Однажды в людном месте толпа «публики» окружила его, припёрла к стене и, хлопая в ладоши, одобрительно прокричала: «Браво! Браво!», а он стоял перед толпой, умилённо улыбаясь, и было ему так сладко, точно его в патоке варили. Первый раз видел он «публику» на таком близком расстоянии. Но вдруг ему стало неловко, даже жутко; показалось ему, что сейчас начнут щекотать его под мышками, и в голове его зароились разные нелепые мысли. Казалось, что каждый из толпы, разглядывая его, мысленно сравнивал свои уши с ушами писателя, желая с точностью определить: чьи длиннее? Он почувствовал, что уши его растут и достигают гигантских размеров. А «публика» смотрит и кричит: «Браво! Браво!» Тогда в уме моего парня загорелось зловещее сомнение в принадлежности своей самому себе, и он подумал:
«Они считают меня собственностью и сейчас начнут играть мною, как мячиком».
А чёрт, стоя сзади него, ехидно посмеивался:
– Гляди-ка, гляди!
Видит писатель – с десятков возросла толпа до сотен, а всё рукоплещет. Стоят среди её благовоспитанные потомки Иуды Искариота, Игнатия Лойолы и всех других христопродавцев, стоят твёрдо и тоже рукоплещут ему. Глаза «публики», как сотни иголок, воткнулись в грудь моего героя, он смотрел в смущении на толпу: лица её слились в одно огромное, мрачное, рабье лицо, глаз на нём не было, а только два мутных пятна на месте их, и нос был длинён, как хобот слона.
– Смотри! – сказал чёрт, – вожди её вытянули нос ей, но не зажгли огня в сердце её, и вот она слепая. И посмотри, какой у неё язык, ты посмотри!
Перед глазами моего героя шевелились огромные, чувственные губы, открывая глубокую чёрную яму, в глубине которой ворочалось какое-то скользкое, короткое, толстое ботало и со смрадом выговаривало:
– Бра-а-во! Браво!
Писатель в страхе закрыл глаза, чувствуя, что его куда-то всасывает. Но когда открыл их, перед ним стояли люди, – самые обыкновенные люди стояли перед ним крепкой стеной, лица их улыбались, глаза сверкали удовольствием детей, увидавших новую игрушку, и всё вокруг него было просто и обычно. От этих улыбок и ласковых глаз писателю стало тепло, страх растаял в сердце его, и ему захотелось сказать что-нибудь «публике», что-нибудь этакое задушевное. Он вздохнул как мог глубоко и сказал, прижав руку к своему испуганному сердцу:
– Господа!
– Браво! Тс-сс-с… Тише!
– Господа, – сказал он, – внимание ваше приятно щекочет мне сердце. Я, кажется, понимаю вас. Когда я был маленьким и слышал военную музыку, я, бывало, бежал за ней, и меня тоже занимала не столько сама музыка, сколько то, как солдат, играющий на большой трубе, надувал щёки. Благодарю вас, господа!
– Браво! – закричала публика.
– Мы любим вас! – громко сказал кто-то.
А чёрт, стоя сзади писателя, всё посмеивался – хитрый!
Тогда писатель сказал:
– Я, господа, в искренность нашего отношения верю, только плохо понимаю, чем я вызвал у вас столь тёплое чувство. Иногда, знаете, мне кажется, будто вы меня за то любите, что я не ношу сюртука и в своих рассказах часто употребляю неприличные слова. И порой мне думается, что, если бы я научился лирические стихи левой ногой писать, вы бы ещё теплее, ещё с большим вниманием отнеслись бы ко мне.