«Надобно еще», – решил он и перевернулся лицом вверх – тогда и грудь и спину ожгла острая боль, точно голое тело опоясал жестокий удар кнута, – он крякнул, перемогся и, нащупав на снегу холодный револьвер, глядя в небо, где качались, опускаясь и поднимаясь, звезды, снова приложил дуло ко груди.
Озябший палец дрожал, приклеивался к собачке и уже не имел силы спустить курок – Макар отвел руку, разжал пальцы и подумал сквозь сон:
«Может, и так умру…»
Вытянулся, слушая шипение крови и ощущая ясный, хорошо знакомый запах горящей тряпки. Звезды скользили и прыгали в небе, как в чаше, которую кто-то опрокинул и хочет вытряхнуть из нее золотые блестки. Иногда все исчезало, точно вдруг прикрытое невидимым облаком. И внутрь, в кости ног и рук, в голову, – проникал мучительный холод, судорожно сжимая тело, как бы связывая его узлом.
Этот холод заставил Макара подняться и сесть, опираясь руками о снег, тогда он увидел, что по его рубахе бегают красные и золотые змейки, – это от них скверный запах гари и по всему телу растекается острая, жгучая боль. Он не понимал, что это, – приподнял одну руку, чтобы согнать прочь, но свалился на бок, скрипя зубами, бешено раздраженный болью, вдруг охваченный желанием подавить ее и этот невыносимый холод в голове, в костях.
Встал на колени, поднялся на ноги, задыхаясь, хрипя и кашляя, пошел на темную полосу впереди себя, увидал, что толстая рубаха из мешка горит на нем, как трут, остановился и, падая, стал срывать ее с себя непослушными, злыми руками, а каждое движение их обливало его болью. Он мычал, сцепив зубы, но слышал, как в глубокой тишине вокруг и над ним плачет сторожевой колокол монастыря, режет воздух тонкий, тревожный свист.
Тяжело подкатился мохнатый, круглый человек, закричал испуганным, воющим голосом и накидал на грудь Макара кучу снега, – от этого юноше стало как будто легче и понятнее. Подбежал еще человек, Макара подняли, повели, тяжелые, точно чужие ноги страшно мешали ему, они сделались невероятно длинными, оставаясь где-то сзади, – он сказал:
– Ноги подберите…
– Биром! – крикнул кто-то прямо в ухо ему.
Его опрокинули, понесли, но каждое движение раздергивало грудь ему рвущей болью, опустошая голову, и эта тяжелая, холодная пустота тянула к земле, вызывая желание крепко уснуть.
Что-то черное – большие кубы и полосы – двигалось мимо него, перед глазами вспыхивали желтые пятна, метались люди – тоже черные, круглые и крикливые.
Макар качался в воздухе, скрипя зубами, и чувствовал, что его охватывает мучительный страх пред этой пустотой, этот страх побеждал боль, внушая мысли, которые вдруг вспыхивали синим огнем:
«Умирает голова… схожу с ума…»
И, напрягая остатки воли, он старался побороть пустоту – перечислял про себя все, что текло и волновалось перед глазами.
«Черное – дома, заборы, желтое – окна… Меня несет сторож, татарин, за пазухой у него котенок… Другой – полицейский…»
Он вслушивался в быстрый говор людей, метавшихся, точно вороны вокруг колокольни.
– Кто таков, кто?
Татарин упрашивал:
– Ны надыбна, ны надыбна!..
– Мы зна-аем…
– Пьяницы, черти…
– Мы ему сичас только видела, она вовсе тверезый була…
– А кто это?
– Пошли прочь!
– Мы узна-аем, небойсь…
Все звуки были странно тусклы и, в то же время, невероятно громки, они садко влеплялись в уши и болезненно гудели в голове, но Макар напряженно хватал их и старался закрепить в памяти, заполнить ими пустоту, одолевавшую его.
– Не узнаете, – бормотал он, то проваливаясь куда-то в глубокую яму, то снова с болью вылезая оттуда.
– Стой! Клади! Айда, барабус,[5] в часть, живо, ну!
