Рассеянно блуждая в сети, увидела занятную фотографию: помпезный замок на искусственном острове посреди озера, явный новодел, собравший все архитектурные приметы средневекового строения, какой-нибудь резиденции Тевтонского ордена. Как пишут, этот скандальный объект близ деревни Стобница недалеко от Познани возведен польским олигархом в нарушение законодательных норм, по соседству с заповедником. Осталось провести лишь отделочные работы, поэтому скорее всего этот монстр уничтожен не будет. Еще бы! Высота почти 50 метров, 14 этажей, "…рассчитан на 46 апартаментов со всей сопутствующей инфраструктурой премиум-класса: фитнес-центр со спортивными залами и бассейнами, концертный зал и даже зачем-то библиотека".
И вот тут я расхохоталась, настолько непосредственно, искренне недоумевающе прозвучали последние слова: фитнес-центр – понятно, а библиотека-то с какого перепуга?!
Сразу вспомнились слова дам-критикесс литературного сайта: "Кто сейчас книги читает, какой-то Байрон, Пушкин, кому они нужны…" Всё замечательно сомкнулось, знаменуя удивительное время: чтобы у тебя были миллионы посещений, надо на своей страничке демонстрировать эротичные телодвижения, какое-нибудь откровенное похабство, а не остроту ума и эрудицию. Давеча слушала на НТВ горячие прения у Норкина, имеет ли право учительница-словесница на своей страничке демонстрировать эротичную фотосессию, не аморально ли это? Сошлись на том, что имеет. А что ей еще демонстрировать? Что имеет – то и демонстрирует.
Время говорит само за себя. И ничего в этой примете нет неожиданного, такое отторжение артефакта истории – КНИГИ – наблюдалось и в древности, и в предполагаемом будущем. Из древности припомню многострадальный Дамаск, когда уникальными свитками монголы в ХШ веке вымостили переправу через реку Тигр, спеша завоевать Арабский халифат. Не за знаниями ведь стремились варвары, за вполне реальной добычей! А в фантастическом будущем – Рэй Брэдбери с его пожарными командами, выслеживающими и сжигающими все книги без разбора.
О, сколько раз они горели на кострах! Прижизненное издание трудов итальянского философа Джордано Бруно было сожжено вместе с ним. Как еще удалось каким-то безумцам спасти эти 26 томов! Книга Коперника, напечатанная в 1543 году, потрясла поколения, но тоже была запрещена. Мудрый Галилей почти век спустя осмелился написать «Диалог о двух главнейших системах мира» с пересказом и учения Коперника, просил позволения у папы Урбана YIII напечатать ее. Позволили. Подумали. Нахмурились – и запретили. В костер её!
Так вот и развивалась неукротимая мысль – от пыточных подвалов до костра, пряталась то в складках монашеских одеяний, то в сундуках важных особ, то на чердаках неграмотных крестьян. Да что там отдельные фолианты, пропадали бесследно огромные библиотеки. Александрийская библиотека, просуществовавшая почти тысячу лет, насчитывающая 700 тысяч книг-свитков, канула в небытие. В «Повести временных лет» поминается огромная библиотека, собранная Ярославом Мудрым и хранившаяся в храме святой Софии. Сгорела вместе с храмом. Еще одна уникальная библиотека была собрана в новгородском одноименном храме – Софийском соборе. Тоже нет следов. Ищут безрезультатно библиотеку Ивана Грозного – жива ли, нет, не ясно.
Все надеются на чудо. Ведь обнаружилась пропавшая было бесследно библиотека Ломоносова, и где – в Хельсинки, в университете! Да, не вся, из 700 экземпляров только 127 книг, прочитанных нашим Михаилом Васильевичем, с его пометками и замечаниями. Чуть меньше половины этого богатства финны передали в дар библиотеке Академии наук СССР в Ленинграде.
