© Макс Фрай, текст, 2022
© Екатерина Ферез, иллюстрация, 2022
© ООО «Издательство АСТ», 2022
Стоит такой, ни жив, ни мёртв. Натурально не живой и не мёртвый, это не образное выражение, а экспертное заключение специалиста. Как и зачем он сюда пришёл, непонятно. Однако пришёл. И стоит.
Харон думает: что не жив, меня не касается. Раз не мёртв, значит не мой клиент.
Харон говорит: не положено.
Харон говорит: уходи.
Этот, который ни жив, ни мёртв, но стоит на берегу Ахерона, кивает. Типа ладно, сейчас пойду. Но не уходит. Стоит и смотрит с таким изумлением, словно прежде не видел ни рек, ни лодок, ни стариков.
Наконец говорит: фигассе, как в древнегреческих мифах. Ты реально Харон?
Харон думает: ну и придурок. Хорошо, что не мёртвый, не мне с ним возиться.
Харон говорит: убирайся отсюда. Туда, откуда пришёл.
Этот придурок, не живой и не мёртвый, говорит: извини. Не серчай, что пялюсь, как в зоопарке, просто ты же – оживший миф. Говорит: я бы ушёл отсюда, да не знаю, куда. Я дороги во тьме не вижу. Только реку, лодку твою и тебя.
Харон думает: не живой, поэтому и не видишь.
Харон говорит: ты не мёртвый, я тебя на борт не возьму.
Придурок, не мёртвый, но и не настолько живой, чтобы убраться отсюда подобру-поздорову, садится на берегу, достаёт из кармана короткую толстую палку (трубку? свистульку?) Говорит непонятное: я тут попарю. Если уж вейп нашёлся в кармане. Спасибо, господи, за него.
И выпускает облако ароматного пара, такого… какого «такого», Харон не знает. Не с чем сравнивать, не на что опереться, у него подобного опыта нет. Но чует – не носом, а своим вечным сердцем – что этот удивительный сладостный запах одновременно про жизнь и про смерть.
Мой любимый, – говорит незнакомец. – Frozen forest. Морозный лес.
Харон думает: ну и дела. С виду обычный смертный, а порождает ароматные облака. Может, он из стихийных духов? Я их вблизи давненько не видел, с первого взгляда мог не узнать. Тогда понятно, почему он такой – не живой и не мёртвый. Но всё равно непонятно, что он делает тут.
Харон говорит: ладно, можешь не торопиться. Мне нравятся твои облака.
Порождающий облака говорит: хочешь попробовать? Мне не жалко, держи.
Он суёт Харону короткую толстую палку, трубку, свистульку. Говорит: поднеси ко рту и вдохни.
Харон думает: что значит «вдохни»? Это смертные вдыхают и выдыхают, я им не чета. Но запах морозного – что такое «мороз»? – леса – ну, с лесом примерно понятно – так сладко кружит ему голову, что больше не остаётся вопросов. И лодки. И Ахерона. И повелителя облаков. И самого Харона не остаётся. Но кто-то здесь всё-таки есть. Этот кто-то помнит, что прежде, до морозного леса, до сладкого дымного облака, до жизни, до смерти у него было имя «Харон».
Порождающий облака говорит: что, голова закружилась? Так с непривычки бывает. Прости, не предупредил.
Порождающий облака спрашивает: ты в порядке?
Харон не знает, что такое «в порядке». И чем оно отличается от «не в порядке». Поэтому он молчит.
Порождающий облака беспокоится: тебе стало плохо?
Что такое «плохо», Харон понимает. Примерно. Теоретически. Из чужих разговоров. Харон отвечает: ты ошибаешься, мне хорошо.
Порождающий облака забирает палку-трубку-свистульку. Говорит: хватит пока с тебя. Спрашивает: слушай, так это правда, что ты перевозишь мёртвых? А куда? Неужели, как сказано в мифах, в ад?
Харон думает: всё-таки он придурок. Хоть и способен рождать чудесные ароматные облака. Впрочем, стихийные духи часто ведут себя как придурки. Не самое сильное место у них голова.
Харон говорит: да почему сразу в ад? Просто на другой берег.
Придурок интересуется: а что на другом берегу?