Макар ткнулся лицом в рогожу, под нею зашуршало сено, его тряхнуло, подбросило и закачало. Кто-то приподнял голову его большими руками, прижал щеку к мягкому и теплому и унылым голосом затянул:
– Кошкам-та, зверям – жалел, себя вовсе не жалел… ух, без ума голова…
– Я тебя знаю! – с внезапной ясной радостью сказал Макар. – Ты сторож, татарин…
– Молчай, уж… такой морда!
Макар хотел глубоко вздохнуть, но сорвался и, крикнув, нырнул куда-то во тьму.
Потом, точно после падения с длинной и высокой лестницы, он лежал перед крыльцом какого-то дома, в глаза ему колко светил фонарь, и сизый, высокий человек, стоя на крыльце, убедительно говорил:
– Ну – дураки же, черти, ну – куда же его?
И гаркнул – зарычал:
– В Покровскую, рр…
Широкие полозья розвальней шаркнули по снегу, снова начало встряхивать, наполняя грудь острой болью, как будто в нее вбили тяжелый гвоздь, но – не плотно, и он качался там.
По синему небу быстро убегали звезды, за белыми крышами катился, прячась, желтый круг луны, обломанный с одного края. Мягко подпрыгивая, плыли вдаль огромные дома, связанные друг с другом заборами, – все уходило из глаз, точно проваливаясь.
– Так сибе – нилза, – говорил татарин, дергаясь, словно он хотел выпрыгнуть из саней, а полицейский сердито ворчал:
– А ты из-за него мерзни…
«Это из-за меня», – сообразил Макар, чувствуя себя виноватым перед татарином, он толкнул его рукою и сказал:
– Прости, брат…
– Молчай… Бульна убил?
– Больно…
– Сачем? Алла велил эта делать?
…Макару показалось, что он, сидя в лодке, гребет против течения так, что ноют плечи, а какие-то рыжие и густые, как масло, волны треплют лодку, заглядывая через борта, не пуская ее; потом он мчался по Моздокской степи на злой казацкой лошадке, собирая разбежавшийся табун; на краю степи лежало большое багровое солнце, мимо него мелькали эти маленькие, озорные лошади, целясь, как бы укусить Макара за ногу, скаля огромные зубы и взмахивая хвостами.
Вдруг перед ним широко и бесшумно распахнулась стеклянная дверь, потом – другая, и татарин сказал:
– Прощай…
Это было так грустно и хорошо сказано, что на глазах Макара выступили слезы и он тихонько засмеялся.
В теплой тишине он шагал вверх по широкой лестнице, – идти было больно, и казалось, что он идет вниз. Его поддерживал под руку человек в белом, с рыжими усами и большим красным лицом, оно кружилось, точно колесо, усы лезли к ушам, нос двигался – Макар сразу понял, что это неприятный человек.
– Позовите ординатора Плюшкова…[6]
– Смешная фамилия, – сказал Макар, с этим рыжим необходимо было говорить о чем-нибудь.
– Не твое дело, – ответил рыжий, вводя его в маленькую комнату, где сверкало много стекла, усадил на стул и, стаскивая пиджак, потянув большим носом, спросил:
– Пьяный?
– Что?
– Стрелялся – пьяный?
– Трезвый.
– Значит – дурак.
Он сказал это до такой степени просто и уверенно, что Макар не только не обиделся, а засмеялся, но – смеяться нельзя было: хлынула горлом кровь и обрызгала белый халат рыжего.
– О, черт, – вскричал он, отскочив и встряхивая полу.
Ведя сам себя за бороду, в комнату вошел человек с веселым и приятным лицом.
– Нуте-с?
– Огнестрельная рана в область сердца.
– Самоубийство?
– Да.
– Ясно. На стол!
И, пока рыжий помогал Макару укладываться на длинном столе, веселый человек, надевая халат, спрашивал:
– Это вы зачем же, юноша?
– Так.
– Однако?
Лежать на столе голому было и холодно и больно, но Макару не хотелось, чтобы эти люди знали его боль, он закрыл глаза, ослепленные светом, падавшим сверху, и сказал:
– Жить стало трудно.
– Ерунда! Это выдумано лентяями и бездельниками.
Макар стал спускать ноги со стола, рыжий строго сказал:
– Куда это?
