Талантливость его пьес неоспорима, но обличительная сила их невелика, и даже можно думать, что добродушие автора нравилось обличаемым зрителям. Возможно, что они искренно забавлялись, видя себя на сцене только домашними животными в длинных сюртуках, в шёлковых платьях, и, видя себя таковыми, нимало не стыдились утраты человеколюбия, даже не чувствовали этой утраты.
Я не представляю, чему мог бы научиться у Островского современный молодой драматург. Другой наш крупнейший деятель театра А. П. Чехов создал – на мой взгляд – совершенно оригинальный тип пьесы – лирическую комедию. Когда его изящные пьесы играют как драмы, они от этого тяжелеют и портятся. Герои его пьес – интеллигенты из тех, которые всю жизнь свою старались понять: почему так неудобно сидеть в одно и то же время на двух стульях? Меньше всего сейчас нам необходима лирика.
Следует упомянуть о пьесах Леонида Андреева. О них, быть может, несколько зло, но правильно было сказано: «Нельзя же ежедневно питаться только мозгами, да к тому ещё они – всегда недожарены!»
Наконец, я обязан сказать кое-что и о себе, ибо есть опасность, что моя «драматургия», ныне чрезмерно восхваляемая, способна соблазнить молодых людей на бесполезное изучение её и – того хуже – на подражание ей. Наша критика обычно слишком торопится – и хвалит и порицает, но недостаточно хорошо и внимательно читает.
Вот, например, один из критиков заявляет по поводу «Егора Булычова»:
«Совершенно очевидно, что здесь надо говорить о новой технике драматургии, так как решающим критерием является критерий практики, а практика говорит об огромном воздействии Горького-драматурга, о большой мощи горьковского театра. Этот горьковский театр надо изучать».
Нет, изучать – не надо, потому что – нечего изучать. Я написал почти двадцать пьес, и все они – более или менее слабо связанные сцены, в которых сюжетная линия совершенно не выдержана, а характеры – недописаны, неярки, неудачны. Драма должна быть строго и насквозь действенна, только при этом условии она может служить возбудителем актуальных эмоций, настоятельно необходимых в наши дни, когда требуется боевое, пламенное слово, которое обжигало бы мещанскую ржавчину душ наших.
Одна из моих пьес держится на сцене 30 лет[9], но – это недоразумение, ибо она устарела. Я думаю, что мне следует рассказать историю этой пьесы. Она явилась итогом моих почти двадцатилетних наблюдений над миром «бывших людей», к числу которых я отношу не только странников, обитателей ночлежек и вообще «люмпенпролетариат», но и некоторую часть интеллигентов – «размагниченных», разочарованных, оскорблённых и униженных неудачами в жизни. Я очень рано почувствовал и понял, что люди эти – неизлечимы. Коноваловы способны восхищаться героизмом, но сами они – не герои и лишь в редких случаях «рыцари на час».
Коноваловых я встречал и в среде интеллигентов. Когда я писал Бубнова, я видел перед собой не только знакомого «босяка», но и одного из интеллигентов, моего учителя. Сатин – дворянин, почтово-телеграфный чиновник, отбыл четыре года тюрьмы за убийство, алкоголик и скандалист, тоже имел «двойника» – это был брат одного из крупных революционеров, который кончил самоубийством, сидя в тюрьме. Побывав в толстовских колониях – в Тверской и Симбирской, – я и почувствовал в них нечто общее с «ночлежкой» Кувалды.
Конец восьмидесятых и начало девяностых годов можно назвать годами оправдания бессилия и утешения обречённых на гибель. Литература выбрала героем своим «не-героя», одна из повестей того времени так и была озаглавлена: «Не герой»[10]. Эта повесть читалась весьма усердно. Лозунг времени был оформлен такими словами: «Наше время – не время великих задач», – «не-герои» красноречиво доказывали друг другу правильность этого лозунга и утешались стишками:
Друг мой, брат мой, усталый, страдающий брат!