Харон отвечает: так это от пассажира зависит. Каждый мёртвый – сам себе другой берег, я это имею в виду.
Придурок кивает: а, тогда ясно, почему все боятся после смерти оказаться в аду.
Харон думает: всё-таки он не придурок. Кое-что в наших делах понимает. И облака у него отличные. Такие как надо. Пахнут жизнью и смертью. Точно стихийный дух.
Харон говорит: мне понравилось твоё облако. Дай я его ещё раз вдохну.
Дух отдаёт Харону волшебную палку. Говорит непонятное: парь на здоровье, раз тебе вейп понравился. А потом говорит понятное: я очень рад.
Говорит (Харон его слышит, но не особо вникает в сказанное, он вдохнул ароматное облако, он сам сейчас облако, ему всё равно). Говорит: мы из разных мифов. Ты – Харон, с тобой всё понятно. А я, наверное, Ной.
Харон думает: врёт, но ладно, хоть какое-то имя. С именем проще. Пусть будет Ной.
Ной говорит: прикинь, мне было видение. Тихий ласковый голос, невыносимый яростный свет. В жизни не видел ничего прекрасней этого света. В жизни не слышал ничего, чем тот голос страшней.
Это Харон хорошо понимает. Всякий раз налегке возвращаясь с другого берега, он слышит, как страшный ласковый голос благодарит его за работу. Всякий раз, закрывая глаза, он видит прекрасный яростный свет.
Харон думает: надо же, у нас общие знакомые есть.
Ной говорит: этот ласковый голос сказал мне, что люди ему надоели. Нет от них ни толку, ни радости. И даже не особо смешно. Разве что я неплохо удался. Тоже, конечно, не зашибись какой праведник, а всё-таки вполне ничего. Ради эксперимента можно оставить, вдруг получится толк.
Ной говорит: этот голос сказал мне, что в новую жизнь надо взять с собой каждой твари по паре. Всего по паре, прикинь! У меня два кота и кошка; с кошкой как раз понятно, а из котов, получается, спасётся только один? И почти у всех соседей собаки, такие хорошие. И утки – их на пруду в нашем парке целая стая. И галки. И лошади. И воробьи.
Харон говорит: каравай-каравай, кого хочешь, выбирай, – и смеётся. Смех у Харона лающий, хриплый, но не потому, что тот хтоническое чудовище, просто давно не смеялся, отвык.
Ной говорит: и это я тогда ещё о слонах, тюленях и зайцах не вспомнил. О ежах, китах и пингвинах. И обо всех остальных. Но голос, спасибо за это, господи, признался, что пошутил. Звери, птицы и рыбы и так останутся, к ним нет никаких вопросов. И цветы, и деревья. Вообще весь растительный мир. Его только люди достали. И все, что мы понастроили – фермы, заводы, деревни и города. Но голос сказал, чтобы я не расстраивался, что придётся их потерять. Всех и всё, что в ковчег поместится, можно с собой забрать.
Харон думает: ишь, какая персона важная! А по виду не скажешь. Ну и дела.
Ной говорит: больше всего я тогда испугался, что придётся самостоятельно строить этот ковчег. Я же не корабел и не плотник. Сраный айтишник, как сейчас почти все. За всю жизнь своими руками только икеевский табурет собрал. Да и то один болт оказался лишний, так и не понял, куда его надо было вворачивать. Хотя инструкцию раз десять перечитал.
Харон думает: персона ты может и важная, а всё равно придурок, каких свет не видывал. Табурет какой-то несчастный по инструкции не собрал!
Ной говорит: я придурок, конечно. Что «ковчег» – это просто метафора, сперва не догнал. Но ласковый голос в бесконечном своём милосердии мне понятными человеческими словами это сказал. Ничего руками делать не надо, любить достаточно. Что поместится в моё сердце, то спасено. Представляешь, как я обрадовался?
Харон отвечает: не представляю. Но похоже, твоим любимым крупно с тобой повезло.
Ной говорит: я тоже сперва так подумал. И стал вспоминать. Сам удивился, но первой вспомнил Агату, хоть она от меня и ушла. Бабушку с папой, Марину и Биргит. Маму и брата. Племянников и Карину, хотя она… да ладно, неважно, чего натворила Карина, лишь бы она была. Девочку из соседней кофейни, не знаю по имени, новенькая бариста, у неё смешные косички и ореховые глаза. Тётю Нелли, в которую я влюбился, когда мне было четыре года – за серьги с якорями в ушах. Лучшего друга Яна, с которым ходили в школу. И остальных друзей, получилось человек пятьдесят. Например, Валентина, с которым мы давным-давно на каникулах ездили автостопом в Краков. И сам город Краков, красивый, как сказочная мечта. И Прагу, конечно. И Киев. И Лиссабон. Я когда впервые там оказался, не мог поверить, что города такими бывают. Думал, уснул в самолёте и вижу сон. И ещё города, где бывал, их оказалось всего двадцать восемь, не густо пока! И другие, которые видел на фото и мечтал побывать. Этот список почти бесконечный. А ещё есть деревни, посёлки, я даже названий не знаю, только помню, что они мне понравились. Слишком много смотрел инстаграм! Короче, чего сейчас пересказывать. Я весь день и всю ночь вспоминал и любил – людей, знакомых и незнакомых, набережные, дома, ночные шоссе и кофейни, площади, парки и целые города. Всё, что видел хотя бы мельком, всё, о чём только слышал. Такие завораживающие бывают названия: Сан-Паулу, Гранада, Херсон. А ещё музыканты и композиторы. Гласс, Лори Андерсон, Брегович. И Джармуш; правда, он режиссёр, но неважно, какая разница, лишь бы и дальше был. И художники, и писатели. Их мне пришлось заочно сразу всех полюбить, потому что иначе нечестно. Они же не виноваты, что я мало читаю и не понимаю картин. И смешная рыжая тётка из киоска с мороженым, и моя учительница географии, и лысый старик в косухе, водитель шестого трамвая, когда на него с утра попадаю, день складывается удачно, и все врачи из ветклиники, и уличный саксофонист… Короче, я, сам видишь, пожадничал. Сердце слишком маленькое оказалось. Треснуло и порвалось. Не поместился в него весь мир.
Харон думает: ни хрена себе маленькое. Полмира, как минимум, точно туда вместил.
Харон говорит: то-то ты ни живой, ни мёртвый. Сам-то может и правда помер, но в твоём сердце полно живых.
Ной говорит: вот именно. Я и сам уже понял, пока тут парил с тобой. Но я знаю, что делать. Ты мне поможешь?
Харон думает: вот интересно, чем тут можно помочь?
Ной говорит: у тебя есть ковчег. То есть, лодка. У меня – пассажиры. Я их в своём сердце собрал. Два мифа вместе – страшная сила. Ну что, по рукам?
Харон думает: вот бедняга. Впервые вижу, чтобы мёртвый уже после смерти сошёл с ума.
Харон говорит: хоть ещё триста раз умри, не возьму тебя в лодку. Не повезу никуда. На другом берегу – царство мёртвых. А в сердце твоём – живые. Им нечего делать там.
Ной говорит: к другому берегу и не надо. Нам бы куда-нибудь в устье. Или к истоку. У всякой реки есть устье с истоком. А Ахерон – река.
Харон говорит: я видел однажды устье. Не надо туда тебе с твоим грузом. Нам всем не надо туда.
Ной говорит: ладно, понял. А что с истоком?
Харон молчит, потому что не знает. Ему до сих пор даже в голову не приходило таким образом поставить вопрос.
Харон говорит: мне теперь самому интересно, что у этой реки за исток.
Харон думает: это что я сейчас сказал? «Интересно»? Мне – интересно?! Что я имел в виду?
Харон спрашивает: где твоё облако? Я хочу его ещё раз вдохнуть.
Харон получает палку-трубку-свистульку и делает вдох. Вдыхает облако и превращается в облако, которое помнит о том, что оно – Харон.
Харон смеётся. Смех у него больше не лающий, даже почти не хриплый. Не потому, что уже тренированный (хотя это тоже), а потому что он сейчас облако. А облака нормально умеют смеяться, уж точно не лают и не хрипят.
Харон говорит: прикинь, я только что понял. Мне теперь самому в этом челне сидеть не положено. Я же вдохнул, как обычный смертный! Как живой. Я – живой!