И схватил его за ноги железными нагретыми руками так, что Макар не успел сказать, что он не нуждается в их возне и что лучше уйдет к татарину.
Ординатор наклонился над ним, разглядывая грудь.
– Ожог! И здоровый…
– Рубаха горела…
– Вижу. Экая глупость!
Макар посмотрел на его большое красное ухо, думая:
«Укусить бы…»
Но ординатор воткнул в него зонд и, пригвоздив к столу, на минуту задавил все мысли.
– Здорово просажено! Сквозная, что ли? Нуте-с, перевернем его!
Перевернули, внушив Макару желание лягнуть их хорошенько, но он не мог поднять тяжелые ноги. А ординатор весело бормотал:
– Во-от она, тут, под кожей… Сейчас, чуточку… готово!
Укол в спину заставил Макара вздрогнуть.
– Ничего!
И, сунув к носу ему измятый кусок свинца, спросил:
– Сохранить на память, а?
– Не надо.
Пуля упала во что-то металлическое.
– Такой здоровенный парень, и такую глупость содеять? Не стыдно, нуте-с?
– Не балагурьте, – проворчал Макар.
Он сам уже давно когда-то догадался, что сделал глупость, – это злило и угнетало его. Ему было нестерпимо стыдно перед рыжим и веселым ординатором, было жалко татарина. Хотелось попросить, чтобы с ним не говорили или говорили как-то иначе, но слова разбегались, точно просыпанные бусины, собрать их в ряд не удавалось, да и тело как будто таяло в огне, разливаясь по столу. Являлись какие-то неуловимые мысли, но тотчас, как мыльные пузыри, улетали в пустоту, угасая там…
Эта сизая пустота, разрастаясь внутри Макара, истекала из него через глаза, и все вокруг заполнялось ею как туманом, но у него открылось какое-то иное зрение: он видел, как в облачной безбрежной реке, которая текла медленно, большими, мягкими и душными валами над ним, под ним и вокруг него, – несутся, беспорядочно и бессвязно соединяясь, обломки и обрывки пережитого и знакомого, что давно уже было забыто, а теперь воскресало в жарком течении, то пугая, то удивляя, – Макар смотрел на все жадно, старался что-то остановить, а оно ускользало, доводя его до бешенства, заставляя кричать.
Из длинного мешка неиссякаемо сыплются черные угли и шуршат:
– Ныне время делательное явися, при дверех суд…[7]
Маленькая девушка в белом слушает этот сухой шорох и насмешливо улыбается, около ног ее гуляют красные птицы, чопорно вытягивая лапы и кланяясь, а откуда-то издали доносится звонкий голос, заливисто выпевая:
О-осподи, прии-ими ты злую душеньку мою,
Злую, окаянную, невольничью…
– У меня душа не злая, – спорил Макар, но на белом до блеска потолке является синевато-черная муха, величиною с голубя, ее прозрачные крылья трепещут, точно марево, и радужно играет тысяча глаз, – их так много на этой черной, раздвоенной голове, что, наверное, тысяча, вся голова из одних глаз; муха гудит, пухнет и обращается в маленького, седого священника: в яркой праздничней ризе он стоит на амвоне и говорит, умиленно улыбаясь:
– Сей день, его же сотвори господь, воистину великий день! Но – чем велик он?…
Кто-то огромный тихонько встал сзади него, подмигнул хитро большим желтым глазом без зрачка и со скрипом задернул завесу царских врат, и – все пропало, вспыхнув черным, жгучим огнем.
Но тотчас же тьму прорвала река, через нее, взволнованную холодным ветром, гневно ощетинившуюся острыми волнами, покрытую белою пеною и водной мелкой пылью, ослепляющей глаза, стремительно плывет множество детей, они взмахивают тонкими руками, отталкивая друг друга и волны; как мячи, прыгают над водою их головы, блестят синие испуганные глаза, все лица искажены страхом и мертвенно серы, кругло открытые рты пронзительно кричат, все дети на одно лицо, и Макар во всех видит, чувствует себя, он в ужасе разрывает руками волны, а над ними со свистом реют красные птицы, – ленивые, огромные, они сливаются в пламя пожара, и неба не видно над ними…