Из лесной опушки, по-осеннему разноцветно окрашенной, на зеленый луг, покрытый скупым дерном и последними цветами, тихо выходят, точно по воздуху плывут, три молодые монашенки, все в черном, белолицые, они идут плечо в плечо и тихонько поют, чуть открывая красные, точно раны, рты:
О Спасе величный,
О сыне девичный, —
Вонми гласу люда,
Зовуща тебя, о Спасе!
Величный-и!..
– Вас обманули, – говорит Макар монахиням, сидя с ними в овраге, в густой заросли кустов, – обманули вас на всю жизнь…
– Милый братик, – отвечает одна из них, очень синеглазая, с пятнами яркого румянца на щеках, – решил господь предать человека в плен скорби вечной…
Другая, наклонив над Макаром белое, злое лицо, с тонкими губами, прохладно дышит в глаза ему, приказывая:
– Ну, не кричи, открой рот…
И вылила в рот и на грудь ему целое озеро горько-соленой воды, а потом переломилась надвое, и обе половинки ушли в стену, в круглое медное пятно на ней. Это пятно – как луна, и если долго смотреть в него – желтый блеск втягивает глаза в бездонную глубину свою, и – видно: жаркий, ослепительно солнечный день над пустынным полем, серая дорога режет поле, и на ней сидит, закрывая небо, огромная женщина; лицо ее так высоко, что его не видно, она, как гора, вся черная и так же изрыта морщинами, – приподняв руками груди свои, большие, как холмы, она подает их кому-то и говорит ласково:
– Чтобы род и плод увеличился, и во имя духа святаго, сына пресвятыя богородицы, и на посрамление дьяволово…
Хлынул дождь, и пьяный остробородый человек в енотовой шубе закричал:
– Кто меня знает? Никто меня не знает! А мои стихи лучше Надсона…
Под забором, в крапиве, дергаясь и жалобно мяукая, умирает ушибленная кем-то кошка, половина красного кирпича лежит рядом с нею, а на ветке качается ворона, косо, неодобрительно смотрит в глаза Макара и говорит, скучно упрекая:
– А вы все еще не прочитали «Наши разногласия»[8] и Циттеля,[9] и Циттеля…
Потом она летит над озером, ее тень маленьким облачком скользит по воде, а старенький Христос, уже седой, но все такой же ласковый, как прежде, удит рыбу, сидя в челноке, улыбается и рассказывает:
– В жарких странах люди черные, а душа у всех одинаковая, и у меня – как у них, и у тебя – как у них…
Макар не верит ему:
– Ты – бог, какая у тебя душа? У бога нет души…
Христос смеется, взмахивая удилищем.
– Ой, чудак! Ну – сказал…
И отирает рукою мокрые, в слезах, удивительно ясные, очень печальные глаза.
А Макар сердится:
– Ты почему людей не жалеешь?
– Я – жалею, они сами себя не жалеют… – и он машет маленькой, сухою ручкой в сторону далекого синего озера.
На берегу, на сыром песке лежит бородатый утопленник в красной рубахе, лицо – огромное – распухло, глаза вытаращены, а губы надуты, над ним стоит урядник и говорит, поплевывая:
– Марина Николаевна, – тьфу, – кланяется вам… – вот дух какой! Тьфу!..
И рыжебородый священник, обмахиваясь соломенной шляпой, соглашается:
– Дух – мертвый… А Марина – дура подлая…
Он тут же, этот бескрылый, мертвый дух: он – круглый, как пузырь, глаза у него разные, это ясно видно, хотя оба они не имеют зрачков и смотрят на Макара двумя мутными пятнами, одно – зеленое, другое – серовато-желтое, смотрят долго и мучительно мешают понять что-либо…
Эти картины движутся бесконечно, бессмысленно и, оскорбляя своей навязчивостью, – бесят; Макар сердито отгоняет их, кричит, хочет бежать, но каждый раз, когда он пытался спрыгнуть с койки, боль в груди и в спине будила его.
В одну из таких минут он услышал над собою зловещий шепот:
– Профессор Студентский,[10] ш-ш…
У койки встал человек с опухшим лицом, он приказал:
– Снять перевязку!
Он не понравился Макару. Люди в белых халатах обнажили грудь Макара, профессор, тыкая в нее холодным и тяжелым пальцем, стал громко говорить:
– Здесь мы видим совершенно правильную картину…
Макар слушал и злился – профессор говорил не то, неверно…
– Дня через три он должен умереть…
– А я – не умру, – сказал Макар.
– Что?
– Вы врете…
– Закройте его, сиделка…
Они все пошли прочь, тогда Макар схватил со столика драхмовую бутылку хлоралгидрата и начал жадно пить из нее, на него бросились, вырвали бутылку, облили лицо, он бился и кричал:
– А что, а что? Ага-а…
И снова поплыл среди странных картин.
Потом бред оставил его, и он сразу почувствовал себя в обстановке отвратительной, среди людей, никогда не виданных им и до изумления, до испуга непонятных ему.
Рядом с ним медленно умирал от Брайтовой болезни синий человек, черноусый, с длинным носом и мертвыми темными глазами, он все вздыхал:
– Господи, не попусти…
По другую сторону лежал, готовясь к операции, широкорожий учитель; непрерывно щупая толстыми пальцами раковую опухоль на щеке, он по нескольку раз в день спрашивал Макара:
– Вы отчего застрелились?
Но, быстро забыв ответ, снова спрашивал, глядя в потолок мутными глазами:
– Вы отчего…
Макар отвечал разно: от скуки, чтобы избежать надоедливых людей, от угрызений совести, – учитель спокойно выслушивал все ответы и говорил мерно, скучно:
– У вас еще бред.
– Подите к черту, – предлагал Макар.