Ной говорит: ни хрена себе твоя лодка выросла! Теперь даже мы с моим сердцем здесь поместимся наверняка.
Харон говорит: не знаю, как так получилось. Это она сама!
Ной говорит: ну теперь-то море тебе по колено. Тем более если оно – река. Ну что, поедем к истоку?
Харон хохочет: «поедешь» ты на телеге! Не «ездят», а «ходят» на кораблях.
Ной говорит: так точно. Конечно ты прав. Разрешите подняться на палубу, господин капитан.
Харон говорит: «палуба» – ужасно красивое слово. И «господинкапитан» – ужасно красивое слово. Все слова такие красивые! Раньше я этого не понимал.
Ной говорит: и не только слова. Всё на свете ужасно красивое, когда ты живой.
Ной поднимается на палубу огромного корабля. Корабль отчаливает. Проходит, как в мифах положено, вечность. А может быть целых два дня.
Харон говорит: там, впереди, я не знаю, что это такое. Синее, зелёное, золотое. На воду совсем не похоже!
Ной говорит: земля.
31 мая 2022 г.
В телефоне звенит будильник, Мика, не просыпаясь, отключает звонок и говорит, чуть не плача – не наяву, в сновидении, устами той Мики, которая всё ещё сидит на крыльце рядом с сестрой: «Чёрт, как некстати, мы же собирались к Рубину», – и Нина её утешает: «Да ладно, подумаешь, сто раз ещё сходим потом».
– Я так не хочу уходить во Тьму за Ворота! – чуть не плачет Мика. – Не хочу туда ни сейчас, ни потом, никогда. Там уже наступила зима – знаешь она какая?
– Мы же это в школе учили, – невольно улыбается Нина.
– Пока не попробуешь, не представишь, точно тебе говорю. Темнеет сразу после обеда, город освещают только редкие тусклые фонари, а на улице минус двадцать. Температура воздуха минус двадцать, прикинь! И самое главное, пока зима продолжается, ты не можешь поверить в лето, раньше оно может и было, но больше точно не будет, эта зима – навсегда. А сейчас там ещё карантин объявили, теперь на юг зимой не сбежишь. Даже из города не уедешь, полицейские патрули перекрыли дороги, не впускают, не выпускают, и не только у нас, а вообще везде, во всём мире, как будто все люди преступники, или идёт война. Я там задыхаюсь, тебя и себя забываю, не хочу туда возвращаться, держи меня, дорогая, не отпускай.
Нина крепко обнимает сестру, её дважды просить не надо; обе знают, что от ухода во Тьму за Ворота это не помогает, уж если уходишь, значит уходишь, никому тебя не удержать. Но, во-первых, уходить, когда тебя обнимают – ну, просто приятно. Уж всяко лучше, чем если просто сидят и глядят. А во-вторых, остаться, конечно, нельзя, но задержаться-то можно. Ненадолго, на минуту-другую; впрочем, ходят слухи, что некоторые счастливчики, когда их обнимали как следует, задерживались дома на целый дополнительный час. Плюс, Нине самой это нравится, обнимать того, кто уходит, говорят, огромное, ни на что не похожее удовольствие; Мика не представляет, как это, сама уходящих ни разу в жизни не обнимала, потому что она-то из тех, кто уходит во Тьму за Ворота, не может жить в Ирали непрерывно, всегда.
Нина, и не только она, все вокруг совершенно уверены, что те, кто уходит во Тьму за Ворота и возвращается, счастливчики: две жизни интереснее, чем одна. Теоретически, Мика с ними согласна, «две жизни» – шикарно звучит. Но на практике ну его к чёрту. Я иногда ухожу из Ирали во Тьму, за Ворота, и завидую Нине, которая здесь остаётся, а она завидует мне, – думает Мика. – Будь наша воля, мы бы с ней поменялись! Но воля не наша, я – переменная, она – постоянная, такими уж мы родились.
Я – переменная, – думает Мика, проснувшись, и сама удивляется – почему переменная? С чего я взяла? Какая из меня, к чертям, переменная, я всё время одна и та же, с детства, сколько помню себя. «Да заткнись ты уже», – говорит она телефону и наконец выключает будильник, предусмотрительно запрограммированный на повторный звонок. Сраный будильник, – думает Мика, откидывая тяжёлое одеяло. – Мне же что-то такое хорошее снилось! Самое лучшее в мире. А теперь ни хрена не помню. Когда просыпаешься по будильнику, невозможно вспомнить, что снилось, и это хуже всего.
