рядом.
– Фи! Это было и неприлично, – поджимая губки, чуть слышно роняет соседка Сокольской с правой стороны, Лулу Савикова.
– Ну, уж ты молчи, пожалуйста, комильфошка. Тебя послушать – все неприлично выходит: и спать, и есть, и сморкаться, и причесываться, – вступается Золотая рыбка.
А на эстраде один романс сменяется другим. Шуру замучили повторениями. Публика не устает аплодировать после каждой спетой вещицы.
Счастливая и довольная, под гром аплодисментов, уходит с эстрады смугленький Алеко.
С минуту эстрада пуста… Где-то за спущенным, позади нее желтым занавесом, сшитым и разрисованным всевозможными рисунками и цветами, раздаются звуки меланхолического вальса. Это играет лучшая музыкантша Н-ского института Декомб.
Тихо колеблется на задней стене эстрады яркий пестрый занавес с нарисованными самими институтками чудовищно огромными цветами лотосов и головами драконов, перевитыми гирляндами змей, и из приподнявшегося угла его появляется вынырнувшая фигура Ники. На ней длинное коричневое платье, вроде халатика, плотно облегающего стан, нечто похожее на скромный, почти убогий наряд героини оперы Тома – Миньоны. Веревкой, вместо пояса, опоясан ее стан.
Каштановые кудри, с червонным отливом, бегут и струятся по плечам и спине пышными мягкими волнами.
– Какая прелесть! – говорит кто-то из гостей начальнице, склоняясь к креслу генеральши.
– Душка! Ангел! Само очарование! – пробегает по рядам, где сидит младшее отделение институток оставшихся на рождественские каникулы, и в их числе Сказка, она же княжна Заря Ратмирова, мать которой не имела возможности взять девочку на Рождество.
Заря, вместе с другими институтками, впивается в лицо Ники… Многие из младших воспитанниц поклонницы Ники. Ее в институте все любят, иные обожают. Как и в старое время, процветает в институтских стенах пресловутое «обожание», хотя над ним и смеются более благоразумные воспитанницы, считая его бесспорно уродливым явлением. Выражается оно так же несложно, как и встарь. «Обожательницы» бегают за своими «предметами» в перемену между двумя уроками, подносят конфеты, цветы, пишут вензель «обожаемой» всюду, где можно и где нельзя, гуляют после обеда с ней по коридору, а в большую перемену ожидают ее появление у дверей.
Никины поклонницы нередко и раньше видели Нику танцующей. Часто в институтской умывальной вечером, пока не гасилась лампа в дортуаре, сбросив неуклюжее камлотовое платье и прюнелевую обувь, хорошенькая, жизнерадостная Ника Баян носилась в ей самой придуманном танце-фантазии. Желание, а может быть, даже потребность предаться пляске рождались в ней неожиданно, внезапно. И она начинала свой фантастической танец, приводя в восторг его исполнением не только поклонниц, но и прибегающих и сюда «чужестранок», то есть воспитанниц чужих отделений, которые толпились у дверей и любопытными, восторженными глазами следили за юной танцовщицей. Репутация неподражаемой плясуньи, первой по танцам, пластике и грации, прочно и непоколебимо установилась за Никой. Но ничего выученного не было в пляске Баян. Про нее можно было смело сказать, что плясала она точно так, как поют жаворонки в воздушном море, как цветут душистые полевые цветы на пестрых лугах, то есть повинуясь лишь внутренней силе и желанию пляски.
И сейчас вдохновенно и легко носилась она по эстраде под игру невидимой музыкантши, пристроившейся с ее инструментом за занавесом. В коричневой скромной одежде, с роскошными кудрями, с блестящими, как два сверкающие драгоценные камня, глазами, возбуждая всеобщий восторг, носилась она, словно быстрая птица, словно воздушная бабочка или сказочный эльф. Кто научил ее этим позам, этим движениям? Никто. Учитель танцев на все обращенные к нему вопросы по этому поводу только беспомощно разводил руками и повторял:
– Не я. Не я. Моего тут ровно ничего нет. Это врожденное. M-lle Баян одной себе обязана этой грацией, этим уменьем…
Теперь Ника, как вихрь, носилась по красному сукну все быстрее и быстрее. Вот она мчится на самый край эстрады, вся изогнувшись змеей, с разгоревшимся личиком, с пылающими глазами. Несется под звуки музыки, вся – воплощенное вдохновенье, юность, стремительность и красота. И вдруг останавливается, как вкопанная, заломив кверху руки, подняв к потолку восторженное лицо. Ее губы улыбаются, глаза блестят.
– Она действительно прекрасна, – замечает по-французски кто-то из почетных гостей.
Этот голос, дошедший до ушей Баян и заставивший вспыхнуть от удовольствия и радости девушку, перекрывается другим голосом.
Маленькая Глаша вскакивает со стула, на котором сидела так тихо и покорно в продолжение целого часа, и кричит на всю залу звонким детским баском:
– Бабуська Ника, сто ты все плясись? Иди луцсе к нам. Мне скуцно без тебя…