Вот тоже – жили-были два жулика, один черненький, а другой рыжий, но оба бесталанные: у бедных воровать стыдились, богатые были для них недосягаемы, и жили они кое-как, заботясь, главное, о том, чтобы в тюрьму, на казенные хлеба попасть.
И дожили эти лодыри до трудных дней: приехал в город новый губернатор, фон дер Пест, осмотрелся и приказал:
«От сего числа все жители русской веры, без различия пола, возраста и рода занятий, должны, не рассуждая, служить отечеству».
Товарищи черненького с рыжим помялись, повздыхали и все разошлись: кто – в сыщики, кто – в патриоты, а которые половчее – и туда и сюда, и остались рыжий с черненьким в полном одиночестве, во всеобщем подозрении. Пожили с неделю после реформы, подвело им животы, не стерпел дальше рыжий и говорит товарищу:
– Ванька, давай и мы отечеству служить?
Сконфузился черненький, опустил глаза и говорит:
– Стыдно…
– Мало ли что! Многие сытней нас жили, однако – пошли же на это!
– Им всё равно в арестантские роты срок подходил…
– Брось! Ты гляди: нынче даже литераторы учат: «Живи как хошь, всё равно – помрешь»…[30]
Спорили, спорили, так и не сошлись.
– Нет, – говорит черненький, – ты – валяй, а я лучше жуликом останусь…
И пошел по своим делам: калач с лотка стянет и не успеет съесть, как его схватят, изобьют и – к мировому, а тот честным порядком определит его на казенную пищу. Посидит черненький месяца два, поправится желудком, выйдет на волю – к рыжему в гости идет.
– Ну, как?
– Служу.
– Чего делаешь?
– Ребенков истребляю.
Будучи в политике невеждой, черненький удивляется:
– Почто?
– Для успокоения. Приказано всем – «будьте спокойны»,[31] – объясняет рыжий, а в глазах у него уныние.
Качнет черненький головой и – опять к своему делу, а его – опять в острог на прокормление. И просто, и совесть чиста.
Выпустят – он опять к товарищу, – любили они друг друга.
– Истребляешь?
– Да ведь как же…
– Не жаль?
– Уж я выбираю которые позолотушнее…
– А подряд – не можешь?
Молчит рыжий, только вздыхает тяжко и – линяет, желтым становится.
– Как же ты?
– Да так всё… Наловят их где-нибудь, приведут ко мне и велят правды от них добиваться, добиться же ничего нельзя, потому что они помирают… Не умею я, видно…
– Скажи ты мне – для чего это делается? – спрашивает черненький.
– Интересы государства требуют, – говорит рыжий, а у самого голос дрожит и слезы на глазах.
Задумался черненький – очень жалко ему товарищу – какую бы для него деятельность независимую открыть?
И вдруг – вспыхнул!
– Слушай – денег наворовал?
– Да ведь как же? Привычка…
– Ну, так вот что – издавай газету!
– Зачем?
– Объявления о резиновых изделиях печатать будешь…
Это рыжему понравилось, ухмыльнулся.
– Чтобы не было ребенков?
– А конечно! Чего их на мучения рожать?
– Это верно! Только – газета зачем?
– Для прикрытия торговли, чудак!
– Сотрудники, пожалуй, не согласятся?
Черненький даже свистнул.
– Вона! Ныне сотрудники сами себя живьем в премии предлагают подписчицам…[32]
На том и решили: стал рыжий газету издавать, «при участии лучших литературных сил», открыл при конторе постоянную выставку парижских изделий, а над помещением редакции, ради соблюдения приличий, учредил дом свиданий для высокопоставленных лиц.
Дела пошли хорошо, живет рыжий, толстеет, начальство им довольно, и на визитных карточках у него напечатано:
Редактор-издатель газеты «Туда-сюда», директор-учредитель «Сладкого отдыха администраторов, утомленных преследованием законности». Тут же торговля презервативами оптом и в розницу».
