bannerbannerbanner
Философские исследования

Людвиг Витгенштейн
Философские исследования

Полная версия

Мы можем выразить это так: данный образец – инструмент языка, используемого при описании цвета. В этой языковой игре он выступает не как то, что представляется, но как средство представления. – И это применимо и к элементу языковой игры (48), когда мы именуем его, произнося слово «К»: тем самым объект получает роль в нашей языковой игре и становится средством представления. И говорить: «Если его не существовало, у него не было бы имени», все равно что утверждать: если бы нечто не существовало, мы не могли бы использовать его в нашей языковой игре. – То, что выглядит необходимо существующим, является частью языка. Такова парадигма нашей языковой игры, основа, посредством которой происходит сравнение. И, быть может, это важно отметить; тем не менее это касается лишь конкретной языковой игры – нашего способа представления.

51. В описании языковой игры (48) я сказал, что слова «К», «Ч» и т. д. соответствуют цветам клеток. Но в чем проявляется это соответствие; в каком смысле можно говорить, что конкретные цвета клеток соответствуют этим знакам? Ведь определение в (48) просто устанавливает связь между этими знаками и конкретными словами нашего языка (названия цветов). – Что ж, предполагалось, что употреблению знаков в языковой игре можно научить иначе, в частности, указанием на образцы. Пусть так; но что означает утверждать, что в практике использования языка определенные элементы соответствуют знакам? – Значит ли это, что человек, описывающий сочетания цветных клеток, всегда скажет «К» относительно красного квадрата, «Ч» относительно черного и так далее? Но если он ошибется в описании и по ошибке скажет «К» относительно черного квадрата – по какому критерию это будет расценено как ошибка? – Или же обозначение через «К» красного квадрата заключается в том, что люди, пользующиеся этим языком, всегда, употребляя знак «К», представляют себе красный квадрат?

Чтобы лучше понять, тут, как и в бесчисленных подобных случаях, мы должны сосредоточиться на деталях происходящего; рассмотреть их вблизи.

52. Если я склонен предполагать, что мышь появляется на свет, самозарождаясь из грязных тряпок и пыли, мне следует тщательно изучить эти тряпки, чтобы выяснить, где в них пряталась мышь, как она туда забралась и так далее. Но если я убежден, что мышь не может родиться от тряпок, тогда подобное исследование, вероятно, будет излишним.

Но сначала мы должны научиться понимать, что противостоит в философии таким тщательным исследованиям.

53. В нашей языковой игре (48) имеются различные возможности; во множестве случаев мы скажем, что знак в игре был именем квадрата такого-то и такого-то цвета. Мы скажем так, например, доведись нам узнать, что людей, пользующихся этим языком, учили употреблять знаки таким-то и таким-то способом. Или если записано, допустим, в форме таблицы, что данный элемент соответствует такому-то знаку, а сама таблица использовалась при обучении языку и к ней обращались в ряде спорных случаев. Можно также представить, что подобная таблица служит инструментом языковой практики. Описание комплекса тогда происходит следующим образом: человек, описывающий комплекс, сверяется с таблицей, отыскивает в ней каждый элемент комплекса и находит соответствующие знаки (а тот, кому дается описание, также может использовать таблицу для преображения описания в картину цветных квадратов). Об этой таблице можно заметить, что здесь она играет ту роль, какую в иных случаях исполняют память и ассоциации. (Обычно мы не выполняем просьбу: «Принеси мне красный цветок», находя красный в таблице цветов и затем отыскивая цветок такого цвета; но когда нужно подобрать или смешать особый оттенок красного, мы на самом деле используем порой образец или таблицу.)

Если назвать такую таблицу выражением правила языковой игры, можно сказать: то, что мы называем правилом языковой игры, способно выполнять в игре различные роли.

54. Вспомним случаи, когда говорят, что в игру играют по определенному правилу.

Правило может быть советом при обучении игре. Обучающемуся дают совет и позволяют проверить его на практике. – Или же оно само может оказаться инструментом игры. – Или же правило не применяется ни при обучении, ни непосредственно в игре и не включено в список правил. Человек учится играть, наблюдая, как играют другие. Но мы говорим, что игра ведется согласно таким- то и таким-то правилам, поскольку наблюдатель может изучить эти правила из игровой практики – как естественный закон, управляющий игрой. – Но как в данном случае наблюдателю выделить ошибки игроков и правильные ходы? – Имеются характерные признаки в поведении игроков. Подумайте о такой характерной особенности, как исправление оговорки в языке. Вполне возможно понять, что некто делает это, даже, не зная их языка.

