– Чего это?
– Не умел Титов объяснить, а я понял так, что Яков склонен делать лишнее, чего не надо. Спрашивал и соборного дьякона; этот хвалит без оглядки, но, конечно, ему верить нельзя, приятель, вместе рыбу удят. Квартирная хозяйка показала, что пьёт Яков только в компании, а компания у него – серая, литейщики от Кононова, слесаря, цирульник…
– Не с губернатором же ему дружбу водить.
– Баб к себе не водит, привержен к чистоте, порядку, добрый.
– Добрый?
– Да.
– Это – по молодости лет! Та-ак… Значит: известны ему твои расспросы и должен был он догадаться, зачем позван мной?
– Едва ли знает; я ведь осторожно.
Быков помолчал, подумал.
– Ну, что же делать? Видно – так надо. Ты всё-таки ещё разузнай о нём. Да скажи, чтоб он заходил ко мне, я, кажись, забыл позвать его.
И с угрюмой досадой Быков воскликнул:
– Нет, ты подумай, – каково это мне? Работал, работал, сколько греха на душу принял, а – для кого? Для чужого человека, молокососа, а?
– Плохой анекдот, – уверенно сказал робкий горбун, мигая круглыми глазами.
Болезнь как будто ожидала разрешающего слова доктора, после визита его она заторопилась, рвущая боль в боку стала сильнее, мутила разум, и Быкову казалось, что в каждой точке тела его неустанно работают, шевелятся червячки тоски и обиды.
– Как дела? – осведомлялся Кикин.
Быков сердито хрипел:
– Трудно, первый раз умиряю, навыка нет.
Он любил шутки и умел шутить; это умение очень помогало ему в те минуты, когда люди, обиженные им, упрекали и ругали его.
– Так бог велел, чтоб я тебя одолел, – говорил он тому или иному человеку.
Но теперь шутки не удавались, и лишь по привычке он, как всегда, высмеивал Кикина, уже недоступного насмешкам. Целые дни Быков лежал на диване, головою в угол, под образа, чувствуя, как голова его беднеет мыслями, пуста, как бубенчик, и бьётся, звенит в ней только одна дума:
«Умираю. За что?»
Иногда, чтоб заглушить вопрос этот, он вспоминал полузабытые слова молитв.
«Владыко господи, вседержителю… соблюди от всякого ада, от всякой лютости… от духов лукавых, дневных же и ночных…»
И чувствовал, что слова эти, не примиряя его с волею бога, – неизбежностью преждевременной смерти, – ещё более усиливают лютость обиды и тоски.
Вставал и, накинув на плечи серый, суконный халат, шёл мимо зеркала к синей, бездонной дыре окна, – зеркало отражало длинную фигуру арестанта, тёмное лицо с мутными глазами, всклоченную бороду. Взяв гребёнку с подзеркальника, он садился в кресло, расчёсывал волосы на голове, бороду и смотрел на улицу, на дома, разделённые густыми садами, построенные солидно, крепко, в расчёте на века.
На улице тихо, безлюдно, жарко. Хозяева разъехались по дачам, у ворот лентяйничают дворники. Очень тихо, только в садах хлопотливо щебечут птицы, не мешая думать о несправедливости бога. Ведь вот – дома эти, глубоко врытые фундаментами в землю, кирпичные человечьи гнёзда, будут стоять неисчислимое время, а человек, строитель домов, украшающий землю трудами рук своих, осуждён на смерть через краткий срок – за что? За что наказывается преждевременной смертью георгиевский кавалер и купец второй гильдии Егор Иванов Быков, человек, не доживший и до полусотни лет? Разве он грешнее других, и разве за грехи смерть человеку?
Вечерами, когда приходил Яков Сомов, больной чувствовал себя легче, речи племянника отвлекали от угрюмых мыслей, вызывая острое любопытство к этому парню, желание понять его и едкую зависть к нему – он будет жить долго, спокойно, богато и всё это за счёт чужой силы; безгрешно может жить. Вот уж несправедливая и даже насмешливая глупость!
Речи Якова были очень интересны; Быков часто и приятно удивлялся их новизне, но замечал в словах племянника необыкновенное сочетание глупости и ума; это мешало ему остановиться на определённом отношении к Сомову, а он очень торопился найти такое отношение.
«По природе он глуп или по молодости?» – спрашивал себя Быков, слушая Якова, а тот, задумчиво улыбаясь, говорил:
– Похоже на людей жить – скучно, а непохоже – трудно.
– Это – так, – соглашался Быков. – Однако – люди разны!
И было очень досадно, когда этот красивенький парень, не возражая, а всё же с упрямством, говорил:
– В главном – все одинаковы, если присмотреться.
– А что – главное?
– Расчёт на чужую силу.
Поглаживая бороду, Быков молчал, внимательно присматривался. Верно говорит племяш. Но – ведь он сам будет жить чужой, его, Быкова, силой, – понимает он это или нет? Если понимает, значит говорит против своего интереса и – глуп, а не понимает – тоже глуп.
И, стараясь найти самое существенное в характере Якова, Быков говорил:
– Жизнь, братец мой, война, закон её простой: не зевай!
