– За сколько? – спросил Ковалёв, возвращаясь.
– А как думаешь?
Староста посмотрел в угол, улыбаясь, сказал осторожно:
– Полсотни.
– Девяносто целковых, – гордо произнёс Слободской.
– Тише! Что орёшь! – грубо предостерёг его Кашин.
– Врёте? – удивлённо воскликнул Ковалёв.
– Эх ты, – качая головой, с укором говорил Кашин Слободскому. – Я ж тебе сказал: придержи язык! Говорить – не работать, торопиться не надо. Пушка! Стреляешь куда не знаешь.
И тенорок его негромко, но горделиво, напористо зазвенел:
– Продали милостиво, ниже цены. Бык это – известный, я про него давно знаю. Испытанный бык, семь лет ему; Бодрягину генералу он попал сдуру, по капризу, от Челищевых. Я после всё это расскажу, я досконально всё знаю, всю историю. Я, брат, в деле не ошибусь! Теперь давайте решим главное. Значит: девяносто. Нам – по три пятёрки – сорок пять, верно? Сверх того, беру себе пятёрку – за корм, за хлопоты, за моё знание – идёт? Остаётся сорок целковых. Гони их, староста, в недоимки! Честно, как в аптечке. И все будут довольны.
– Узнают, – жалостливо сказал Ковалёв.
– Бро-ось! Кто станет узнавать? Бык далеко ушёл, за Волгу. Кончили?
– Опасаюсь я, – умильно сказал Ковалёв, но Кашин торопливо забросал его словами, и староста, пожимая плечами, почёсывая спину о стойку полатей, махнул рукой:
– Ладно.
– Бабам – ни словечка! – строжайше предупредил Кашин, сунув в руку старосты красную и синюю бумажки. – Продали быка за сорок целковых, и конец! Ну-ко, давайте выпьем, – предложил он, разливая водку по чашкам.
– На пропой будут требовать, – сказал Ковалёв, быстро спрятав бумажки в карман штанов.
– Потребуют – дай на ведёрко, – советовал Кашин. – Дашь – спокойнее будет. Казну сорок целковых не утешат. На два ведра попросят, поспорь и на два дай.
Староста взял чашку с водкой и, крестясь, сказал:
– Вот и поминок учителю.
– Помер? – спросил Кашин и как будто немного огорчился. – Ах ты… помер всё-таки! Жаль, любил я поспорить с ним, приятно мне было это. Вот оно как: пожил – помер…
– Ну, и спасибо, – докончил Слободской, нюхая кусок колбасы. – Запах какой хороший.
– Завтра хоронить, – сообщил староста, держа руку в кармане, куда спрятал деньги. – Беспокойно мне. Наш брат, мужик, умрёт, так это – привычно и ничего сомнительного не сыщется, – помер, да и всё. А тут – чужой, да ещё вроде как будто казённый человек.
– Полицейский, – подсказал Слободской. Кашин вынул из кармана коробку папирос «Пушки», одну из них протянул старосте:
– Покури, Яша, городскую; толстая, сытная папироса, вкусная. И не беспокойся: всё обойдётся, как надо. Я, брат, знаю… Я, мил друг, столько знаю, что и сам себе удивляюсь: как, где это во мне помещается? Ей-богу!
Тощая, косоглазая и рябая сестра Ковалёва внесла кипящий самовар, с треском поставила его на стол и сердито сказала:
– Сами угощайтесь…
…Учителя хоронили на другой день поздно вечером. Крышку гроба несли на головах два школьника, а гроб – Локтев, Денежкин, Баландин и вечный батрак, бобыль Самохин, человек лет сорока, лысый и глуховатый. Учитель оказался лёгким, трое шли очень быстро, а Самохин всё время сбивался с ноги, и Локтев сердито учил его:
– Шагай как следует: раз – два, правой – левой, козёл!
За гробом шла, выпятив грудь, точно солдат, Степанида Рогова; рядом с нею галкой подскакивала на коротких ножках Малинина, позади их шагал староста, размахивая падогом, его окружали мальчишки и девчонки, десятка полтора, а отступя от этой группы шагов на двадцать вела за руку дочь свою Татьяна Конева; рядом с ней, нахмурясь, шёл сын. Сначала Конева пошла было вместе со всеми, но Марья Малинина ядовито спросила её:
– Думаешь, копеечку подадут? Не надейся, хоронят тоже нищего.
Тогда Конева замедлила шаг, а через некоторое время и сын её отступил из группы товарищей, остановился, подождал, когда мать поравняется с ним, и, взяв её за руку, пошёл рядом.
Когда гроб поставили на край могилы и Баландин стал вбивать в крышку гвоздь, гроб скользнул с холмика на землю, боковая доска отвалилась, и учитель, повернувшись на бок, как будто захотел спрятать от людей серое костлявое лицо, застывшие глаза его были плохо прикрыты, казалось, что он щурится, глядя на огненные облака. Локтеву всё это не понравилось.