Горят, пропадают, разворовываются и вновь непостижимым образом вырастают эти сокровищницы человеческой мысли, игры ума, строгих изысканий, игривых повествований, мучительного поиска истины и прихотливой фантазии. Естественно, в первую очередь у людей состоятельных в замках и дворцах были богатые библиотеки. Я полистала «Историю моей жизни» Казановы, авантюриста, селадона и мошенника, путешественника, блестяще образованного – и не стеснительного в средствах. Сошедши со своего круга, в конце жизни он притулился к книгам: «Не имея довольно денег, дабы помериться силами с игроками или доставить себе приятное знакомство с актеркой из французского или итальянского театра, я воспылал интересом к библиотеке монсеньора Залуского». Примерно так же поступил и наш баснописец Крылов, ставший первым библиотекарем только что основанной Публичной библиотеки в Санкт-Петербурге в 1812 году.
Вот тут, пренебрегая временем и пространством, хочу отметить тенденцию: из частных крупных коллекций складывались первые национальные публичные библиотеки. Отталкиваясь от венецианца Казановы, напомню, что первая публичная библиотека Италии родилась благодаря дару великого Петрарки: он в 1362 году передал Венецианской республике в дар свое личное собрание. А ровно через 500 лет, в 1862 году, подобный жест сделал русский вельможа Николай Петрович Румянцев, – он передал публичной библиотеке 16`000 томов, собранных за всю свою жизнь. Были там и спасенные от костра инквизиции книги Джордано Бруно, прижизненного издания!
Личные библиотеки, таким образом, были тем первым старательским лотком, в котором намывалось это золото, отсюда книги стекались впоследствии в огромные хранилища, в музеи, в общедоступные библиотеки. Но ведь первоначальный посыл – страсть, вкус, кругозор личности, формирующей собрание. Не могу удержаться, чтобы не сказать о библиотеке Пушкина, удивительном многоязычном собрании книг. Почитайте его письма – к друзьям, родственникам, знакомым. Ссыльный поэт, запертый в деревне, умоляет всех их об одном: книг, книг, пришлите, привезите; все, что издано у нас, во Франции, в Лондоне…все, что доступно! Вот и в стихах он их с гордостью рекомендует:
«На полке за Вольтером
Виргилий, Тасс с Гомером
Все вместе предстоят.
В час утренний досуга
Я часто друг от друга
Люблю их отрывать…»
В последнюю минуту жизни, обратив взор к книжным полкам, прошептал: «Прощайте, друзья!»
Думаю, никого не удивлю, сказав, что богатейшим собранием книг обладал Л.Н. Толстой. «Что может быть драгоценнее, как ежедневно входить в общение с мудрейшими людьми мира», – писал граф. Учитывая, что и сам он был невероятно авторитетен, посещаем самыми разными деятелями культуры, в его библиотеке образовалось большая подборка книг с автографами Чехова и Бунина, Ромена Роллана и Горького. Кстати, великим книголюбом был и сам Алексей Максимович. Книги его, прошедшего один класс начального обучения, образовывали, они были ему мудрыми учителями и друзьями. А он, в свою очередь, был великим энтузиастом издательских проектов.
Не знаю, как вы, но для меня было невероятным открытием и еще одно собрание: пренебрежительно обруганного Демьяна Бедного («Я не чета каким-то там Демьянам…»). С великой страстью, лишая себя самого необходимого, собрал он уникальную коллекцию и передал в Государственный литературный музей 30 тысяч книг – чуть ли не вся русская словесность. Сын его вспоминал: «До самой смерти отец не переставал изумлять окружающих своими неуемными поисками редких книг…Уже совершенно больной, он все еще мечтал о каких-то редчайших экземплярах, которые, как он был уверен, удастся раскопать в тайниках букинистов». Признаюсь, я Демьяна зауважала.
На меня очень действует отношение человека к книге, когда она для него не просто предмет собирательства, но инструмент в работе, помощник в поиске решений, собеседник, учитель. Так я была потрясена, прочитав в книге братьев Медведевых о библиотеке Сталина, которого тоже всегда рекомендовали как неисправимого невежу.