Это хуже всего, – повторяет Мика, она чуть не плачет, торопливо натягивая колготки, рейтузы, штаны. – Слишком много одежды, меня под ней уже почти не осталось, ненавижу так паковаться, но зимой иначе нельзя.
Это хуже всего, – кривится Мика, пробуя кофе. Больше года прошло с тех пор, как она отказалась от сахара, а никак не может привыкнуть, всё стало невкусное, и настроение постоянно, в лучшем случае, на нуле. Но ради здоровья надо терпеть. Сахар – вредно. От него болезни и ожирение. Калорийный наркотик, белая смерть.
Это хуже всего, – горько вздыхает Мика на пороге комнаты сына. – Мало того, что сама в несусветную рань поднимаюсь, как проклятая, так ещё и ребёнка надо будить; его счастье, что теперь занятия в Зуме, толку от них, похоже, совсем никакого, зато на целый час дольше спит.
– Всего полчаса до начала урока осталось, – сочувственно говорит Мика сыну, который ни ей, ни новому дню откровенно не рад. – Иди на кухню, позавтракай, я там гренок нажарила, пока собиралась. И в холодильнике есть ветчина.
Это хуже всего, – обречённо резюмирует Мика, надевая новый сиреневый пуховик и доставая из кармана медицинскую маску. Дышать в ней почти невозможно, у Мики в глазах темнеет, кружится голова и подступает паника: когда не хватает воздуха, Мике кажется, что её закапывают живьём. Но если ходить без маски по улице, даже ехать в своей машине с закрытыми окнами, запросто можно нарваться на штраф. Мика, конечно, когда чувствует, что совсем задыхается, высовывает наружу нос. Но всё равно, это хуже всего на свете. Всё равно, всё равно.
Юри, семнадцатый джинн Ирали, выходит из гаража, где он ремонтировал грузовик соседа дяди Георгия; совсем немного сделать осталось, работы максимум на пару часов. Жаль, не успел закончить, – думает Юри. – А теперь только завтра, да и то ближе к вечеру, с утра-то буду лежать пластом.
Никому не нравится бросать работу на середине, но джиннов особо не спрашивают, что им нравится, а что нет. Пришло твоё время – дуй на Вечную площадь и пылай. Юри ещё повезло, что джиннов в Ирали сейчас двадцать восемь, пылать не слишком часто приходится, куча времени остаётся на работу, вечеринки и другие дела. А вот дед рассказывал, при нём джиннов одно время было всего четверо, так уж неудачно сложилось, что многие старшие в том поколении оказались с коротким призванием, ушли в отставку, когда новая смена ещё не подросла. Дед и его напарники только и успевали между воспламенениями что поесть и поспать; года полтора это безобразие продолжалось, потом сразу три девчонки с призванием наконец подросли, закончили школу и проявились в полную мощь, так что стало полегче. Жесть, конечно, – думает Юри. – Пылать каждый день! Я бы сдох. И насмешливо отвечает себе голосом деда: да ладно, подумаешь, великое дело. Джинны всё могут. Надо, так надо, Ирали позвал – идёшь и пылаешь. Нежная какая пошла молодёжь.
За три квартала до Вечной площади Юри почти поневоле переходит с быстрого шага на бег. А потому что не надо тянуть до последнего, – весело думает Юри. – Сразу, как только почувствовал внутренний жар и трепет, всё бросай и иди. Вот будет смеху, если я сейчас вспыхну, не добежав до площади, как с Нелли однажды было, заболталась в кофейне с подружками, выскочила в самый последний момент, ну и загорелась потом на углу Короткой и Радужной, а вдова Саркисян из жёлтого дома с башенкой, не разобравшись, ведро воды на священное пламя прямо с балкона вылила, чтобы пожар потушить. Не ужас-ужас, конечно, но переполох получился знатный, всем кроме вдовы и Нелли до сих пор смешно вспоминать.