Учитель крестился, вздыхая:
– Господи – помилуй! Какой вы грубый и невоспитанный человек. Я, может быть, во время операции умру под ножом, а вы… Ну – почему не сказать просто и правду? О боже!
Кроме этих двух, в палате жили еще четверо безносых людей, ожидая, когда им сделают ринопластические носы; трое из них ходили с перевязками поперек лица, а у одного над ямой, где был нос, уже торчали стропила из золотой проволоки. Все они были здоровые ребята и казались Макару похожими друг на друга, точно братья; они играли в карты, пили водку, заедая ее сухим чаем; по ночам, лежа на койках, спокойные, точно свиньи, они говорили о женщинах, сообщая друг другу чудовищные анекдоты, и хихикали, фыркали, хрюкали.
На другую же ночь, после того как он пришел в себя, Макар сказал им невежливо:
– Эй, вы, господа, перестаньте говорить пакости…
Он ждал, что безносые станут спорить, ругаться, но они покорно замолчали, и это очень удивило его. А утром все четверо один за другим подошли к его койке и стали удивительно глупо и скучно издеваться над ним, говоря однообразно гнусавыми голосами и однообразно хихикая:
– Ты что же, сударь, ты зачем же выздоравливаешь, ась?
– Решимшись на смерть, а теперь попятно?
– Р-ретир-руешься, младой чавэк, э?
– Поелику – что начато, то должно быть и кончено…
Сначала Макар рассердился, стал ругаться – это их обрадовало до того, что один, упершись руками в колени, согнулся и в яростном возбуждении стал травить его, как собаку: сжал зубы, покраснел весь и, шлепая губами, зашипел:
– Взы-ы, взы…
А товарищи посильно помогали ему.
Это вызвало у Макара какое-то тупое изумление: он смотрел на них и все более убеждался, что все четверо, несмотря на разные лица, странно похожи друг на друга.
– Что вы делаете? – спросил он.
Один из них, более лысый, чем другие, поглядел на него, прищурив слезящиеся, красные глаза, и сказал товарищам:
– Ну его, идемте… Конечно – сумасшедший…
И все ушли в коридор, причем в двери один обернулся, чтобы показать Макару толстый сизый язык.
После Макар узнал, что двое из них – чиновники, один – офицер, а четвертый – псаломщик, и почему-то почувствовал к этим людям брезгливую жалость.
Кроме этих, было еще трое оперативных, но они, не вставая с коек, только стонали.
Одна из сиделок уже замучена работой до озлобления; серая, длинная, точно ящерица, она бегом металась между коек, всовывая термометры, пичкая лекарствами, дышала порывисто, шипя и булькая, из ее рук ничего не хотелось принимать; другая, с больными ногами и отечным лицом, вздыхала, охала, жаловалась на усталость, ее жалобы, никого не трогая, всем мешали, всех раздражали.
Макару было стыдно видеть себя среди этих изломанных, ненужных людей, он испытывал непобедимое чувство брезгливости к ним, все вокруг казалось ему липким, пропитанным заразою, угрожающим уродством.
Желтые, окрашенные масляной краской блестящие стены с высокими окнами куда-то в бесцветную пустоту, надоевшую Макару до того, что он готов был ослепнуть, лишь бы эта пустота не давила глаза своей хвастливой ненужностью, все заключенное в этих стенах, неохотно освещаемое тусклым светом коротких зимних дней, стонущее, бесстыдно требовательное, трусливое, наянливо жалующееся на свои страдания и холодное друг ко другу, – все это вызывало у Макара припадки тоски и безумного желания уйти отсюда.
Он первый раз видел людей, которые, рассказывая о своих болезнях, точно гордятся ими и, суеверно боясь смерти, относятся к жизни как-то особенно: недоверчиво, подозрительно и фальшиво; казалось, что они нарочно смотрят вкось, в сторону, стараясь не замечать того, что им не выгодно, не нравится и не понятно.
…С наивной горячностью юности он пробовал говорить с ними о чем-то важном и видел, что это их удивляет больше, чем удивляло мастеровых, рабочих, мужиков, – эти люди отмахивались от живых вопросов, как от пчел, забывая о меде и только боясь, как бы не ужалила пчела.
Но тяжелее всех и всего – учитель: этот человек жил как будто на параде, словно за ним целый день неотступно следили чьи-то строгие глаза, а он знал это и в почтительном вниманьи к ним действовал с точностью маятника.
Он просыпался аккуратно в половине восьмого, ежедневно одними и теми же движениями вставал, одевался, оправлял койку, в четыре шага доходил до двери, определенное количество времени тратил на умывание, возвращаясь, садился на табурет и, взяв со столика часы, говорил Макару:
– Вчера с чаем опоздали на одиннадцать минут – посмотрим, как сегодня…
А после чая, ежеминутно дотрагиваясь до опухшей, багровой щеки, прищурив воспаленный глаз, глухо тянул:
– Да, молодой человек, вот так-то я говорю: нужно уметь хотеть только того, что доступно и по силам, и нужно уметь сдерживать себя от бесполезной траты сил, коих нам дано не много…
И в продолжение часа он бесчисленно ставил рядом друг с другом все одни и те же глаголы: уметь, сдерживать, хотеть, сокращать…
Однажды он вполголоса, намекающим тоном сказал Макару, сидя на его койке:
– Мой приятель, человек твердой воли, влюбился в девицу, его недостойную, хотя из богатой и очень почтенной семьи. Добавлю – влюбился страстно, даже страдал бессонницею и другими явлениями нервозного характера. Не допуская преувеличений, могу сказать однако же, что он был на краю гибели. Но!
И, близко наклонясь к лицу юноши, он выдохнул в глаза ему теплые, неприятно пахучие слова: