В лесу назойливо кричит горная сова – пышная, рыжая птица с хитрым лицом кошки и острыми серыми ушами. Однажды я увидел эту птицу днём среди камней, над головою у себя, и очень испугался её стеклянных глаз: круглые, как пуговицы, они были освещены изнутри каким-то угрожающим огнём, с минуту я стоял, обомлев от страха, не понимая – что это?
– Откуда у тебя трубка такая хорошая? – свёртывая папиросу, неожиданно спросил Василий. – Старая, немецкая трубка…
– Не боись, не украл! – ответил солдат, снова вынув трубку и с гордостью оглядывая её. – Женщина одна подарила…
И, злодейски подмигнув, вздохнул.
– Рассказал бы – как? – тихонько предложил Василий и вдруг, взмахнув руками, потягиваясь, с тоской пропел:
– Ночи же здесь… не дай бог какие злые ночи! Будто хочется спать, а – не спится, и гораздо лучше спишь днём, в тени где-нибудь. А ночами – просто с ума сходишь, всё думается не знай о чём. И сердце растёт, поёт…
Внимательно вслушиваясь, солдат удивлённо открывал рот, белые брови его вползали всё выше.
– И у меня тоже! – тихо сказал он. – Всегда, почитай… Что такое?
Я хотел сказать:
«И у меня тоже, братцы!»
Но они так странно всматривались друг в друга, точно каждый только сейчас увидал другого против себя. И тотчас же озабоченно, наперебой стали опрашивать один другого – кто, где был, откуда и куда идёт, – точно родственники, неожиданно встретившиеся и только сейчас узнавшие о своём родстве.
Над богатым огнём костра молокан протянулись чёрные, лохматые лапы сосен, – словно греются, ловят огонь, хотят обнять и погасить его. Иногда огонь потянет к реке, красные языки высунутся из-за угла барака, – кажется, что барак загорелся. Ночь становится всё гуще, душистей, всё ласковее обнимает тело; в ней купаешься, как в море, и как морская волна смывает грязь кожи, так и эта тихо поющая тьма освежает душу. Такими ночами душа одета в свои лучшие ризы и, точно невеста, вся трепещет, напряжённо ожидая: сейчас откроется пред нею нечто великое.
– Кривая? – тихо спрашивает Василий, а солдат не торопясь говорит:
– Сызмала, пяти годов упала с воза, ушибла глаз, вытек. Ну, это у неё не заметно: просто закрыт глазок. И вся она – аккуратная, круглая. Доброты в ней, гляжу, – как воды в ручье этом, неистребимо много! Ко всему свету добра: ко скоту, к нищему, ко мне. Защемило мне сердце: эх, думаю, чего с солдатом не бывало? Ну, пускай, хозяйская она любовница, а – попробую! Так, сяк – ничего! Выставит локоть супротив меня, и – кончено!..
Василий лежит на спине и, шевеля усами, жуёт былинку; глаза у него широко открыты, и ясно видно: левый глаз больше правого. Солдат сидит у его плеча, помешивая в костре обгорелым сучком, над костром летают золотые искры, какие-то серые мошки безмолвно вьются над ним, тяжёлыми хлопьями падают в огонь ночные бабочки и, потрескивая, сгорают. Я лежу и, слушая знакомую мне историю, вспоминаю людей, мимо которых когда-то прошёл, слова, коснувшиеся сердца.
– Вот раз я собрался с духом, застиг её в амбаре, прижал в угол и говорю: «Ну, говорю, так или нет? Как хошь, а я – солдат, человек нетерпеливый!» Она – бьётся: «Что ты, что ты?» И плачет, словно бы девица, и говорит сквозь слёзы: «Не тронь меня, не гожусь я тебе; люблю, говорит, я другого человека – не хозяина, а – другого», – тоже работником жил у них, ушёл он, сказал. «Жди, найду хорошее для житья место – вернусь, уведу тебя туда». Семнадцатый месяц нет ни слуха ни духа о нём, может – забыл, может – пропал, убил кто. «Ты, говорит, сам мужчина и должен понимать, что надобно мне сохранить себя до времени!» Мне, конечно, обидно, чем я хуже другого-то? Обидно, а – и жаль её, и грустно тоже, вроде как обманула она меня: всегда показывала себя весёлой, а у самой – вон что на сердце! И погас я, не могу её тронуть, хоть и в руках она у меня. «Ну, говорю, тогда – прощай, уйду я». – «Уйди, говорит, Христа ради, пожалуйста». К вечеру на другой день заявил я хозяину расчёт, а на заре, в воскресенье, собрался, ухожу, тут она мне и вынесла трубку эту: «Прими, говорит, Павл Иваныч, в память, ты, говорит, стал мне как брат родной, спасибо тебе!» Как пошёл я – чуть не заплакал, ей-богу! Так, братец ты мой, сердце защемило – беда.
– Это – хорошо! – тихонько сказал Василий. – Вот так всегда и надо. Да? Да! Сошлись. Нет? Нет! Разошлись. А стеснять друг друга – зачем?