Однако Юри прекрасно всё успевает, даже раздеться; для ритуала это не то чтобы обязательно, однако в его интересах: одежда на джиннах горит вместе с ними, но из пепла, к сожалению, не восстаёт. Спецовка у Юри старая, вся в масляных пятнах и залатана в трёх местах, просто ему неохота бегать с утра по лавкам в поисках новой вместо того чтобы спокойно позавтракать и пойти работать в гараж.
Светка, дежурная жрица Священного Пламени, забирает его спецовку, аккуратно складывает, смеётся:
– Ну у тебя сегодня парадный наряд!
– Прямо из гаража прибежал, чинил грузовик соседа, он же у дяди Георгия из Тьмы за Воротами, поэтому никто не берётся, типа надо новое сцепление во Тьме покупать, а это сложно, – скороговоркой объясняет ей Юри. – Из Тьмы же, ты знаешь, мало что получается пронести. Но я разобрался, в чем там проблема. И уже почти починил.
Джинны, конечно, не обязаны отчитываться жрецам Священного Пламени, как живут и чем занимаются, пока не горят, но когда ты – мастер, способный починить машину аж из самой Тьмы за Воротами, невозможно не хвастаться всем подряд.
– Да, ты знаешь толк в неистовых наслаждениях! – смеётся Светка.
Юри тоже смеётся. Он рад, что сегодня на Вечной площади дежурит не кто-нибудь, а она. Светка его бывшая одноклассница, они на физике рядом сидели, вместе клеили макет параллельной реальности, а это уже практически фронтовое братство, как во Тьме за Воротами говорят. Поэтому Светка не только сама по себе хорошая, а ещё, ну, как бы немножечко добрый знак. Хотя непонятно, зачем джинну какие-то дополнительные добрые знаки, Вечная площадь – не казино, тут не может быть неудачи, невозможно неудачно пылать. Даже Нелли, когда промазала, в смысле, не добежала до площади, отлично пылала, и Ирали был этому рад; собственно, Вечная площадь нужна не ради строгого соблюдения ритуала, без которого всё могло бы пойти не так, а просто для поддержания порядка. От остального города её отгораживает стена, сложенная из крупных розовых и зеленоватых камней, такими же камнями помельче вымощена мостовая, а вокруг ни цветов, ни деревьев, ни лавок, ни кабаков, ни жилья, поэтому можно пылать там в полную силу и не беспокоиться, что нечаянно спалишь клумбу, или чей-то сарай.
Но всё равно Юри рад, что сегодня дежурит именно Светка, которая добрый знак. Он уже четвёртый год джинн, но до сих пор каждый раз волнуется, как артист перед началом спектакля; всё-таки, – это последнее, что успевает подумать уже вспыхнувший Юри, – я немножко дурацкий и ужасно смешной. Мы смешной! – с удовольствием повторяют языки священного пламени, в которое он превратился, за исчезнувшей в нём человеческой головой. И весь мир Ирали вслед за пламенем повторяет: «Ты смешной, я смешной, мы смешной!»
Когда джинн пылает на площади, он в каком-то смысле и есть мир Ирали. Точнее, воля мира к осуществлению, как говорят учёные; короче, Юри в таких материях не разбирается, теоретик он никудышний, зато отличный мастеровой. И джинн из него получился отличный, лучший в своём поколении, – говорят о нём старики, шёпотом, за спиной, чтобы особо не зазнавался. Хотя джинны Ирали обычно не зазнаются. Им, ну, просто не до того.
– Всё, мне хватит, – говорит Стив и накрывает стакан ладонью.
– Как – «хватит»?! – изумляется Чанки, его старый друг. – Это же просто пиво. Одна бутылка! И ты её не допил.
– Да я считай завязал, – улыбается Стив. – Просто встретил тебя – мы же сколько не виделись? Года три? Ничего себе. Как это мы?.. Ну и решил на радостях, что пара глотков по такому поводу точно не повредит. Оно и не повредило. Но теперь мне хватит. Серьёзно тебе говорю. Нет, я не спятил. И не хвораю. И не стал кришнаитом, ты с таким подозрением не смотри.
Оба смеются, но Чанки в недоумении. Это же Стив! Который от лишней рюмки никогда не отказывался, любого мог перепить и похмельем особо не мучился: с утра, пока ты по кухне ползаешь, как притравленный таракан, этот супергерой уже бодро сварил всем кофе, выжрал пачку томатного сока и на репетицию убежал.