Выйдет черненький из острога, зайдет к товарищу чайку попить, а рыжий его – шампанским угощает и хвалится:
– Я, брат, теперь даже умываться стал не иначе, как шампанским, ей-богу!
И, зажмурив глаза от восторга, умильно говорит:
– Хорошо ты меня надоумил! Вот это – служба отечеству! Все довольны!
А черненький тоже рад:
– Ну, вот и живи! Отечество у нас невзыскательно.
Растрогается рыжий – приглашает товарища:
– Вань, айда ко мне в репортеры!
Смеется черненький:
– Нет, браток, я, должно быть, кончерватор, уж я останусь жуликом, по-старинному…
Морали тут нет никакой. Ни зерна.
Однажды начальство, утомясь в борьбе с инакомыслящими и желая наконец опочить на лаврах, приказало наистрожайше:
«Сим предписывается привести в наличность всех инакомыслящих, без стеснения извлекая оных из-под всяческих прикрытий, а по обнаружении искоренить дотла различными подходящими для того мерами».
Исполнение сего приказа было возложено на вольнонаемного истребителя живых существ обоего пола и всех возрастов Оронтия Стервенко, бывшего капитана службы его высочества короля фуэгийцев[33] и властелина Огненной Земли, для чего и было ассигновано Оронтию шестнадцать тысяч рублей.
Не потому Оронтий к сему делу призван был, чтобы своих дошлых не нашлось, а потому, что был он неестественно страховиден, отличался волосатостью, позволявшей ему ходить голым во всех климатах, а зубов имел по два ряда – шестьдесят четыре штуки полностью, чем и заслужил особенное доверие начальства.
Но, несмотря на все эти качества, и он задумался жестоко:
«Как их обнаружишь? Они – молчат!»
А действительно, житель в этом городе был муштрованный – все друг друга боялись, считая провокаторами, и совершенно ничего но утверждали, даже с маменьками разговаривая в условной форме и на чужом зыке:
– N'est-ce pas?[34]
– Maman, пора бы обедать, n'est-ce pas?
– Maman, a не сходить ли нам сегодня в кинематограф, n'est-ce pas?
Однако, подумав достаточно, нашел-таки Стервенко способ вскрытия тайных помыслов: вымыл волосы перекисью водорода, в нужных местах побрился и стал блондином унылого вида, а потом надел костюм печального цвета, и – не узнать его!
Выйдет вечером на улицу и раздумчиво ходит, а завидя, что житель, послушный голосу природы, крадется куда-то, – нападет на него с левого бока и вызывающе шепчет:
– Товарищ, неужели вы довольны этим существованием?
Сначала житель замедляет шаги, как бы что-то вспоминая, но чуть вдали покажется будочник – тут житель сразу и обнаружит себя:
– Городовой, дер-ржи его…
Стервенко тигром прыгал через забор и, сидя в крапиве, размышлял:
«Эдак их не возьмешь, закономерно действуют, черти!»
А тем временем – ассигновка тает.
Переоделся повеселее и начал уловлять иным приемом: подойдет к жителю смело и спрашивает:
– Господин, желаете в провокаторы поступить?
А житель хладнокровно осведомляется:
– Сколько жалованья?
Другие же вежливо отклоняют:
– Благодарю вас, я уже ангажирован!
«Н-да, – думает Оронтий, – поди-ка поймай его!»
Между тем ассигновка как-то сама собою умаляется.
Заглянул было в «Общество всесторонней утилизации выеденных яиц», но оказалось, что оное состоит под высоким давлением трех епископов и жандармского генерала, а заседает однажды в год, но зато каждый раз по особому разрешению из Петербурга.
Скучает Оронтий, и от этого ассигновка как будто скоротечной чахоткой заболела.
Тут он рассердился.
– Ладно же!
