– Это Фокины дворики, – сказал Салакин. – Мы, давай, в кабак зайдём, выпьем по стаканчику…
– Надо, – согласился Ванюшка, вздрагивая всем телом.
У кабака неподвижно стояли две лошади, запряжённые в дровни. Маленькие, лохматые, они уныло смотрели кроткими глазами, смахивая снег с ресниц. Некрашеные дуги были пропитаны какой-то чёрной пылью.
– Ага, угольщик! – сказал Салакин. – Вот кабы по пути нам…
И на самом деле, в кабаке за столиком у окна сидел молодой парень и пил пиво. Ванюшке бросился в глаза длинный смешной нос на худом лице, покрытом чёрными пятнами. Угольщик сидел на стуле важно, развалившись, широко расставив ноги, и пил из стакана медленными глотками, а когда выпил, то закашлялся, затрясся весь и сразу потерял всю важность своей осанки.
Ванюшка подошёл к стойке, проглотил стакан пахучей и горькой водки и мигнул Салакину на угольщика.
– В город едешь, молодец? – спросил Салакин, подходя к угольщику.
Тот посмотрел на него и глухим голосом ответил:
– Мы в город порожнем не ездим.
– Стало быть, из города!
– А тебе что?
– Мне-то? А вот мы с товарищем идём в Борисово, – на маслобойку порядились. Подвези немного, коли по пути!
Парень осмотрел Салакина, потом Ванюшку, налил себе пива и, вылавливая пальцем кусочек пробки из стакана, кратко ответил:
– Нам не рука.
– Подвези, будь другом! Мы тебе по пятачку бы…
– Мы не нуждаемся, – сказал парень, не глядя на Салакина.
– Ну, Христа ради подвези! – попросил Ванюшка тихо и робко.
Парень взглянул на него, нахмурил брови и отрицательно потряс головой.
– Экой ты какой! – воскликнул Салакин. – Не всё тебе равно? Идти нам далеко, мы устали, одёжа вон какая…
– Теплей бы одевались, – сказал угольщик с усмешкой.
– Да ежели не на что! – убедительно молвил Ванюшка. – Видишь – бедные мы…
– А зачем бедные? – равнодушно спросил угольщик и стал пить пиво.
Ванюшка переглянулся с товарищем, оба замолчали, стоя без шапок перед угольщиком.
Тогда заговорила старуха-кабатчица:
– Ты бы не ломался, Николай, подвёз бы их. Чего там? Даром лошадь бежит, – а они вон по пятаку, слышь, дают! Ты спроси деньги вперёд, да и пускай сядут.
Угольщик вновь осмотрел обоих товарищей поочерёдно. Потом вздохнул и сказал:
– По гривеннику.
– Ну, ладно! – крикнул Салакин, взмахнув рукой. – Бери, – на, пользуйся!
– Погляди деньги-то, – посоветовала старуха. Угольщик бросил двугривенный Салакина на стол, прислушался к его звону, потом покусал его зубами и, подойдя к стойке, вновь бросил монету, сказав старухе:
– Получи за пиво.
– Ну и пёс! – шепнул Салакин Ванюшке.
– Ты садись на порожнюю, – сказал угольщик Ванюшке, получив со старухи сдачу, – а ты – со мной…
– Ладно! – согласился Салакин. – А – что не вместе мы?
– А зачем вам вместе? – подозрительно спросил угольщик.
– Теплее нам бы…
– Ишь, – усмехнулся угольщик. – Нет, ты делай, как я велю. Потому, ежели товарищ-то твой захочет лошадь у меня угнать, – так я тебя гирькой по башке оглушу, свяжу да и…
Не кончив свою речь, он засмеялся, потом стал кашлять долго, трудно…
Отъехали вёрст пять от кабака, когда угольщик заговорил, наконец, со своим седоком:
– Ты кто таков?
– Человек, – сквозь зубы сказал Салакин. Ехать было холодно. Салакин весь дрожал мелкой дрожью. Вьюга почти перестала, но дул резкий ветер. Уже дважды Салакин соскакивал из дровней и бежал рядом с ними по дороге в надежде согреться. Но бежать по глубокому, рыхлому снегу было тяжело, он быстро уставал, валился снова в дровни, а после этого ещё сильнее зяб. И всякий раз, когда он выскакивал из дровней, угольщик, одетый в крепкий полушубок и чапан, высовывал из рукава чапана коротенькую, толстую палку с цепью на конце её и фунтовой гирей на конце цепи. Салакин знал, что этот инструмент называется кистенём, и чувствовал, что злоба, такая же острая, как холод, сжимает ему сердце.