55. «То, что обозначают имена языка, не подвержено разрушению; ведь должна быть возможность описать положение дел, при котором уничтожено все разрушимое. И это описание будет содержать слова; а то, что соответствует им, не может поэтому быть уничтожено, так как иначе слова лишатся значения». Не следует пилить сук, на котором я сижу.

Можно было бы, конечно, сразу возразить, что этому описанию придется исключить себя из разрушения. – Но что соответствует отдельным словам описания и потому не может быть уничтожено, если это верно, – именно то, что наделяет слова значением – то, без чего у них не было бы никакого значения. В некотором смысле, однако, данный человек безусловно соответствует своему имени. Но он разрушим, а его имя не утрачивает значение, когда носитель гибнет. – Примером соответствия имени, без которого оно не будет иметь значения, может служить парадигма, которая используется в связи с именем в языковой игре.

56. Но что, если никакой образец не является частью языка, и мы лишь держим в памяти цвет (например), который обозначает данное слово? – «А если мы держим его в памяти, он возникает перед нашим мысленным взором всякий раз, когда мы произносим слово. Значит, если предполагается, что мы всегда его помним, этот цвет сам по себе должен быть неуничтожимым». – Но что мы берем как критерий правильности воспоминаний? – Когда мы опираемся на образец, а не на память, при определенных обстоятельствах мы говорим, что образец изменил цвет и судим об этом по памяти. Но разве нельзя порой говорить о помутнении (например) образа в памяти? Разве мы не полагаемся на свою память в той же мере, что и на образец? (Ведь кто-то наверняка захочет сказать: «Не будь у нас памяти, мы бы отдались на милость образцов».) – Или взять какую-нибудь химическую реакции. Допустим, вам нужно изобразить конкретный цвет «C», который возникает, когда происходит реакция химических веществ X и Y. – Допустим, в один день этот цвет кажется тебе светлее, чем в другой; разве ты не скажешь: «Я, верно, ошибаюсь, цвет, конечно, тот же самый, что и вчера»? Это показывает, мы не всегда опираемся на свидетельства памяти как на решения высшей и окончательной инстанции.

57. «Нечто красное может быть разрушено, но краснота не может быть уничтожена, и именно поэтому значение слова “красный” не зависит от бытия красного предмета». – Конечно, не имеет смысла говорить, что красный цвет разорван или разбит вдребезги. Но разве мы не говорим: «Краснота исчезает»? И не цепляйся за мысль о том, что мы всегда можем вызвать красное перед своим мысленным взором, даже когда ничего красного не осталось. Это как сказать, что всегда будет химическая реакция, порождающая красное пламя. – Допустим, ты уже не в силах вспомнить цвет, что тогда? – Когда мы забываем, какой цвет обозначает это имя, оно утрачивает для нас значение; то есть мы больше не в состоянии играть с ним в особую языковую игру. И сложившаяся ситуация сопоставима с той, когда мы теряем парадигму, инструмент нашего языка.

58. «Я хочу ограничить понятие “имя” лишь теми словами, которые не могут встретиться в сочетании “X существует”. – То есть, нельзя сказать: “Красное существует”, потому что, не будь никакой красноты, о ней вообще нельзя было бы говорить». – Точнее: если «X существует» должно просто выражать, что «X» имеет значение, – тогда это не суждение, которое рассматривает «X», а суждение относительно нашего употребления языка, а именно, об употреблении слова «X».

Кажется, будто мы сообщаем нечто о природе красного, когда говорим, что слова «Красное существует» лишены смысла. А именно, что красное существует на самом деле и «в своем праве». И та же идея – что это суждение является метафизическим утверждением о красном – находит новое выражение, когда мы говорим следующее: красное существует вне времени и, возможно, еще сильнее, – «неуничтожимо».

Но в действительности мы хотим просто принять «Красное существует» как утверждение: слово «красное» имеет значение. Или лучше так: «Красное не существует» как «Красное не имеет значения». Мы лишь хотим подчеркнуть, не что данное выражение говорит об этом, но что это оно должно утверждать, означай оно хоть что-нибудь. Что, пытаясь говорить об этом, оно противоречит само себе – поскольку красное существует «в своем праве». Между тем единственное противоречие заключено в чем-то наподобие вот этого: суждение выглядит так, будто говорит о цвете, но предполагается, что оно должно сообщать нечто об употреблении слова «красное». – На самом деле мы вполне охотно говорим, что существует конкретный цвет; и это все равно что подтверждать существование чего-то, имеющего этот цвет. И первое выражение не менее точно, нежели второе; в особенности там, где «то, у чего есть цвет» не является физическим объектом.

59. «Имя обозначает лишь то, что является элементом реальности. То, что не может быть уничтожено; что остается тем же самым при всех переменах». – Но что же это? – Да ведь оно витало перед нашими глазами, когда мы произносили предложение! Это самое выражение особого зрелища: особой картины, которую мы хотим использовать. Ибо, разумеется, опыт не показывает нам эти элементы. Мы видим составные части чего-то сложного (стула, например). Мы говорим, что спинка – часть стула, но, в свою очередь, она состоит из нескольких кусков дерева, в то время как ножка – простая составная часть. Мы также видим целое, которое меняется (разрушается), а его составные части при этом остаются неизменными. Они – материал, из которых мы создаем картину реальности.

 

60. Когда я говорю: «Моя метла в углу» – неужели это утверждение о черенке и прутьях? Что ж, его, во всяком случае, можно заменить утверждением о положении черенка и положении прутьев. И безусловно это утверждение является проанализированной формой первого. – Но почему я называю его «проанализированным»? – Что ж, если метла имеется в наличии, это неоспоримо означает, что черенок и прутья тоже наличествуют и находятся в особом отношении к друг другу; и это отношение кроется в значении первого предложения и выражено в проанализированном предложении. Значит, тот, кто говорит, что метла стоит в углу, на самом деле подразумевает: там стоят черенок и прутья, и прутья прикреплены к черенку? – Спроси мы кого-либо, имел ли он в виду это, нам, вероятно, ответят, что нисколько не задумывались отдельно о черенке и отдельно о прутьях. И это будет правильный ответ, ведь этот человек не собирался говорить ни о черенке, ни о прутьях по отдельности. Предположим, вместо просьбы: «Принеси мне метлу», вы скажете: «Принеси мне черенок и прутья, которые к нему прикреплены». Ответом наверняка будет: «Тебе нужна метла? Почему ты так странно выражаешься?» – Лучше ли собеседник поймет проанализированное предложение? – Это предложение, можно сказать, достигает того же, что и обычное, но более обстоятельным способом. – Вообразим языковую игру, в которой кому-то приказывают принести те или иные предметы, состоящие из нескольких частей, переместить их или сделать еще что-то подобное. Есть два способа сыграть: в одном (a) сложные объекты (метлы, стулья, столы и т. д.) наделены именами, как в (15); в другом (b) имена носят лишь части, а целое описывается их посредством. – В каком смысле просьба во второй игре будет проанализированной формой просьбы из первого случая? Неужели вторая просьба заключена в первой и выявляется при анализе? – Верно, метла разнимается на части, если отделить черенок от прутьев; но следует ли отсюда, что просьба принести метлу тоже состоит из составных частей?

61. «Но все равно ты не станешь отрицать, что просьба (a) означает то же самое, что и просьба (b); и как ты назовешь вторую, если не проанализированной формой первой?» – Конечно, я тоже скажу, что просьба (a) имеет одинаковое значение с (b); или, как я выразил это ранее: они достигают одного и того же. И это означает, что если мне покажут просьбу (a) и спросят: «Значит ли просьба (b) то же самое?» или, иначе: «Какой просьбе вида (b) это противоречит?», я должен буду дать такой-то и такой-то ответ. Но отсюда вовсе не следует, что мы пришли к общему согласию относительно употребления выражения «иметь одинаковое значение» или «достигать того же самого». Ведь можно спросить, в каких случаях мы говорим: «Это просто две формы одной и той же игры».