– Эх ты, грободел! – сердито сказал он Баландину.
Плотник, прилаживая доску, крякнул и оправдался:
– Понимаешь, гвоздей не хватило! Да и доски – старые, рухлые, плохо держат гвоздь.
Локтев заворчал на Малинину:
– Копейки надо было положить на глаза!
– А ты их припас, копейки-то? – спросила старушка, крестясь.
– Эх, черти! – вздохнул Локтев.
Рогова посоветовала ему:
– Ты бы не лаял над могилой-то…
И тяжёлым басом своим проговорила очень громко:
– Заступница усердная, мати господа вышнего, прими душеньку усопшего раба твоего Досифея.
Староста выслушал её, крестясь, поклонился могиле и быстро пошёл прочь.
– Хитрый, – сказал Денежкин, подмигнув и усмехаясь. – Бежит, боится – на водку потребуем.
Лопатой и ногами сбросили рыжую землю в могилу. Баландин любовно охлопал холмик земли лопатой, ребятишки разбежались по погосту, собирая первые цветы между могил; у одной из них опустилась на колени Татьяна Конева, Малинина и Рогова молча крестились, кланялись земле. Денежкин шагнул к Роговой и сказал:
– Ну, давай на четверть.
– Это что ещё? – удивилась Рогова.
– А ты – без разговоров! Давай!
– Правильно! – подтвердил Локтев, усмехаясь. – Что ж, мы даром время тратили?
– Да что вы, обалдели? – закричала Рогова. – Что он мне – муж, сын? Со старосты просите…
– Не спорь, Степанида, не отвергай! – вмешался Баландин, держа лопату на плече, как ружьё. – Дай нам помянуть человека, господь тебя вознаградит…
– А не дашь, он тебе стёкла в окнах выбьет, господь, – свирепо предупредил Денежкин.
– На бутылку дам, – согласилась Рогова, громко вдохнув воздух носом.
– Ну, ты, не торгуйся! – сказал Локтев спокойно, но глаза его нехорошо вспыхнули. – Ты от него неплохо попользовалась, чихнёт он – плати, мигнёт – плати! Это всем известно.
Денежкин протянул руку плотнику.
– Дай-ко лопату, я её лопатой по башке стукну.
Малинина быстренько побежала прочь. Рогова начала искать карман в своей юбке, рука её дрожала.
– Два целковых давай, – потребовал Денежкин. – Чтоб и на закуску хватило, слышишь?
– Не глухая, – пробормотала Рогова и подала ему два серебряных рубля и пошла прочь, шагая наклоня голову, вытирая лицо концом шали.
– Эхе-хе, грехи! – вздохнул Баландин, оглядываясь. – Надо бы ребятишек заставить хоть молитву спеть, они молитву поют, слышал я. Покойникам причитается уважение, а у нас как-то так… голо вышло.
Локтев искоса взглянул на него и пробормотал:
– Погоди, разбогатеем – барабан купим, с барабаном хоронить будем.
– Ну, пошли, – скомандовал Денежкин.
Татьяна Конева всё ещё молилась, дочь её сидела на соседней могиле, разбирая сорванные подснежники; сын, стоя за спиной матери, оглядывался, слушал, потом, когда все ушли, он положил руку на плечо матери и серьёзно сказал:
– Ладно уж, мам, будет, вставай, идём…
Погост – за версту от деревни, расположен на обширном, невысоком холме и был ограждён пряслом[5] но жерди давно и почти все исчезли – беднота растаскала на топливо, колья тоже повыдерганы, а четыре пустили корни и пышно разрослись в толстые ветлы. У подножья холма под ветлами торчала небольшая, старенькая часовня; подмытая дождями, она заметно наклонилась вперёд, точно подвигаясь с погоста к деревне. В ней отстаивались покойники в ожидании попа. Кресты и могилы были разбросаны так беспорядочно, как будто живые торопились зарыть мёртвых в землю и заботились о том, чтоб, как при жизни, свой покойник не очень приближался к чужим, чтоб ему хоть в земле-то посвободнее было. С погоста хорошо видно половину улицы, изогнутой по берегу реки, а другая половина, отделённая пожарным сараем, пряталась за группой старых берёз. Улица похожа на челюсть, в которой многие зубы загнили, а некоторые ещё крепки.
Четверо мужиков, закопав учителя, спустились, не торопясь, к часовне. Денежкин, подбрасывая на ладони две серебряные монеты, заглянул внутрь часовни, посредине её – деревянные козлы, на них ставили гроба. Денежкин сунул монеты в карман, попробовал закрыть дверь, она заскрипела, но не закрылась.
– Починить бы надо, плотник, – сказал он.
Баландин скупо ответил:
– Заплати – починю.