Библиотека формировалась по личному указанию Иосифа Виссарионовича, записке библиотекарю, составленной очень грамотно и четко. Начало было положено в 1925 году, и работа велась до самой его смерти. Книги были под рукой – и в служебном кабинете, и на даче. Ежегодно она прирастала примерно на 300 экземпляров, к концу жизни в ней насчитывалось свыше 20 тысяч: справочная литература, вся российская классика, специальные разделы по дипломатии, философии, промышленности, сельскому хозяйству, истории революций…
Нет, я не буду пересказывать эти главы, отмечу только, что все книги Сталин просматривал, одни читал на раз, к другим возвращался многократно, книги испещрены пометками цветными карандашами, надписями, страницы загибались, закладывались… Он с ними работал неустанно и в обязательном порядке всю свою жизнь. «Моя дневная норма – 500 страниц» – говорил он иногда, показывая на стопку книг на столе.
Читал он и толстые журналы, новинки современной литературы. Когда его спросили, какие из списка белоэмигрантских журналов ему выписать, он нетерпеливо перебил: все, конечно все! Историк Борис Илизаров написал о вожде: «Единственный свободный читатель в стране» – и, наверное, он прав, ведь даже после запрета на книги Троцкого и Каменева в библиотеке Сталина они оставались на полках.
Он встречался с писателями, кого-то поощрял, кого-то категорически не воспринимал, кому-то даже в рукописях правку вносил, были свои предпочтения… Живой человек, думающий, заблуждающийся, ищущий. Нет, мне многое даже в Сталине-читателе не близко, но подкупает его попытка постичь мир, услышать и понять мудрость веков, руководствоваться ею. ЧТО искал он в книгах, не находя в близком окружении людей?
Умирал диктатор всеми брошенный, на полу, его смерти ждали, а рядом на этажерке лежала нераспечатанная стопка новых книг.
Я думаю, политики – создания совсем другой крови, нежели поэты и философы. У них другие резоны, по-иному устроен мыслительный аппарат. Но многие ли из них так преданы книге? Кстати, маргиналии Сталина (так называют пометки на полях) изучают специалисты, они опровергают многие расхожие представления об этой личности.
Свои библиотеки собирались во все времена людьми самых разнообразных профессий и устремлений, к примеру, знаменитую библиотеку Циолковского вспоминают с придыханием. Позволю себе еще пару всемирно известных примеров.
В 1741 году умер врач и ботаник Ханс Слоун, он оставил Британскому музею в дар свыше трех тысяч рукописей и 40 тысяч книг. Маленькое замечание: музей состоялся через 50 лет после того, как парламент с благодарностью принял этот дар, собственно, благодаря ему и случился музей, была заложена его основа!
Точно также благодаря дару президента Джефферсона (семь тысяч томов личной библиотеки) возникла Национальная библиотека США.
В Румянцевскую публичную библиотеку, о которой я уже упоминала, лишь за первые 55 лет существования поступило полсотни крупных личных собраний. Для сравнения: в порядке обязательных поступлений на полки встали 500 тысяч томов, а в качестве дара от доброхотов – 300 тысяч. Сопоставимо!
О книголюбе и артисте Н.П. Смирнове-Сокольском и его библиотеке я рассказывать не буду, он сам написал двухтомник о своем увлечении «Моя библиотека» – потрясающий рассказ о сосуществовании Человека и Книги. Разве можно подобный союз разрушить, да никакими кострами-пожарищами его не истребить!
Я как-то написала целое исследование о том, как с первых лет советской власти, в пору разрухи и государственной неопределенности, была поставлена цель – создать по стране густую библиотечную сеть, чтобы к чтению привлечь всех…кто не может сам купить книгу, кто еще и не грамотен! По всему Советскому Союзу было организовано свыше 300 тысяч библиотек, на государственный кошт. А ведь надо было еще ликвидировать безграмотность, напечатать книг столько, чтобы всем библиотекам хватило, да и для личного пользования досталось, обучить библиотекарей. Колоссальные средства!
После перестройки Горбачева библиотек в России стало на порядок меньше – около 30 тысяч. Упали на порядок, а то и в сто раз тиражи книг. Да и кто сейчас пойдет учиться на библиотекаря? В наше время они были с университетским образованием, как Вера Тарасик, моя ближайшая подруга.