И начал действовать прямо: подойдет к жителю и без предисловий спрашивает его:
– Существованием доволен?
– Вполне!
– Ну, а начальство недовольно! Пожалуйте…
А кто скажет – недоволен, того, разумеется:
– Взять!
– Позвольте…
– Чего-с?
– Да я недоволен тем, что оно недостаточно твердо.
– Да-с? Взз…
Таким способом набрал он в течение трех недель десять тысяч разных существ и сначала посажал их куда можно, а потом стал развешивать, но – для экономии – за средства самих же обывателей.
И всё пошло очень хорошо. Только однажды главное начальство поехало на охоту за зайцами, а выехав из города, видит – на полях чрезвычайное оживление и картина мирной деятельности граждан – друг друга обкладывают доказательствами виновности, вешают, закапывают, а Стервенко ходит промежду ними с жезлом в руках и поощряет:
– Тор-ропись! Ты, брюнет, веселее! Эй, почтенный, вы чего остолбенели? Петля готова – ну, и полезайте, нечего задерживать других! Мальчик, эй, мальчик, зачем прежде папаши лезешь? Господа, не торопитесь, все успеете… Годы терпели, ожидая успокоения, несколько минут потерпеть можно! Мужик, куда?… Невежа…
Смотрит начальство, сидя на хребте ретивого коня, и думает:
«Однако много он их набрал, молодчина! То-то в городе все окна наглухо забиты…»
И вдруг видит – собственная его тетушка висит, не касаясь ногами тверди земной, – очень удивился.
– Кто распорядился?
Стервенко тут как тут.
– Я, вашество!
Тут начальник сказал:
– Ну, брат, кажется, ты – дурак и едва ли не зря казенные суммы тратишь! А представь-ка мне отчет.
Представил Стервенко отчет, а там сказано:
«Во исполнение предписания об искоренении инакомыслящих мною таковых обоего пола обнаружено и посажено 10 107.
Из них:
положено – 729 об. п.
повешено – 541»
непоправимо испорчено – 937»
не дожили – 317»
сами себя – 63»
Итого искоренено – 1 876»
На сумму – 16 884 р.,
считая по семи полковых за штуку совсем.
А перерасходовано – 884 р.»
В ужас пришло начальство, трясется и бормочет:
– Пере-расхо-од? Ах ты, фуэгиец! Да вся твоя Огненная Земля с королем и с тобою вместе 800 рублей не стоит! Ты подумай – ведь если ты такими кусками воровать будешь, то я – особа, вдесятеро тебя высшая, – как же тогда? Да ведь при таких аппетитах России-то па три года не хватит, а между тем не один ты жить хочешь – можешь ты это понять? И притом же 380 человек лишних приписано, ведь те, которые «не дожили», и те, что «сажа себя», – это же явно лишние! А ты, грабитель, и на них считаешь?…
– Вашество! – оправдывается Ороитий, – так ведь это я же их до отвращении к жизни довел.
– И на это по семи целковых? Да еще, вероятно, ни к чему не причастных сколько подложено! Всех жителей в городе двенадцать тысяч было – нет, голубчик, я тебя под суд отдам!
Действительно, назначили строжайшее расследование действий фуэгийца, и обнаружилось, что повинен он в растрате 916 казенных рублей.
Судили Оронтия справедливим судом, приговорили его на три месяца в тюрьму, испортили карьеру, и – пропал фуэгиец на три месяца!
Не легкое это дело – начальству угодить…
Один добродушный человек думал-думал – что делать?
И решил:
«Не стану сопротивляться злу насилием,[35] одолею его терпением!»
Человек он был не без характера, – решил, сидит и терпит.
А соглядатаи Игемоновьг, узнав об этом, тотчас доложили:
«Среди жителей, подлежащих усмотрению, некоторый вдруг начал вести себя неподвижно и бессловесно, явно намереваясь ввести начальство в заблуждение, будто его совсем нет».
