Фому сконфузило слово, напоминавшее о романах и любви, он тихонько засмеялся, а Лиза продолжала:
– Как это странно! Вообще – я, конечно, понимаю романтизм, но…
Она говорила долго и поучительно, а Фома не понял её слов.
И постепенно для него стало необходимостью видеть Лизу – её глаза возбуждали в нём приятное опьянение и, подсказывая новые слова, зажигали какие-то пылкие, особенные мысли. Видя её, окружённую тесным кольцом рабочих, внимательно и вдумчиво слушающих негромкий, убеждающий голос, видя, как в полутьме комнаты мелькают, точно маленькие голуби, её белые руки, двигаются тёмные брови над голубыми глазами и непрерывно дрожат – цветут – розовые губы, Фома думал:
«Идея! Всем скорбящим радость…»
И ему представлялся ручей свежей воды, говорливо сбегающий с горы в долину, измученную засухой, – в долину, где стоят деревья, окутанные пылью, уныло опустив тяжёлые, завядшие листья, – а живой ручей пробивается к их корням.
Вспоминалась славная сказка о девочке, заплутавшейся в лесу, – вот она забрела в пещеру карликов и доверчиво сидит среди них, полная желания добра всему живому.
Иногда Лиза, возбуждённая тем, о чём говорила, волнуясь, заикалась, не находя слов, и глаза её тревожно бегали по лицам людей, – в эти минуты Фома напрягался, сдерживая дыхание, ему хотелось подкинуть, подсказать недостающие слова, и – это было почти мучительно для него – он даже потел от напряжения.
– Алёша! – говорил он Сомову, размахивая руками. – Какая это замечательная вещь, когда вот так приходит к людям чистый человек – почти дитя ведь, а? – и говорит: «Позвольте, всё это не так, всё неверно, от вас скрыто главное – идея объединения мира скрыта!» Чудесно! Положительно – сказка, а?
Алексей искоса смотрел на него и говорил насмешливо и едко:
– Смотри – растаешь, грязь будет!
– Ты полно, чудак! Ведь ты же и сам, ведь ты веришь, чувствуешь…
Сомов кривил губы и, словно отталкивая товарища, сердито поучал его:
– Ты бы слушал – больше, а болтал – меньше. Да не пускался бы объяснять людям то, чего не понимаешь. Гляди – на тебя не очень ласково смотрят: мешаешь ты разговором своим…
– Мешаю? – удивлялся Фома Вараксин.
Однажды у него заболел зуб, он усердно старался остановить боль, засовывая в дупло вату, смоченную спиртовым лаком, купил даже креозота, который считал вредным, но боль не поддалась, и он не мог пойти на чтение.
Поздно вечером Сомов, хмурый, недовольный, пришёл в мастерскую, отозвал Фому в угол и строго спросил:
– Ты о чём третьего дня говорил с Лизой?
– Я? Так, обо всём, а что?
Алексей, искривив губы, искоса посмотрел на него и, затянувшись дымом папиросы, опять спросил:
– На одиночество жаловался, что ли?
– Жаловался? Нисколько! Это просто вообще, к слову…
– Ты бы считал слова-то!
– Ты провожал её?
– Ну да!
– Что же она про меня говорила? – спросил Фома, поглаживая опухшую щёку.
– То же, что и я говорю: башка у тебя путаная…
– Нет, в самом деле?
Рассматривая дымящийся конец папиросы, Сомов насмешливо сказал:
– Уж поверь! Так и сказала.
– Это ничего! – воскликнул Фома, и ему показалось, что даже зуб меньше болит. – Я ей докажу…
– Вот что, – сказал Алексей, усмехаясь и расшвыривая ногой стружки на полу, – дам я тебе совет, – а то просто расскажу случай, со мной было. Увидал я в тюрьме на прогулке девицу-интеллигентку и тоже вот так, сразу втюрился…
– Что ты? – удивлённо воскликнул Фома. Но Алексей, морщась тоже, точно и у него зуб заболел, продолжал, не глядя на товарища:
– Перестукивался с ней ночами и всё такое… тоже об одиночестве говорил, и вышло, брат, очень нехорошо!
– Что ты, Алёша! – размахнув руками, тихонько прошептал Фома. – Почему ты это, разве я влюбился? Откуда ты это?
– Ну, не верти хвостом! Брось лучше всё это загодя…
– Это – чепуха, Алёша! – сказал Фома, прижимая руки к сердцу и чувствуя, что оно бьётся удивительно часто, точно испугалось чего-то и обрадовалось. – Господи боже мой, ну куда к чёрту? Замечательно, право! И не думал даже, что такое? Ничего же не выйдет? Хотя, конечно, если взять, что она решилась идти с нашим братом, то – ну что ж? Очень просто, собственно говоря! Скажем так: пусть человек, подобно щепотке соли, растворится в среде пресной нашей и насытит…
Докурив папиросу, Сомов тщательно растёр окурок пальцами, оглянулся, засвистал сквозь зубы. Фома, заметив, что товарищ не хочет слушать его, вздохнул и заявил:
– Зуб, чёрт его, сильно мешает, болит…
– Не заболело бы ещё что, смотри! – предупредил Алексей, спрятав глаза под ресницы, и вдруг заговорил новым для Фомы голосом:
– Вот что, уж коли до конца беседовать… хоть и не мастер я к этому. Говорят про тебя, что ты – путаный человек, и сам я это говорю… оно и верно, – иногда ты такое несёшь – уши ломит! Ну а всё-таки… я, брат, тебя всегда слышу… то есть слушаю…
Он сидел на верстаке согнув спину, его плечи, локти и колени торчали во все стороны острыми углами, и казалось, что он наскоро сделан из неровных кусков дерева. Поглаживая рукою прямые, тёмные волосы, он не торопясь и тихо продолжал:
– Нравится мне, что ты такой, вроде ребёнка: что знаешь, в то и веришь…
– Алёша – это очень правильно! – вскричал Фома, наваливаясь на него. – Помнишь, я тебе говорил, Фёдор-то Григорьич? Он так и утверждает: отец ему – вера! А он – и под ней, говорит, заложено некоторое знание, без него – невозможны никакие толкования жизни…
– Ну, ты, брат, брось это! – посоветовал Сомов. – Не понимаю я этого…
– Нет, ты пойми, очень же просто! Впереди всего – знание, а потом – вера! Оно – мать веры, оно её рождает, ты подумай – как верить, не зная?.. Товарищ Марк и Василий – они просто не верят в силу знания, по-моему, оттого и выражаются против веры вообще…
Сомов посмотрел на него скорбящим и насмешливым взглядом и проговорил, покачивая головой:
– Трудно с тобой! Нахватался ты какой-то чепухи, и никогда тебе, видно, не выбраться из неё… Я вот что хочу сказать – жалко мне тебя! Понял? И советую я тебе: Лизу оставь!
Фома Вараксин неохотно засмеялся, прищурив глаза, точно обласканный кот.
– Нет, я уж до конца дойду, до полного, если так! Я её спрошу, – это, брат, замечательно! Главное – что она скажет, а?
– Это ты о чём спросишь? – сухо осведомился Алексей.