А я еще помню по Североуральску (30 тыс. горожан), что хорошие библиотеки были в клубе строителей и в клубе горняков, а еще – городская и детская, а еще – в школах и в доме пионеров. Но моя мама считала, что в семье обязательно должна быть домашняя библиотека, с 6 утра занимала очередь в книжный магазин, чтобы подписаться на первую Детскую энциклопедию, позже – на Большую советскую энциклопедию, на Всемирную литературу, Малую историю искусств в 10 томах. Бурно радовалась, что по случаю купила собрание сочинений Гиляровского, двухтомник Тютчева просто обожала. Книжки народной библиотеки, детские, русская классика шли в дом регулярно, своим чередом.
В Ленинграде, будучи студенткой, я с восторгом открыла для себя букинистические магазины, антикварные…И мы все без конца дарили друг другу книги, у меня они с дарственными надписями моих преподавателей, друзей, а потом и авторов. Удивительно, но они и в самом деле какие-то особенные, хранят сердечное тепло тех дорогих мне людей. Не представляю, как бы я в теперешнем своем состоянии жила без них. Радуют, спасают, разговаривают со мной и продолжают открывать мир.
Мой друг, долгие годы работавший в журналах "Урал" и "Уральский следопыт", собрал огромную библиотеку, которая едва не вытеснила из квартиры его самого вместе с семьей. Он подарил ее областной публичной библиотеке, которая давно облизывалась на это сокровище. Ведь государство практически прекратило заботиться о библиотеках, поступления редки. А сам Юний Алексеевич Горбунов со страстью взялся возрождать павленковские библиотеки по всей России, переиздавать книги, входившие в первую серию ЖЗЛ, задуманную Павленковым еще до Горького. Удивительная, потрясающая эстафета! Кроме того Горбунов создал энциклопедию русских писательниц – сотни биографий подвижниц, от дочери Петра Первого Елизаветы до феминисток наших дней. Но не может найти издателя – нет у бедного книжника на это средств.
Видимо, время возвращается вспять – к редким рукописным фолиантам.
Сто лет назад, на сломе эпох и мировоззрений, Исаак Бабель написал «Одесские рассказы», цветистым языком запечатлев в них еврейский преступный мир портового южного города. Я их читаю и дивлюсь, насколько любит жизнь повторяться в своих фантазиях! И вот уже на обратном повороте маховика, в перестройку, наши братаны в малиновых пиджаках и золотых цепях являются копией того, бабелевского мира: "Аристократы Молдаванки, они были затянуты в малиновые жилеты, их плечи охватывали рыжие пиджаки, а на мясистых ногах лопалась кожа цвета небесной лазури. Выпрямившись во весь рост и выпячивая животы, бандиты хлопали в такт музыки, кричали "горько" и бросали невесте цветы".
Бандитские налеты, рейдерские захваты, купля-продажа женщин, крышевание – все, как встарь! Ради этого пишет Бабель, чтобы ткнуть нас носом в неизменность человеческой натуры при всех ее потугах на преобразования?
Но вот я дохожу да рассказа "Фроим Грач", в котором истинный главарь и мозговой центр преступного сообщества является безоружным в ЧК – просто поговорить о плененных бандитах, о цене вопроса. Есть же негласные правила, которые всегда действуют лучше законов! Чекисты в восторге, руководители начинают лихорадочно прикидывать, как они раскрутят его… Но пока они бегают по кабинетам, красноармейцы в полном своем праве расстреливают Грача, о чем тут думать! Правда, их несколько озадачивает поведение старого бандита. И хоть один из палачей говорит "Все они одинаковы", второй в задумчивости возражает: "Нет, перед смертью – разные, вот хоть этого возьми…"
Еще примечательнее разговор чекистов, один из которых, одессит, еще не может понять, как так можно сразу – убить человека. А второй находит потрясающий довод:
«Они сели рядом, председатель, которому исполнилось двадцать три года, со своим подчиненным. Симен держал руку Борового в своей руке и пожимал ее.