– Что, играть стало трудно? – наконец спрашивает Чанки. Если Стив не врёт про здоровье, это единственный вариант.
– Типа того, – флегматично кивает Стив. И снова смеётся: – Ай, да не слушай! Играть-то как раз лучше с выпивкой. У меня до сих пор всегда с собой фляга, потому что перед выступлением обязательно надо сделать глоток. Но только один, чтобы самые первые ноты пошли легко. А потом уже само получается, можно не добавлять. Я и не добавляю. Скучно быть пьяным, хватит с меня.
Чанки пожимает плечами – хватит так хватит, дело хозяйское. Уже давно не мальчишки, чтобы друг дружку подначивать и заставлять. Но всё равно интересно, что это на Стива нашло.
На всякий случай он переспрашивает:
– Точно у тебя всё нормально? – и добавляет, но не вслух, конечно, а мысленно: «А то я, знаешь, уже задолбался старых друзей хоронить».
– Да что мне сделается, – Стив улыбается так тепло, словно прочитал его мысли. – Не парься, приятель, забудь. Я, может, вообще бессмертный, как Горец – помнишь, было когда-то такое кино? А бухать завязал, потому что ну правда же скучно. И жалко снов.
– Чего-чего тебе жалко?
Чанки уверен, что не расслышал, но Стив повторяет:
– Снов мне жалко. Такая круть в последнее время снится, как будто мозг сам научился вырабатывать ЛСД. Но только на трезвую голову. В этом фишка. Если сейчас с тобой тут добавлю, ни хера интересного мне не приснится, причём не только сегодня, а потом ещё несколько дней.
– Ты серьёзно? – изумляется Чанки. – Всё понимаю, но не бухать, чтобы видеть сны?! Просто сны! Похоже, эльфы тебя украли. Вернее, Стива. Ты – это точно не ты!
– Да хрен их знает, может, и правда украли, – мечтательно улыбается Стив. – А потом отпустили на волю; по-моему, зря. Но хотя бы во сне снова в гости пускают. Это многое объясняет. По крайней мере, теперь понятно, о чём эти сны.
Первое, что Юри чувствует по-человечески, восставая из пламени – что-то прохладное и шелковистое на горячих дымных плечах. Первое, о чём Юри думает человеческой головой – вот же Светка какая шустрая, я ещё не совсем существую, а плед у меня уже есть. Все жрецы в этом смысле не промах, очень быстро и ловко кутают в одеяла, не успеваешь продрогнуть, а всё-таки Светка проворней всех.
Пока Юри думает – медленно, с приятным, но ощутимым усилием, как ходят по горло в воде – в его руках появляется кружка с горячим чаем, щедро сдобренным ромом и мёдом. Он улыбается:
– Ух, спасибо! Ты положила лимон!
Юри пьёт чай – сперва медленно, маленькими глотками, а потом всё уверенней и быстрей. Пока пьёт, приходит в себя и вспоминает, что было. Ничего себе, – озадаченно думает Юри. – Ну я дел натворил!
– Представляешь, – говорит он Светке, – я Ворота закрыл. То есть, не лично я. Ну, понятно же…
Светка молча кивает. Уж кому-кому, а жрице понятно: что было сделано пламенем джинна, того захотел Ирали. Весь наш огромный мир.
– Значит так было надо, – наконец говорит ему Светка. – Тогда знаешь что? Я сейчас отвезу тебя не домой, а в Ратушу, там где-нибудь уложу. Поспишь немного, пока я всех соберу. А потом разбужу, ничего не поделаешь. Хотя заранее ужас как жалко. Прости!
– Да конечно буди, – соглашается Юри, поднимаясь сначала на четвереньки, а потом со Светкиной помощью и на ноги. Ему сейчас кажется, что земля превратилась в качели и вот-вот сделает «солнышко», полный переворот. Но Юри не падает, а, опираясь на Светку, идёт к машине – медленно, осторожно, как младенец, который только начал ходить. Он уже опытный, знает, что поначалу не стоит выпендриваться, отказываться от помощи и спешить.