62. Предположим, например, что человек, которого просят в (a) и (b), должен свериться с таблицей, сопоставляющей имена и образы, прежде чем принести требуемое. Делает ли он то же самое, когда выполняет просьбу (a) и когда – просьбу (b)? – Да и нет. Можно сказать: «Суть обеих просьб та же самая». Я бы сказал именно так. – Но не всегда ясно, что следует называть «сутью» просьбы. (Сходным образом о некоторых предметах можно сказать, что они служат той или иной цели. Существенно то, что вот это – лампа, что она дает свет; а то, что она украшает собой комнату, заполняет пустое место и т. д., не существенно. Но далеко не всегда можно провести строгое различие между существенным и несущественным.)

63. Однако, говоря, что предложение (b) есть «проанализированная» форма высказывания (a), мы охотно поддаемся соблазну счесть первое более фундаментальной формой; решить, будто оно показывает, что подразумевает другое, и так далее. Например, мы мыслим: если располагаешь лишь непроанализированной формой, ощущаешь недостаток анализа; но располагая проанализированной формой, ты обладаешь всем. – Но разве я не могу сказать, что в обоих случаях утрачивается та или иная сторона дела?

64. Представим, что мы изменили языковую игру (48) таким образом, чтобы имена означали не одноцветные квадраты, но прямоугольники, каждый из которых состоит из двух подобных квадратов. Назовем прямоугольник, который наполовину красный и наполовину зеленый, «У»; тот, который наполовину зеленый и наполовину белый, – «Ф»; и так далее. Разве нельзя представить людей, способных подобрать имена таким сочетаниям цветов, но не каждому цвету по отдельности? Вспомни случаи, когда мы говорим: «У этого сочетания цветов (скажем, у французского триколора) особый характер».

В каком смысле символы этой языковой игры нуждаются в анализе? Насколько вообще возможно заменить эту языковую игру игрой (48)? – Это всего-навсего другая языковая игра; даже при том, что она родственна игре (48).

65. Здесь мы наталкиваемся на большой вопрос, стоящий за всеми этими соображениями. – Ведь мне могут возразить: «Вы выбираете легкий путь! Вы рассуждаете о всевозможных языковых играх, но нигде не сказали, в чем суть языковой игры, а следовательно, языка; что общего у всех этих действий, что превращает их в язык или в часть языка. То есть вы уходите от той части исследования, которая некогда вызывала самые серьезные затруднения, от исследования общей формы суждений в языке».

И это верно. – Вместо того, чтобы выделить нечто общее для того, что мы называем языком, я говорю, что у этих явлений нет ничего общего, способного побудить нас употреблять для них одно и то же слово. – Однако они связаны друг с другом различными способами. И именно из-за этой связи, или этих связей, мы все их называем «языком». Я попытаюсь объяснить.

66. Рассмотрим, к примеру, состязания, которые называются «играми». Я имею в виду настольные игры, карточные игры, игры с мячом, Олимпийские игры и так далее. Что общего у них всех? – Не говорите: «Тут должно быть что-то общее, иначе их не назвали бы «играми»», – но приглядитесь и попытайтесь найти это общее. – Ибо если присмотреться к ним, не увидишь ничего общего, только подобия, связи и целый ряд таких отношений. Повторюсь: не думайте, но смотрите! – Присмотрись, например, к настольным играм с их многообразными отношениями. Теперь карточные игры; здесь много сходного с играми первой группы, но отдельные общие черты исчезают, а другие возникают. А когда мы переходим к играм с мячом, и многое общее сохраняется, но многое и теряется. – Все ли они «забавны»? Сравним шахматы с игрой в крестики и нолики. Всегда ли налицо выигрыш и проигрыш и состязание между игроками? Подумай о терпении. В играх с мячом побеждают и проигрывают; но когда ребенок бросает мяч в стену и ловит снова, эта черта пропадает. Взглянем на роль навыков и удачи и на различие в навыках между шахматистом и теннисистом. Теперь подумай об играх наподобие хоровода; тут есть элемент развлечения, но сколько других характерных черт исчезло! И можно перебрать многие и многие группы игр сходным образом; и увидеть, как общие черты неожиданно возникают и исчезают.

Итог этого выяснения таков: мы видим сложную сеть подобий, накладывающихся на и перекрывающих друг друга; иногда имеется полное сходство, а иногда – лишь в деталях.