– Ответь мне как чекист, – сказал он после молчания, – ответь мне как революционер – зачем нужен этот человек в будущем обществе?
– Не знаю, – Боровой не двигался и смотрел прямо перед собой, -
наверное, не нужен…
Он сделал усилие и прогнал от себя воспоминания. Потом, оживившись, он снова начал рассказывать чекистам, приехавшим из Москвы, о жизни Фрейма Грача, об изворотливости его, неуловимости, о презрении к ближнему, все эти удивительные истории, отошедшие в прошлое…»
И я понимаю, Бабель так точно, красочно, смешно и пронзительно рассказал об этом мире, чтобы прикончить его вот этой щемящей нотой: зачем он нужен, этот человек? С такой легкостью выносится суд на этот раз. И в следующий. И во все последующие, когда один человек с легкостью определяет, что этот мир будущему не нужен. А будущее насмешливо воспроизводит его и ему подобных, вплоть до малиновых пиджаков и золотых цепей.
Приговор произносился многократно, в силу собственных понятий и целеполаганий, но не только чекистами, красноармейцами и их вождями, но и учеными, поэтами, художниками. В лучшем случае – загрузили философов на корабль и выслали вон из страны. Приговорили религию – и попов вместе с нею. Не поняли генетиков – и оставили жить и работать только последователей Трофима Лысенко. Отбор жестокий и беспощадный.
Он был таким безоговорочным не только в России, мы ведь помним Савонаролу, который сжигал на костре картины Боттичелли; инквизицию, которая сожгла Джордано Бруно; французских революционеров с их террором и гильотиной. Вот и у нас преобразование начиналось с отрицания – старой живописи, литературы, оперы и балета. Юные горячие головы требовали отдать им Большой театр, чтобы в нем гремела новая индустриальная музыка, и звучали революционные стихи. Они были гениальны, им казалось, что старье им никогда не пригодится! И вот уже Маяковский, походя, небрежно отпнув Пушкина, важно делится своим методом, как сочинять стихи. Он даже больше не Пушкину противопоставляет себя и свой метод, а современнику Есенину, еще сохранившему мелодичность, исповедальность в своей лирике.
Статья Маяковского сама по себе прелестна юношеским апломбом, смешным менторством, и тут же – отрицанием всяческих авторитетов. И я не хочу сейчас вдаваться в ее подробности, потому что на самом деле речь в ней не о поступательности литературного процесса, а об индивидуальности самовыражения: Маяковский не может быть Пушкиным, как и Есенин не может быть Маяковским, они слишком органичны и неповторимы каждый со своим голосом и мироощущением.
Пройдет еще сто лет после этого оголтелого отрицания и самоутверждения, и с корабля истории полетят уже эти революционеры. Постперестроечная эпоха заклеймит певцов революции, вместе с Маяковским из школьных программ будет выброшен Горький, их практически перестанут издавать, о них забудут театры и чтецы. Потом, как бы нехотя, удивляясь тому, что где-то в мире Горького еще ставят, а Маяковскому ученые посвящают монографии, их оставят на полке библиотек. Не сожгут. Ну, так, напомню, после всплеска отрицания в 1920-х тоже наступило отрезвление: Большой театр отстояли, картины из кладовок вывесили по стенам музеев, по всей великой империи раскинулась сеть библиотек, в которых рядом стояли Пушкин, Маяковский и прочие разнообразные поэты.
Но юношеское горячее стремление утвердиться за счет попирания старых авторитетов, видимо, в природе человека. И вот уже на сайте поэтов я читаю вот это, снисходительное, через губу: "Пушкин – тоже графоман, об этом говорят уже давно".
Приговор, как о деле решенном. Не веря своим глазам, читаю:
"Некоторые стихи Александра Сергеевича достаточно банальны, конъюнктурны и одинаковы. Учили в Царском селе многих, а "выбился в люди", стал поэтом, только Пушкин. Талант? А кто-то сомневается? Да, мы знаем еще ряд фамилий, но, положа руку на сердце, помните ли вы наизусть хоть что-то из них? А Пушкина цитируем часто, хотя он и графоман, по-нашему, по-поэмбуковски. Несомненно, быть великим графоманом, господа, тоже нужен талант, а к нему еще удача, умение себя подать и многое другое".