Освирепел Игемон.
– Как? Кого – нет? Начальства нет? Представить!
А когда представили – повелел:
– Обыскать!
Обыскали, лишили ценностей, как-то: взяли часы и кольцо обручальное, червонного золота, золотые пломбы из зубов выковыряли, подтяжки новенькие сняли, пуговицы отпороли, и докладывают:
– Готово, Игемон!
– Ну, что – ничего?
– Ничего, а что было лишнего – отобрано!
– А в голове?
– И в голове будто ничего.
– Допустите!
Вошел житель к Игемону, и уже по тому, как он штаны поддерживал, – узрел и понял Игемон его полную готовность ко всем случайностям жизни, но, желая произвести сокрушающее душу впечатление, все-таки взревел грозно:
– Ага, житель, явился?!
А житель кротко сознается:
– Весь пришел.
– Ты что же это, а?
– Я, Игемоне, ничего! Просто – решил я побеждать терпением…
Ощетинился Игемон, рычит:
– Опять? Опять побеждать?
– Да я – зло…
– Молчать!
– Да я не вас подразумеваю…
Игемон не верит:
– Не меня? А кого?
– Себя.
Удивился Игемон.
– Стой! В чем зло?
– В сопротивлении оному.
– Врешь?
– Ей-богу…
Игемона даже пот прошиб.
«Что с ним?» – думает он, глядя на жителя, а подумав, спрашивает:
– Чего ж ты хочешь?
– Ничего не хочу.
– Так-таки – ничего?
– Ничего! Разрешите мне поучать народ терпению личным моим примером.
Опять задумался Игемон. кусая усы. Имел он душу мечтательную, любил в бане париться, причем сладострастно гоготал, был вообще склонен к постоянному испытанию радостей жизни, единственно же чего терпеть не мог, – так это сопротивления и строптивости, против коих действовал умягчающими средствами, превращая в кашу хрящи и кости строптивцев. Но в свободные от испытания радости и умягчения жителей часы – весьма любил мечтать о мире всего мира и о спасении душ наших.
Смотрит он на жителя и – недоумевает.
– Давно ли еще? И – вот!
Потом, придя в мягкие чувства, спросил, вздохнув:
– Как же это случилось с тобой, а?
И ответил житель:
– Эволюция…
– Н-да, брат, вот она жизнь наша! То – то. то – другое… Во всем недород. Качаемся-качаемся, а на какой бок лечь – не знаем… не можем выбрать, да-а… И еще вздохнул Игемон: все-таки – человек и отечество жалел, кормился от него. Обуревают Игемона разные опасные мысли:
«Приятно видеть жителя мягким и укрощенным – так! Но, однако, если все перестанут сопротивляться, – не повело бы сие к сокращению суточных и прогонных? А также и наградные могут пострадать… Да нет, не может быть, чтобы он совсем иссяк, – притворяется, шельма! Надобно его испытать. Как употреблю? В провокаторы? Выражение лица распущенное, никакой маской это безличие не скрыть, да и красноречие у него, видимо, тусклое. В палачи? Слабосилен…»
Наконец придумал и – говорит услужающим:
– Определите сего блаженного в третью пожарную часть конюшни чистить!
Определили. Чистит бестрепетно житель конюшни, а Игемон смотрит, умиляется трудотерпению его, и растет в нем доверие к жителю.
«Кабы все эдак-то!»
По малом времени испытания возвел его до себя и дал переписать собственноручно им фальшиво составленный отчет о приходо-расходе разных сумм, – переписал житель и – молчит.
Окончательно умилился Игемон, даже до слез.
«Нет, это существо полезное, хотя и грамотное!..»
Зовет жителя пред лицо свое и говорит:
– Верю! Иди и проповедуй истину твою, но, однако, гляди в оба!
Пошел житель по базарам, по ярмаркам, по большим городам, по маленьким и везде возглашает:
– Вы чего делаете?
Видят люди – личность, располагающая к доверию и кротости необыкновенной, сознаются пред ним, кто в чем виноват, и даже заветные мечты открывают: один – как бы украсть безнаказанно, другой – как бы надуть, третьему – как бы оклеветать кого-нибудь, а все вместе – как люди исконно русские – желают уклониться от всех повинностей пред жизнью и обязанности забыть.
Он им и говорит:
– А вы – бросьте всё! Потому сказано: «Всякое существование есть страдание, но в страдание оно обращается благодаря желаниям, следовательно, чтобы уничтожить страдание – надо уничтожить желания».[36] Вот! Перестанемте желать, и всё само собою уничтожится – ей-богу!
Люди, конечно, рады: и правильно и просто. Сейчас же, где кто стоял, там и лег. Свободно стало, тихо…
Долго ли, коротко ли, но только замечает Игемон, что уж очень смиренно вокруг и как будто жутко даже, но – храбрится.
«Притворились, шельмы!»
Одни насекомые, продолжая исполнять свои природные обязанности, неестественно размножаются, становясь всё более дерзкими в поступках своих.
«Однако – какая безглагольность!» – думает Игемон, ежась и почесываясь всюду.
Зовет услужающего кавалера из жителей.
– Ну-ка, освободи меня от лишних…
А тот ему:
– Не могу.
– Что-о?
– Никак не могу, потому хотя они и беспокоят, но – живые, а…
– А вот я тебя самого покойником сделаю!
– Воля ваша.
И так – во всем. Все единодушно говорят – воля ваша, а как он прикажет исполнить его волю – скука начинается смертней. Дворец Игемона разваливается, крысы его заполнили, едят дела и, отравляясь, издыхают. Сам Игемон всё глубже погружается в неделание, лежит на диване и мечтает о прошлом – хорошо тогда жилось! Жители разнообразно сопротивлялись циркулярам, некоторых надо было смертию казнить, отсюда – поминки с блинами, с хорошим угощением! То там житель пытается что-нибудь сделать, надобно ехать и запрещать действие, отсюда – прогонные! Доложишь куда следует, что «во вверенном мне пространстве все жители искоренены», – отсюда наградные, и свежих жителей пришлют!
Мечтает Игемон о прошлом, а соседи. Игемоны других племен, живут себе, как жили, на своих основах, жители у них сопротивляются друг другу кто чем может и где надо, шум у них, бестолочь, движение всякое, а – ничего, и полезно им и вообще – интересно.
И вдруг догадался Игемон:
«Батюшки! А ведь подкузьмил меня житель-то!»
Вскочил, побежал по своей стране, толкает всех, треплет, приказывает:
– Встань, проснись, подымись!
Хоть бы что!
Он их за шиворот а шиворот сгнил и не держит.
– Черти! – кричит Игемон в полном беспокойстве. – Что вы? Поглядите на соседей-то!.. Даже вон Китай…
Молчат жители, прильнув к земле.
«Господи! – затосковал Игемон. – Что делать?»
И пошел на обман: наклонится к жителю да в ухо ему и шепчет:
– Эй, гражданин! Отечество в опасности, ей-богу, вот те крест – в серьезнейшей опасности! Вставай – надобно сопротивляться… Слыхать, что будет разрешена всякая самодеятельность… гражданин!
А гражданин, истлевая, бормочет:
– От-течество мое в боге…
Другие же просто молчат, как обиженные покойники.
– Фаталисты окаянные! – кричит Игемон в отчаянии. – Подымайся! Разрешено всякое сопротивление…
Один какой-то бывший весельчак и мордобоец, приподнялся несколько, поглядел и говорит:
– А чему сопротивляться? Вовсе и нет ничего…
– Да насекомые же…
– Мы к ним привыкли!
Окончательно исказился разум Игемонов, встал он в пупе своей земли и орет неточным голосом:
– Всё разрешаю, батюшки! Спасайся! Делай! Всё разрешаю! Ешь друг друга!