Попыхивая серым дымом, солдат задумчиво проговорил:
– Хорошо-то оно, брат, хорошо, да больно грустно…
– Это – бывает! – согласился Василий и, помолчав, добавил: – Это частенько бывает с хорошими людями, в ком совесть жива. Кто себя ценит, он и людей ценит… У нас это – редко, чтобы умел человек себя ценить…
– У кого – у нас?
– Да вот – в России…
– Не уважаешь ты, брат, Россию-то, видать… Что это ты? – спросил солдат странным тоном, как бы удивляясь и сожалея. Тот не ответил, и, подождав с минуту, солдат снова начал вполголоса:
– А то вот – ещё была у меня история…
Люди за бараками угомонились, костёр догорает, на стене барака дрожит красное, заревое пятно, с камней приподнимаются тени. Один из плотников, высокий мужик, с чёрной бородой, ещё сидит у костра; в руке у него тяжёлый сук, около правой ноги светится топор: это сторож, поставленный против нас, сторожей.
Не обидно.
Над ущельем, на изорванной по краям полосе неба сверкают синие звезды, кипит и звенит вода в реке, из плотной тьмы леса доносится тихий хруст – осторожно ходит ночной зверь, и всё кричит, уныло, сова. Единое-огромное насквозь пропитано затаённой жизнью, сладко дышит – будит в сердце неутолимую жажду хорошего.
Голос солдата напоминает отдалённый звук бубна, редкие вопросы Василия задумчиво певучи.
Мне нравятся эти двое людей, в тихой беседе их всё растёт что-то славное, человечье. Суждения вихрастого человека о России возбуждают сложное чувство, хочется спорить с ним, и хочется, чтоб он говорил о родине больше, яснее. Нравится мне этой ночью вся жизнь, – всё, что я видел в ней, теперь повторно идёт предо мною, точно кто-то рассказывает, утешая, знакомую сказку.
Жил в Казани студент, белобрысый вятич, – точно брат солдата и такой же аккуратный, – однажды я слышал, как он сказал:
– Прежде всего я узнаю: есть бог или нет? Начинать нужно с этого…
Там же была акушерка Велихова, женщина очень красивая и, – говорили, – распутная, однажды она стояла на горе, над рекой Казанкой, за Арским полем, глядя в луга и на синюю полосу Волги вдали; смотрела туда долго, немо и вдруг, побледнев, радостно сверкая хорошими, о слезах, глазами, вскрикнула тихо:
– Нет, друзья мои! Поглядите же, какая земля наша милая, какая она прекрасная! Давайте поклянёмся пред нею в том, что будем честно жить!
Поклялись: дьякон – студент духовной академии, мордвин из инородческой семинарии, ветеринар-студент и два учителя; после один из них сошёл с ума и помер, разбив себе голову.
Вспомнился мне человек на пристани Пьяного Бора, на Каме, высокий, русый молодец с лицом озорника и хитрыми глазами. Было воскресенье, жаркий праздничный день, когда всё с земли смотрит на солнце своей лучшей стороной и точно говорит ему, что недаром оно потратило светлую силу, живое золото своё. Человек стоял у борта пристани, одет в новую, синего сукна поддёвку, в новом картузе набекрень, в ярко начищенных сапогах, он смотрел на рыжую воду Камы, на изумрудное Закамье, в серебряной чешуе мелких озёр, оставленных половодьем, – там, за Камой, солнце упало на луга и раскололось в куски. Человек улыбался; всё хмельней становилась улыбка молодого – в тёмной бородке – лица, всё ярче разгоралось оно радостью, и вдруг, сорвав картуз с головы, парень сильным размахом шлёпнул его в воду золотой реки и закричал:
– Эх, Кама, матушка родная, – люблю! Не сдам!
…Много видел я хорошего!
Мне хочется пересказать товарищам всё, что вспомнилось, хочется, чтоб они порадовались, посмеялись, но – они оба уже спят.
Над горою поднялась, выщербленной секирой, половинка луны, слабый свет лёг на тёмные вершины деревьев и, падая в реку, серебряной тканью полощется в ней, освещает круглый камень, похожий на синий, бритый череп горца.
Солдат уснул сидя, – привалился спиною к своей котомке и похрапывает, свесив голову на плечо, устало положив руки на колена. Василий вытянулся струною; он лежит вверх лицом, руки под голову, его красиво очерченные тёмные брови чуть-чуть приподняты и усы тоже вздёрнулись. Он плачет во сне: по бурым его щекам текут слёзы, в лунном свете они кажутся зеленоватыми, точно камень хризолит или горькая вода моря… Странно видеть слёзы на этом мужественном лице.
Звенит река, потрескивает костёр, перед ним согнулась, окаменев, тёмная фигура сторожа, красные отблески обнимают её; топор на земле светится, как луна в небе.
Спит земля, и всё ближе к ней опускаются звёзды.
В полусонном безделье медленно протёк день, влажная теплынь, звон реки, пьяные запахи леса и цветов отравили нас ленью; с утра до вечера мы бесцельно шлялись по ущелью, почти не разговаривая друг с другом; ничего не хотелось и не думалось ни о чём.
Вечером, на закате солнца, когда пили чай у костра, солдат сказал:
– Вот бы на том свете эдакая жизнь, – тихо, смирно, и никаких делов! Таешь вроде как масло, и ниоткуда тебе – ни обиды, ни беспокойства.