Я читаю это в потрясении. Вспоминаю, как Александр Сергеевич полагал, что будет славен до тех пор, "…доколь в подлунном мире жив будет хоть один пиит". Он сам умел радоваться удачам других, поддерживал Рылеева, Языкова, восхищался Тютчевым, никогда не был злоречивым завистником. И вот пиитов – тьма, но они уже считают Пушкина "умело подававшим себя конъюнктурщиком", сумевшим выбиться в люди, правда, не без таланта.
Я даже не буду говорить о не выездном, не вылезающим из ссылок, вечно поднадзорном поэте, который якобы приспособленчеством «выбился в люди», – это полная ахинея! Но снисходительность, объяснение успехов – удачливостью… Тут каждое слово вопиет черной несправедливостью.
И вот зачитанный до зеркального блеска, до потери изначального смысла и значения поэт получает эти уничижительные слова, не умея из дали веков оправдаться. Да, его творчеству посвящены горы исследовательской литературы, он многократно переиздавался миллионными тиражами, его заучивали наизусть, ему подражали, – мировое признание навечно! Но кому-то показалось, что он – исчерпан, слишком прост и неинтересен.
Я не стану никого из уважаемых исследователей цитировать, обращаться к авторитетам – так может родиться на основании многих мнений еще один том. Я сама, в своей почти ежедневной потребности, в результате многократного обращения к творчеству Пушкина, не устаю повторять себе: он неисчерпаем. До сих пор, в свете новых литературных открытий и потрясений, не прочитан, всегда в нем обнаруживается еще какой-то подтекст, нюансы и акценты вдруг становятся основополагающими, а флер очевидности оказывается лишь насмешливым прикрытием глубинного смысла.
Сошлюсь на вчерашний пример. Внуку задано сочинение по "Капитанской дочке" на тему "От недоросля до офицера, человека чести" – и мы опять старательно разбираем, как Петр Гринев честен, принципиально не желает целовать руку Пугачеву …ну, и так далее.
Но текст меня не отпускает, в чем дело, ведь почти наизусть знаю! И тут до меня доходит, что человек чести здесь вовсе не Петруша, 16-летний недоросль, движимый невнятными импульсами. Это – стремянной, его дядька Савельич! Вырастивший барчука, обучивший грамоте, опекающий его денно и нощно, предлагающий бунтовщику, который шутить не склонен, себя на виселицу вместо дитяти. Он служит, не щадя себя и не задумываясь о последствиях, зная, что кроме выволочки наград не поимеет. Его чудное письмо барину в ответ на обвинения я перечитываю теперь с волнением – это письмо человека долга, бескорыстного и преданного чести. Как Пушкин это сделал?! И вот много лет учителя, пытаясь его переиначить, перетолковать, задают тему о человеке чести – Гриневе. О том самом, что бежит из Оренбургской крепости за помощью к Пугачеву – спасти милую девушку; что пирует за столом с бунтовщиками. Ведет спасительные беседы с ложным государем…Юным читателям даже не предлагают самим найти в повести человека чести!
Стоп, говорю я себе. А вот этот герой – государственный изменник, злодей и бунтарь, как это он получается у Пушкина таким привлекательным, преданным идее и своим страшным сотоварищам; чутким и добрым к этому искреннему мальчишке, который без ума болтается между противоборствующими? Именно Пугачев рассказывает в повести романтическую притчу об орле, портрет его симпатичен, поступки – осмысленны. Он снисходителен даже к Савельичу, который суется со своими счетами. Более того, отпускает этих бестолковых, нечаянно попавших сначала в буран, а потом в большую бурю, дав им…овчинный тулуп, охранную грамоту и денег полушку.