Тишина и покой отрадный.
Видит Игемон – копчено дело!
Зарыдал, облился горючими слезами, волосья на себе рвет, взывает:
– Жители! Милые! Что же теперь – самому мне, что ли, революцию-то делать? Опомнитесь, ведь исторически необходимо, национально неизбежно… Ведь не могу же я сам, один революцию делать, у меня даже и полиции для этого нету, насекомые всю сожрали…
А они только глазами хлопают и – хоть на кол их сажай – не пикнут!
Так все молча и примерли, а отчаявшийся Игемон – после всех.
Из чего следует, что даже и в терпении должна быть соблюдаема умеренность.
Наконец мудрейшие из жителей задумались надо всем этим:
«Что такое? Куда ни глянь – кругом шестнадцать!»
И, солидно подумав, решили:
– Всё это оттого, что нет у нас личности.[37] Необходимо нам создать центральный мыслящий орган, совершенно свободный от всяких зависимостей и вполне способный возвыситься надо всем и встать впереди всего, – вот как, например, козел – в стаде баранов…
Некто возразил:
– Братцы, а не довольно ли уж претерпели мы от центральных личностей?…
Не понравилось.
– Это, кажется, нечто от политики и даже с гражданской скорбью?
Некто всё тянет:
– Да ведь как же без политики, ежели она всюду проникает? Я, конечно, имею в виду, что в тюрьмах – тесно, в каторге – повернуться негде и что необходимо расширение прав…
Но ему строго заметили:
– Это, сударь мой, идеология, и пора бросить!..[38] Необходим же новый человек и более ничего…
И вслед за сим принялись создавать человека по приемам, указанным в святоотческих преданиях: плюют на землю и размешивают, сразу по уши в грязи перепачкались, но результаты – жиденькие. В судорожном усердии своем все цветы редкие на земле притоптали и злаки полезные также изничтожили, – стараются, потеют, напрягаются – ничего не выходит, кроме суесловия и взаимных обвинений в неспособности к творчеству. Даже стихии из терпения вывели усердием своим: вихри дуют, громы гремят, сладострастный зной опаляет размокшую землю, ибо – льют ливни и вся атмосфера насытилась тяжкими запахами – дышать невозможно!
Однако же время от времени этот кавардак со стихиями как бы разъясняется, и – се выходит на свет божий новая личность!
Возникает общее ликование, но – увы, кратковременное оно и быстро разрешается в тягостное недоумение.
Ибо – ежели на мужицкой земле произрастет новая личность, то немедля же становится тертым купцом и, входя в жизнь, начинает распродавать отечество иноземцам[39] по кускам, от сорока пяти копеек ценою, вплоть до страстного желания продать целую область купно с живым инвентарем и со всеми мыслящими органами.
На купеческой земле замесят нового человека – он или дегенератом родится, или в бюрократы попасть хочет; на дворянских угодьях – как и прежде всегда было – произрастают существа с намерениями поглотить все доходы государства, а на землях мещан и разных мелких владельцев растут буйным чертополохом разных форм провокаторы, нигилисты, пассивисты и тому подобное.
– Но – всё это мы уже имеем в количестве весьма достаточном! – сознались друг другу мудрые жители и серьезно задумались:
«Допущена нами какая-то ошибка в технике творчества, но – какая?»
Сидят, размышляют, а грязища кругом так и хлещет волною морскою, о господи!
Пререкаются:
– Вы, Сельдерей Лаврович, слишком обильно и всесторонне плюетесь…
– А у вас, Корнишон Лукич, мужества на это не хватает…
А новорожденные нигилисты, притворяясь Васьками Буслаевыми, – ко всему относятся презрительно и орут:
– Эй, вы, овощи! Соображай, как лучше, а ми вам… поможем наплевать на всё…
И плюют и плюют…
Скучища всеобщая, взаимоозлобление и грязь.