В машине Юри предсказуемо засыпает, всем джиннам после того, как угасли, обязательно надо поспать. Сквозь сон он чувствует, как машина замедляет ход, останавливается, его поднимают с сидения и куда-то несут; ясно, что Светка позвала помощников, но Юри сквозь сон бормочет: «Фигассе какая ты сильная! Как котёнка меня ухватила», – просто чтобы её насмешить.
Проснувшись, Ева ещё долго не открывает глаза. Она уже знает: если откроешь глаза, картинка сразу растает. Бесценное, неповторимое зрелище, самый последний кадр. То, что видела перед уходом – откуда? Да ясно, откуда, из сна. Ева всегда пытается вспомнить, что в этом сне ещё было, какие события, люди, слова. Но вспомнить не удаётся. Ну, это нормально, Ева уже привыкла. За работой память иногда возвращается, а с утра – никогда. По утрам у Евы есть только смутное ощущение чего-то невыразимо прекрасного, да картинка перед глазами. Сегодня это улица, белые камни, деревья с красными листьями, за деревьями разноцветные покатые крыши, над ними сизое небо, текучее, как река, и свет какой-то совершенно особенный, перламутровый, его, конечно, никакими средствами не передать, но у меня иногда почти получается, – вот о чём сейчас думает Ева, не открывая глаз, чтобы картинку не потерять.
Раньше Ева, проснувшись, открывала глаза слишком быстро – сразу, как делают все. Потому что если проснулась, значит пора вставать, умываться, идти на кухню, пить кофе, готовить завтрак и всё остальное, что люди обычно делают по утрам. Порой взахлёб рыдала над умывальником, потому что снова забыла картинку, всё пропало, ушло навсегда. Но чем дольше не открываешь глаза, тем лучше запоминаешь, это Ева не сразу, но всё-таки поняла. Сколько лет – пятнадцать? семнадцать? – назад это было? Ай, неважно. Давно. С тех пор очень многое изменилось, и прежде всего – Евино расписание. Уже давно ничего и никто не имеет права тревожить и отвлекать её по утрам.
Не открывая глаз, Ева берёт с тумбочки термос с заранее, с вечера сваренным кофе. Наощупь наливает в чашку и пьёт. Наощупь же пробирается к туалету, ей и самой каждый раз смешно. Сейчас привыкла, а когда-то было целое приключение. Такая нелепая жизнь, – думает Ева, которой для счастья – нет, больше чем счастья, для смысла – всего-то и надо как можно дольше не открывать поутру глаза. Потому что в темноте под закрытыми веками ещё струится перламутровый свет, мерцают белые камни, трепещут алые листья, и голубиное небо течёт как большая река.
Глаза Ева откроет позже, уже после кофе с печеньем и первой утренней сигареты, стоя в пижаме перед холстом. В этом заключается главная хитрость – надо ясно видеть картину в тот момент, когда начинаешь писать. Дальше – легче. Если начать как надо, картина допишет себя – твоими руками, а всё равно сама.
– Надо груш отнести Георгию с Ларой, я им обещала, – бормочет Ева. И сама удивляется: каким Георгию с Ларой? И где я груши возьму?
Но на самом деле, она не очень-то удивляется. Ева уже привыкла вспоминать свои сны, когда их рисует. Не всё, к сожалению, а только отдельные эпизоды, но это лучше, чем ничего. Вот и сейчас она вспоминает: груши из нашего с Элом сада, очень поздние, только к декабрю поспевают, редкий сорт ни у кого таких нет. А Лара – наша с Элом соседка. И Георгий тоже сосед.
– Эл, – бормочет Ева. – Ну надо же. Эл! Я во сне, получается, замужем. Счастливо. И уже давно, много лет.
Как я Эла могла не помнить? – удивляется Ева. – Он же снится мне каждую ночь, кроме тех, когда, согласно сюжету сна, он в отъезде, но тогда мне обязательно снится хоть один его телефонный звонок. Эл классный. Высоченный, с крыжовенными глазами. И с хорошим характером, с таким невозможно поссориться. Лучший в мире мой Эл, – изумлённо думает Ева и вдруг начинает плакать так горько, словно умерли сразу все в мире, начиная с неё самой.
– Какого чёрта, – бормочет сквозь слёзы Ева. – Какого же чёрта. Какого чёрта ты, любовь моя, просто сон?!