– Работничек был – золото, а вот она, дерзость руки, к чему привела…
Женщина у наших ног простонала коротенько и сказала медленно, страшно громко:
– Дедушка Иван, уди-и… уйдитя, Христа ради… Ты жа добрый…
– Ага-а, – протянул дедушка Иван сердито и печально, – наделала делов, а теперь стонешь!..
Махнув рукою, он пошел из сеней, натягивая шапку на серебряную голову и говоря:
– Бабеночку жаль! Внучатная мне, брата моего ука. Жаль, хороша в девках ходила…
Вышли за ворота, где по-прежнему мял грязь, должно быть, весь народ выселков.
– Ну, что? Как? – стали спрашивать бабы, толкая старика. Он успокоительно ответил им.
– Сидит, зверь ожесточенная, сидит…
Предо мною, в густом, влажном воздухе, кто-то невидимый нес труп старика. Я смотрел на разрубленную лову, на серо-красный гребень мозга, дряблый язык, жавший на нижних зубах, и загнутые вверх, ко рту, жёсткие волосы бороды. Дождь сыпался пуще, настойчивее, земля стала еще меньше и грязней. По жести чайника за моей спиною дробно барабанят капли, точно острые гвоздики сыплются на жесть. На крыше овина галдят галки, слышна трескотня сороки.
Дядя Иван, шагая рядом со мною, повествует спокойным голосом многоопытного мудреца:
– В наших местях это зовется – птичий грех, когда свекорь со снохой соймется али отец с дочерью… Как птица, значит, небесная, ни родства, ни свойства не признает она, вот и говорят: птичий грех… Да…
В стеклянном сумраке, как две звезды, улыбаются Ее детские глаза, такие светлые, полные кротости.