На ту пору проходил мимо, отлынивая от уроков, Митя Коротышкин, по прозванию Стальной Коготь, ученик второго класса мямлинской гимназии и знаменитый коллекционер иностранных марок, идет он и – видит: сидят люди в луже, поплевывают в оную и о чем-то глубоко мыслят.
«Взрослые, а пачкольи!» – подумал Митя с дерзостью, свойственной малым годам.
Рассмотрел, нет ли среди них чего-нибудь педагогического, и, не заметив оного, осведомился:
– Вы зачем, дяденьки, в лужу залезли? Один из жителей, обидевшись, вступил в спор:
– Где тут лужа? Это просто подобие хаоса довременного!
– А чего вы делаете?
– Нового человека хотим создать! Надоели такие, как ты вот…
Заинтересовался Митя.
– А по чьему подобию?
– То есть – как? Мы желаем бесподобного… проходи!
Будучи ребенком, еще не посвященным в тайны природы, Митя, конечно, обрадовался случаю присутствовать при таком важном деле и простодушно советует:
– Сделайте о трех ногах!
– Это к чему же?
– Он смешно бегать будет…
– Поди прочь, мальчик!
– А то – с крыльями? Вот ловко бы! Сделайте с крыльями, ей-богу! И пусть бы он учителей похищал, как кондор в «Детях капитана Гранта»,[40] – там, положим, кондор не учителя утащил, а лучше бы учителя…
– Мальчик! Ты говоришь вздор и весьма даже вредный! Вспомни молитву до и после учения…
Но Митя был мальчик фантастический и всё более увлекался:
– Идет учитель в гимназию, а он бы его – хоп! сзади за воротник и понес бы по воздуху куда-нибудь – это всё равно уж! – учитель только ножками болтает, а книжки так и сыплются, и чтобы их не найти никогда…
– Мальчик! Ступай уважать старших!
– А он кричит жене сверху: «Прощай, возношусь в небеса, я ко Илия и Енох»,[41] а она стоит среди улицы на коленях и ноет: «Восиитательчик мой, недагогчик!..»
Они на него рассердились.
– Пшел! Болтать пустяковину и без тебя есть кому, а тебе еще рано!
И прогнали. А он, отбежав несколько, остановился, подумал и спрашивает:
– Вы – взаправду?
– Конечно же…
– А не выходит?
Вздохнули они угрюмо и говорят?
– Нет. Отстань…
Тогда Митя отошел от них подальше, показал им язык и дразнится:
– А я знаю почему, а я знаю почему!
Они – за ним, он – от них, но, привыкшие к перебежкам из лагеря в лагерь, догнали они его и давай трепать.
– Ах ты… старших дразнить?…
Митя – плачет, умоляет:
– Дяденьки… я вам суданскую марку… у меня дубликат… перочинный ножик подарю…
А они его директором пугают.
– Дяденьки! Я, ей-богу, никогда больше не буду дразниться! И, право же, я догадался, отчего не создается новый человек…
– Говори!
– Отпустите маленько!
Отпустили, но держат за обе руки, он же им говорит:
– Дяденьки! Земля – не та! Не годится земля, честное слово, сколько вы ни плюйте, ничего не выйдет!.. Ведь когда бог сотворил Адама по образу и подобию своему, – земля-то ничья была, а теперь вся – чья-нибудь, вот отчего и человек всегда чей-нибудь… и дело вовсе не в плевках…
Это их так ошеломило, что они и руки опустили, а Митя – драла да, отбежав от них, приставил кулак ко рту и кричит:
– Краснокожие команчи! Ир-рокезы!
А они снова единодушно уселись в лужу, и мудрейший из них сказал:
– Коллеги, продолжаем наши занятия! Забудем об этом мальчишке, ибо несомненно, что он переодетый социалист…
Эх, Митя, милый!