67. Я не могу придумать лучшего выражения, чтобы характеризовать эти подобия, чем «семейное сходство»; ведь различные черты среди членов одной семьи: телосложение, черты лица, цвет глаз, походка, характер и т. д. и т. п. накладываются на и перекрещиваются во многом тем же образом. – И я скажу: «игры» образуют семью. Кстати, и виды чисел, например, образуют семью. Почему мы называем нечто «числом»? Что ж, потому, возможно, что оно состоит в – прямых – отношениях со многим, что уже было названо числом; и это, можно сказать, устанавливает косвенные отношения с другим, что мы называем тем же именем. И мы расширяем наше представление о числе, как если бы, прядя нить, сплетали волокно с волокном. Крепость нити зависит вовсе не от того, что одно из волокон тянется по всей ее длине, но от того, что многие волокна переплетаются.

Но если кто-то захочет сказать: «Есть кое-что общее у всех этих построений – а именно, дизъюнкция всех этих совокупностей», – я отвечу: вы попросту играете словами. Можно ведь сказать и так: «Что-то тянется по всей длине нити – а именно, непрерывное переплетение этих волокон».

68. «Хорошо: для тебя понятие числа определяется как логическая сумма этих отдельных взаимосвязанных понятий – кардинальные числа, рациональные числа, действительные числа и т. д.; и сходным образом понятие игры предстает логической суммой соответствующего набора частных понятий». – Совсем не обязательно. Ведь я могу задать понятию «число» жесткие рамки, то есть употреблять слово «число» для строго ограниченного понятия; но также я могу употреблять его так, чтобы расширению понятия не препятствовали никакие границы. И именно так мы употребляем слово «игра». Ведь на чем основывается понятие игры? Что по-прежнему считается игрой, а что – нет? Ты можешь установить границу? Нет. Ты можешь провести линию, ибо до сих пор не проведено еще ни одной. (Но это не доставляло вам неудобств раньше, когда вы употребляли слово «игра».)

«Но тогда употребление слова не регулируется, и “игра”, в которую мы играем с этим словом, тоже не регулируется». – Употребление слова не повсеместно ограничено правилами; но и в теннисе не больше правил относительно того, как высоко подбрасывать мяч и с какой силой по нему бить; и все же теннис – игра со своими правилами.

69. Как объяснить кому-то, что такое игра? Полагаю, мы должны описать ему игры и потом добавить: «Эти и подобные явления называются играми». И сами мы намного ли больше знаем об играх? Или лишь другим людям мы не способны в точности объяснить, что такое игра? – Это не невежество. Мы не ведаем границ, поскольку ни одна до сих пор не установлена. Повторюсь: можно провести границу – для конкретной цели. Необходимо ли это, чтобы употреблять понятие? Нисколько! (За исключением особых случаев.) В той же степени, что и определение: 1 шаг = 75 см, чтобы ввести в употребление меру длины «один шаг». И если ты хочешь сказать: «Тем не менее раньше эта мера не была точной», я отвечу: очень хорошо, она была неточной. – Между прочим, с тебя еще определение точности.

70. «Но если понятие “игры” лишено границ таким вот образом, выходит, ты на самом деле не знаешь, что подразумеваешь под словом “игра”». Когда я даю описание: «Земля была устлана растениями» – ты хочешь сказать, что я не буду знать, о чем говорю, пока не смогу привести определение растения?

Что я имею в виду, можно объяснить, скажем, рисунком, и словами «Земля выглядит примерно вот так». Возможно, я даже скажу: «выглядит в точности вот так». – Тогда, значит, там были именно эта трава и эти листья, как нарисованные? Нет, не значит. И я не должен принимать никакой рисунок как совершенно точный в этом смысле[20].

71. Могут сказать, что понятие «игры» – понятие с расплывчатыми границами. – «Но является ли расплывчатое понятие понятием как таковым?» – А будет ли мутная фотография изображением человека вообще? И всегда ли замена нечеткого образа четким – благо? Разве зачастую размытость не именно то, что нам требуется? Фреге сравнивает понятие с некоей очерченной областью и говорит, что область с неопределенными границами вообще не является областью. Это, по-видимому, означает, что нам она бесполезна. – Но бессмысленно ли говорить: «Встань приблизительно вон там»? Предположим, я стою с кем-то на городской площади и произношу это. При этом я не очерчиваю никаких границ, но, возможно, указываю рукой – словно обозначая конкретное место. И, похоже, можно объяснить, что такое игра. Человеку приводят примеры и добиваются, чтобы он понял нужным образом. – Этим я, однако, вовсе не подразумеваю, что он должен увидеть в примерах то общее, которое я – по некоторым причинам – не способен выразить; но теперь он должен применять те примеры соответственно. В данном случае приведение примеров не является косвенным средством объяснения – в отсутствие лучшего. Ведь любое общее определение тоже можно понять неправильно. Дело в том, что именно так мы играем в игру. (Я имею в виду языковую игру со словом «игра».)

 

72. Видение общего. Допустим, я показываю кому-то различные многоцветные картинки и говорю: «Цвет, который ты видишь на них на всех, называют “желтой охрой”». – Это определение, и другой человек должен его понять, разглядывая картинки и выискивая в них общее. Тогда он сможет взглянуть на это общее и указывать на него. Сравним это со случаем, когда я показываю ему фигуры разной формы, раскрашенные одним и тем же цветом, и говорю: «То, что у них общего, называется “желтой охрой”». И сравним с другим случаем: я показываю ему образцы различных оттенков синего и говорю: «Цвет, который присущ им всем, я называю синим».

73. Когда кто-то определяет для меня названия цветов, указывая на образцы и говоря: «Этот цвет называют синим, это зеленый…», данную ситуацию можно во многих отношениях сравнить с изучением таблицы, в которой образцам цвета соответствуют слова. – Впрочем, это сравнение может вводить в заблуждение. – Теперь позволим себе расширить сравнение: понять определение значит обрести в сознании представление определяемого предмета, то есть образец или картину. Так, если мне показывают всевозможные листья и говорят: «Это называется лист», я получаю представление о форме листа, и ее картина откладывается у меня в сознании. – Но как выглядит изображение листа, когда показывает не конкретную форму, а «общее для всех форм листьев»? Какой оттенок имеет «запечатленный в сознании образец» зеленого цвета – образец того, что является общим для всех оттенков зеленого?

«Возможно, существуют какие-либо “общие” образцы? Скажем, схема листа или образец чистого зеленого цвета?» – Конечно, возможно. Но чтобы схема стала понятна именно как схема, а не как особая форма листа, и чтобы полоска чисто зеленого цвета была признана общим для всего зеленого, а не образцом данного чисто зеленого цвета, – это, в свою очередь, зависит от способа применения образцов.

Спроси себя: какой формы должен быть образец зеленого цвета? Прямоугольной? Или тогда это будет образец зеленого прямоугольника? – Значит, он должен быть «нерегулярной» формы? И что тогда помешает нам воспринять его – то есть применять в этом качестве – лишь как образец неправильной формы?

74. Сюда также относится следующая мысль: если рассматривать данный лист как образец «общей формы листьев», ты будешь воспринимать его иначе, нежели тот, кто, скажем, видит в нем образец конкретной формы. И пусть так – хотя это не так, – это говорило бы, как свидетельствует опыт, только о том, что, видя лист особым образом, ты используешь его таким-то и таким-то способом или согласно таким-то и таким-то правилам. Конечно, существуют те и иные способы видения; и бывают случаи, когда тот, кто видит образец так, и применяет его так, а тот, кто видит по-другому, и применяет иначе. Например, если видишь на схеме изображение куба на плоскости как фигуры, состоящей из квадрата и двух ромбов, то, возможно, выполнишь просьбу: «Принеси мне что-то наподобие этого» отлично от человека, который видит изображение трехмерным.

75. Что означает знать, что такое игра? Что означает знать это и не быть в состоянии это сказать? Равнозначно ли это знание, так или иначе, несформулированному определению? И если оно будет сформулировано, я смогу опознать в нем выражение моего знания? Но разве мое знание, мое представление об игре не выражено полностью в объяснениях, которые я могу привести? То есть как я описываю различные типы игр, как показываю, каким образом конструируются по аналогии всевозможные виды других игр, говорю, что едва ли следует относить то- то и то-то к играм, и так далее.

76. Если кто-то намерен провести четкую границу, я могу не признать в ней ту, которую всегда желал провести сам или проводил мысленно. Ибо я вообще не хотел проводить границы. Значит, представление этого человека отлично от моего, но все же родственно. И родство тут такое же, как у двух картин, одна из которых состоит из цветных пятен с размытыми очертаниями, а вторая – из пятен схожей формы и положения, но с четкими очертаниями. Родство здесь столь же бесспорно, как и различие.

77. И если мы продолжим это сравнение, станет ясно, что степень, до которой четкое изображение схоже с размытым, зависит от степени размытости последнего. Ведь представим, что необходимо передать четкое изображение «посредством» размытого. На последнем имеется размытый красный прямоугольник: и мы заменяем его четкой фигурой. Разумеется, можно нарисовать несколько четко очерченных прямоугольников, взяв за основу размытый. – Но если в оригинале нет резких цветовых границ, разве не окажется безнадежной попытка нарисовать четкую фигуру, соответствующую размытой? И не скажем ли мы тогда: «Тут я мог бы нарисовать и прямоугольник, и круг, и сердце, ведь цвета сливаются. Что угодно – то есть ничто – будет и не будет правильным». И в такое положение попадаешь, когда ищешь определения, соответствующие нашим представлениям в эстетике или в этике.

В подобном затруднении всегда спрашивай себя: как мы узнали значение этого слова («благо», например)? Из каких примеров? Из какой языковой игры? Тогда будет проще понять, что у слова должно быть семейство значений.

78. Сравним знание и высказывание:

– Какова высота Монблана —

– Как употребляется слово «игра» —

– Как звучит кларнет.

Если тебя удивляет, что можно что-то знать и не быть в состоянии это сказать, ты, вероятно, думаешь о первом случае. Но, конечно, не о третьем.

79. Рассмотрим такой пример. Если скажут: «Моисей не существовал», это может означать очень многое. Например: у израильтян не было единоличного вождя, когда они покидали Египет, или их вождя звали не Моисей, или не было никого, кто совершил все то, что Библия приписывает Моисею, и т. д. и т. п. Следуя Расселу, мы можем сказать: имя «Моисей» можно определить посредством различных описаний. Например, «человек, который провел израильтян через пустыню»; «человек, который жил в то время и в той местности и звался Моисеем»; «человек, которого младенцем вытащила из Нила дочь фараона» и так далее. И всякий раз, когда мы принимаем то или иное определение, высказывание «Моисей не существовал» приобретает различный смысл, как и любое другое суждение о Моисее. – И если нам говорят: «N не существовал», мы спрашиваем: «Что вы имеете в виду? Вы хотите сказать… или… и т. д.?»

Но когда я утверждаю что-либо о Моисее – всегда ли я готов заменить именем собственным одно из этих описаний? Возможно, я скажу: под «Моисеем» я понимаю человека, который совершил то, что Библия приписывает Моисею; во всяком случае, многое из этого. Но много – это сколько именно? И решил ли я, сколь многое должно оказаться ложным для меня, чтобы само суждение стало ложным? Употребляю ли я имя «Моисей» однозначно и определенно во всех возможных случаях? – Разве это не тот случай, при котором у меня, так сказать, в распоряжении целый набор подпорок, и я готов опереться на следующую, если из-под меня выдернут другую, и наоборот? – Рассмотрим иной случай. Когда я говорю: «N мертв», тогда что-то наподобие следующего может быть связано со значением имени «N»: я верю, что жил некий человек, которого я (1) видел в таких-то и таких-то местах, который (2) выглядел так-то (изображения), (3) делал то-то и то-то и (4) носил имя «N» в общественной жизни. – Если спросят, что я подразумеваю под «N», я должен перечислить все или часть этих характеристик, причем по разным поводам разные. Таким образом, мое определение «N», возможно, будет «человек, о котором верно все сказанное». – Но если что-то окажется ложным? – Готов ли я признать суждение «N мертв» ложным, пусть ложными, как выяснится, будут лишь второстепенные для меня подробности? Но где пролегают границы второстепенности? – Дай я определение имени в таком случае, мне бы следовало теперь его изменить.

И это может быть выражено так: я употребляю имя «N» без фиксированного значения. (И его употреблению это причиняет столь же малый урон, как столу то обстоятельство, что он стоит на четырех, а не на трех ножках и потому иногда покачивается.)

20Кто-то говорит мне: «Покажи детям игру». Я учу их играть в кости, и мой собеседник говорит: «Я не имел в виду такую игру». Должно ли было прийти ему на ум, прежде чем он меня попросил, исключить из числа игр игру в кости?
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17 
Рейтинг@Mail.ru