Локтев, сунув пальцы рук за пояс штанов, посвистывая сквозь зубы, прищурясь, смотрел через деревню вдаль, в луга, обрезанные чёрной стеной хвойного леса. Над лесом ещё пылали огненные облака, солнце уже расплавилось в их кипящем огне. Над деревней выяснялась серебряная и как бы прозрачная луна.
– Шумят, – сказал, улыбаясь, тихий мужик Самохин.
– Тому есть причина, – объявил Баландин. – Деньги делят за быка. Собирались делить вчера, да староста с Кашиным в Мокрое ездили зачем-тось. Айда, братцы!
Пошли, но Денежкин, шагая рядом с плотником, сказал:
– Стойте! Там, наверно, тоже отчислят на пропой души, так нам наши деньги, может, разделить по полтине для завтрашнего дня? Завтра – воскресенье. Опохмелимся.
– Не-е, – пискливо протянул Баландин. – Это – не сойдётся! Я – питух слабый, мне подай мои шесть тридцать! Я эту сумму с кожей вырву, с пальцами.
– Не вырвешь, – вмешался Локтев. – За быка деньги в недоимки пойдут.
– Это – кем решено-установлено? – завизжал плотник.
– Мной. Я установил, – сказал Локтев, усмехаясь, и успокоил Баландина.
Плотник пренебрежительно махнул рукой, говоря:
– Ну, ты – это ничего! Тебя, друг, мир не послушает.
– А меня? – спросил Денежкин.
– И тебя. Вы оба – миру не головы, – забормотал плотник, ускоряя шаг, и вплоть до деревни почти непрерывно он взвизгивал, повторяя в разных словах одну мысль: – Миром, люди божий, двигает мужик отборно крепкий, да-а! Яко на небеси, тако и на земле божией. Чины: ангелы, архангелы, керувины, серафины…
Денежкин, хрипло и резко похохатывая, вставлял пропитым голосом:
– Херувины, керасины, ах, старый чёрт! Выдумает же!
– Нет, я не чёрт! Я – богу раб, царю – слуга вечный! Вот кто я! Я, брат, божественно думаю-рассуждаю, да-а! Мужик-крестьянин показан в нижних чинах, из него генерала не состряпаешь, нет! Не бывало того, ну и – не будет…
– В морду тебе дать, – лениво сказал Денежкин и снова заговорил о том, что два рубля надобно разделить, но его прервал Локтев; он поравнялся с плотником, взял его за плечо и, заглянув в лицо ему, сказал:
– Ты, чиновник, вот что объясни: вот мы – Краснуха – общество, верно?
– И верно! А как же? Ты не дави плечо мне, не сбивай с ноги.
– Потерпишь, – сказал Локтев, ещё более замедляя шаг. – Так, значит, общество, общее дело делаем, так?
– Ну и так!
– Однако – у одних хлеба много и они его на сторону продают, а в деревне – нищие. Это правильно?
– Нет, неправильно! – визгливо крикнул Баландин.
– Ага! – сказал Денежкин, усмехаясь.
– Неправильно, – кричал плотник. – Не первый раз слышу я эти твои слова, а они – не твои! Это – от учителя, сукина сына, прости господи, это от него, смутьяна! Он, козёл чахлый, смуту здесь сеял, он это!
Локтев остановился, оттолкнул Баландина от себя и, размахнувшись, ударил его по виску. Плотник не охнул и очень легко свалился на землю, а Денежкин дал ему пинка ногой и с удовольствием сказал:
– А полтинника ты не получишь, хе-хе! Проспорил полтинник…
Плотник лежал неподвижно. Самохин, не останавливаясь, не оглядываясь, ушёл вперёд. Денежкин и Локтев посмотрели на плотника и тоже пошли.
– Лежит, – сказал Денежкин. Локтев промолчал, но через несколько шагов твёрдо выговорил:
– Многим надо бы морды бить. Тоска!
– Да, – согласился Денежкин. – Я, как выпью, так обязательно драться хочу. А полтину я ему действительно не дам. Вот Самохину – другое дело.
– Самохин – стражнику служит, – угрюмо заметил Локтев.
– Так я и ему не дам, – тотчас же сообразил Денежкин, сунул руку в карман, достал рубль и протянул его Локтеву.
– На. Квиты!
Локтев взял монету, подбросил её высоко в воздух, а когда она упала на землю, к ногам его, сказал, подняв её:
– Решка.
– Для нас, брат, орлом не ляжет, – откликнулся Денежкин.
Вошли в улицу, встречу им от пожарного сарая изливался шум многих голосов и особенно звонко звучал голос Данилы Кашина.
– Я, миряне, честь-совесть подробно знаю! Вот я его, быка, кормил, поил, уход за ним имел. Ну, я с вас за это ни копейки не беру. Я обществу – верный слуга!
– Знаем тебя, знаем, Данило Петров! – кричали ему. – Давай на два ведра!
– Хватит одного!
– Тебе хватит, а мне нет!
– Так как же? Одно или два? – крикнул староста.