– Совершенно верно. Оттого и все неприятности.
– Без этого – нельзя, без неприятностей-то!
Яков, улыбаясь, молчал.
Быкову казалось, что улыбки являются на девичьем лице племянника не вовремя, неоправданно, ненужно и есть в них что-то обидно снисходительное.
«Видать – умником считает себя», – соображал он, разглядывая Якова прищуренными глазами.
И ещё более неприятно было видеть, как Сомов в середине беседы молчал, опустив глаза, – молчал, как будто он – человек, который знает что-то важное, а сказать не хочет, играя чайной ложкой или костяной пуговицей пиджака.
Это молчание однажды так рассердило Быкова, что он закричал, захрапел:
– Ты – что, не понимаешь, чего тебе говорят, или – как?
Вежливо и даже как бы виновато Яков ответил:
– Понимаю, только – не согласен!
– Это почему же?
– Я – в других мыслях.
– Каких? Скажи! Ты – говори, оспаривай! Какая у тебя причина молчать?
Всё так же вежливо Яков сказал:
– Спорить я не люблю да и не умею. По-моему, споры только утверждают разногласие людей.
– Значит – молчать надо людям, – так, что ли?
Но племянник не ответил, продолжая свою мысль:
– Ведь спорят не для того, чтоб найти правду, а больше для того, чтоб скрыть её. Правда очень простая дана людям: будьте, как дети, любите ближнего, как самого себя. Против этого спорить бесстыдно.
«Блаженный», – с досадой подумал Быков и сердито засмеялся, хотя смех усиливал боль.
– Ты – что же – умеешь жить, как дитё, можешь? И ближнего умеешь любить, ну? Эх ты! Сам же согласился, что жизнь – война, а теперь говоришь… э, брат, это слабо!
Но, не смущаясь его насмешками, Яков сказал с тихим упрямством:
– Всё-таки кроме этого – нет иного разрешения жизни от несчастий и надобно двигать мысли в эту сторону.
– Куда-а? В какую?
– А чтобы жить просто, как дети.
– Да – глупый ты человек! Дети-то первые озорники на земле, али ты не знаешь? Ты гляди, как они, зверята, колошматят друг друга.
Племянник замолчал, улыбаясь.
Быкову хотелось обругать его, но он сдержался и, всхрапнув от боли, сказал угрюмо:
– Ну, ладно, ты – иди! Устал я.
Сел у окна и, глядя, как над садами рдеют красноватые облака, крепко задумался: тёмный парень! В мозгах у него – кисель. Туманный парнишка, не нащупаешь его, не даётся.
«О, господи! Везде – задачи, загадки…»
Ест Яков медленно, это признак плохой: тихо едят лентяи. И мало ест, по-барски откусывая кусочки, жуёт долго, как старик, хотя зубы у него крепкие, здоровые. Задумчив, а в его возрасте о чём думать? И ходит не бойко, тоже задумчиво, как по чужой земле. В лице есть что-то от «красной девки», и если б не вихор – лицо было бы совсем бабье.
Жить, как дети… дурак! Попробуй-ка поживи эдак-то! А может быть, он не дурак, но просто – мягкого сердца парень, мало бит, не отвердело сердце? И, по молодости, парень надеется прожить жизнь без обиды себе и другим, без греха? Это – не плохо бы, только – никак не возможно!
Быков взглянул на свою нелёгкую жизнь, и ему стало так жалко себя, что какая-то часть этой горькой жалости перелилась и на племянника.
«Знает, что непохоже на людей трудно жить – должен понять, что без греха – как без масла: каша – суха, работа – плоха! Человеку хочется на мягком спать. Всё ж таки Яков приятный и должна в нём быть капля быковской крови».
Но когда пришёл Кикин, Быков насмешливо заговорил:
– Ну, брат, наследничек мой не боек, нет! Блаженненький. Жить, говорит, надо, как дети, слыхал ты?
– Это из евангелия, – робко сказал горбун.
– Чего это?
– Из евангелия. Христос там…
Быков сердито крякнул и, щупая горящий бок, заворчал сквозь зубы:
– Христос – сын божий, а я – Ивана Быкова, мужика, сын; это надо различать! Христос пенькой не занимался, между нами не жил.
И, озлобляясь, застучал кулаком по кожаной ручке кресла.
– Коли ты собрался Христа ради жить, так пиджак-то скинь и сапоги сними, а ходи во вретище, ходи босой! И – вихор остриги, вихор!
Возбуждение утомило его, он сморщил лицо, замолчал, потом угрюмо упрекнул Кикина:
– И ты тоже бормочешь: Христос, Христос! Христос горбатому не пара. Да. Вот – слышишь? Бесполезные птицы поют, а человек умирает. Христу это незнакомо было.
Кикин осторожно подсказал:
– В Гефсиманском саду и Христос тоже на судьбу свою жаловался…
Это очень обрадовало Быкова, он снова возбуждённо и быстро заговорил:
– А – как же? Я – помню! То-то вот! Преждевременная гибель и ему горька была. А я – человек…