Ах, Александр Сергеевич, как красиво, иронично закольцевал сюжет! И ведь долго сидел в архивах, не с кондачка сделал свое заключение об этом вздумавшем бунтовать казаке, не прокламацию написал, а закодировал свой текст с глубоким жизненным смыслом. Кто там обозвал Пушкина конъюнктурщиком? – Немедленно возьмите свои слова обратно!
Я могу над каждым его произведением подолгу раздумывать, искать в нем ту пронзительную ноту, которая и послужит камертоном к открытию – но он не сразу поддается, должно быть в читателе должно что-то созреть в перипетиях жизненных обстоятельств, чтобы он дорос до Пушкина.
Однако от прозы к поэзии.
Владимир Даль всю жизнь собирал слова, объяснял их, составлял словари, – огромного значения подвиг! Пушкинский лексикон скрупулезно подсчитан, он составляет 20 тысяч слов (половина далевского словаря!), да не просто выстроенных по алфавиту и объясненных. Он из них творил феерической красоты творения, гармоничные, веселые и трагические, философски-осмысленные и простодушные. От "Тятя, тятя, наши сети притащили мертвеца!" до "Восстань, пророк, и виждь, и внемли…"
Он мог отлить чеканную формулу:
"О, сколько нам открытий чудных
Готовят просвещенья дух
И опыт, сын ошибок трудных,
И гений, парадоксов друг!
И случай, бог изобретатель", – и она будет жить в веках, неизменна и многозначна.
А мог посмеяться над недалеким читателем, который к морозам ждет рифмы розы, – ну и на, возьми ее скорей!
Перебирать его стихи невероятное наслаждение, а в сопоставлении с письмами – двойное. Потому что начинаешь понимать, вот это "Я помню чудное мгновенье", – вовсе не о совершенстве объекта обожания, а о поэтическом воображении, самообмане, полете фантазии.
О любви – вот это: "Я вас любил безмолвно, безнадежно, то ревностью, то робостью томим…"
Впрочем, это разговор бесконечный. Пушкин работал, как вол, прочитывал не только то, что писалось на русском. Он следил за тем, что творится на литературной ниве во всем мире, он в своих произведениях откликался, полемизировал с Байроном, Вальтер Скоттом, Мериме, Мицкевичем. Он был профессионалом самой высокой пробы, сумевшим выразить Время, себя, прозреть, предвидеть будущие процессы. Вы будете смеяться, но в иронической эпиграмме Пушкина о насекомых заложено зерно и поэзии Заболоцкого, и прозы Пелевина.
Ах, его надо читать вдумчиво, влюблено, пристально – и тогда он открывается; замыленность вашего взгляда – ваша беда, а не Александра Сергеевича, который всегда проникновенно чуток к действительности и не лжив.
Опять вспомню "Пиковую даму", где он нагнал и призраков для любителей фэнтези, и романтических страстей, а между строк отчетливо прописал, что старуху беспощадно обворовывали все, кому не лень, а воспитанница ее благополучно вышла замуж за сына разбогатевшего управляющего. Три яруса – и многоплановая картина бытия. Каждый прочитывает ровно то, что ему по силам, ну а коли не по силам – судит по горизонтали, а не по объемной картине. Судит по себе.
Пушкин, как бы его не оценивал Маяковский и все последующие новаторы формы, никогда не был адептом стандартов. В поэмах, романе в стихах, публицистических виршах или лирических он был необыкновенно разнообразен. "Вакхическая песнь" или "Признание", "Зимняя дорога" или рой язвительных эпиграмм всегда радуют разнообразием ритмического построения, индивидуальной мелодикой. Стихи могут быть многословными, пафосными – и предельно краткими, разящими наповал. Да что тут говорить, просто откройте том Пушкина, хоть прозы, хоть поэзии, и проверьте себя, на что вы годитесь. И если он вам не поддался пока – мне вас жаль. Это приговор не Александру Сергеевичу, а вам.
Хотя… может быть вы не настолько безнадежны, время еще есть. Вот только не надо ногами по самому святому. Воздержитесь. Ваша уверенность в превосходстве над ним огорчительна.