– Все люди! – сказал угольщик. – А я спрашиваю про то, чей ты таков?
– Я – ничей. Безродный я, – ответил Салакин и крикнул вперёд: – Ваня, жив?
– Жив, – ответил Ванюшка негромко.
– Озяб?
– Да…
– Погляжу я на вас, – ворчливо заговорил угольщик, – несчастные вы. Оборванцы оба… Так, какие-то… лентяи, видно…
Салакин сидел съёжившись и молчал, заботясь о том, чтобы не стучали зубы.
Он смотрел назад, видел там, сквозь редкие теперь пушинки снега, пустынную, синеватую равнину. Она дышала холодом, тоской в его лицо. И ничего не было в ней такого, на чём мог бы остановиться глаз.
– А вот мы – Семакины, нас три брата. Жжём мы, значит, уголь, возим его в город, на винный завод, да… Живём дружно. Сыты, одеты, обуты… всё как надо быть, слава богу! Кто работать умеет, не ленится, не шалберничает – тот завсегда хорошо живёт… Старшие братаны – женаты, и я вот после праздника женюсь… Вот оно как! Кто работать может, тому жить просто…
Лошадь едва бежала, тяжело вваливаясь в хомут. Сани дёргало, и Салакин качался в них, как орех на ладони.
Скучные, тупые, тяжёлые слова угольщика ложились ему на душу, точно холодные кирпичи, сжимали её, и ему было больно, обидно слушать глухой голос этого человека.
– Ванюшка! – крикнул он.
– А?
– Ты бы побежал маленько…
– На што? – слабым голосом спросил Кузин.
– Не замерзни!
– Ничего…
Угольщик вздохнул. Потом усмехнулся, утёр нос рукавом и вновь заговорил:
– Эки люди, эки люди! И что живёте? Холодно, голодно… несуразно! Али так подобает жить людям?. Жить надо хорошо…
– Ты вот поделись со мной деньгами, я и заживу хорошо, – злобно сказал Салакин.
– Чего?
– Поделись, говорю…
– Я те поделюсь! Это видал?
Перед лицом Салакина качалась гиря на цепочке, он видел оскаленное усмешкой чёрное, как у дьявола, лицо угольщика. И вдруг Салакина точно огнём охватило, точно сердце в груди его разорвалось, извергло пламя, а пламя это хлынуло в голову и окрасило всё пред глазами в кроваво-красный цвет. Он сильно, как мог, размахнулся правой рукой наотмашь и ударом локтя по лицу опрокинул угольщика на спину. В то же время гиря упала на него, между лопатками, в тело впилась острая боль и стеснила ему дыхание.
– Караул, – убивают! – отрывисто вскрикнул угольщик.
Но Салакин, всею тяжестью своей, навалился на него, охватил пальцами шею угольщика и, крепко сжимая, тискал коленями живот угольщика:
– Ну, говори, кричи, говори…
Угольщик хрипел, кусал зубами одежду на плече Салакина, извивался под ним, как рыба под ножом, и тоже искал руками его шею. Кистень выпал из его пальцев, но висел на ремне у кисти руки. Он то и дело касался тела Салакина, и каждое его прикосновение, не вызывая боли, рождало страх.
– Ванюшка! Помогай! – диким голосом закричал Салакин.
Ванюшка, стиснутый холодом, лежал в дровнях, зарывшись в кули из-под углей, и, когда услыхал крик угольщика, его охватил страх. Он сразу, инстинктом, догадался, в чём дело, и ещё глубже сунул голову в кульё…
«Скажу, – я спал, – я не слыхал», – быстро сообразил он.
Но когда раздался зов товарища на помощь, он весь вздрогнул и выскочил из саней, словно ком снега из-под копыта лошади. В его мозгу искрой мелькнула мысль, что, если угольщик одолеет Салакина, он убьёт и его, Ванюшку. А когда он очутился около двух человеческих тел, скрутившихся в один огромный узел, увидал облитое кровью, но всё-таки черное лицо угольщика и кистень, который болтался на правой руке, судорожно искавшей его чёрными пальцами, – Ванюшка схватил эту руку и стал ломать, коверкать, вертеть её…
Маленькая, мохнатая лошадка с печальными глазами, качая головой, тихо шагала по дороге, увозя куда-то в холодную и мёртвую даль троих людей, которые, хрипя и скрежеща зубами, бессмысленно возились в дровнях, а другая лошадь, боясь, что ноги этих людей ударят её по морде, начала потихоньку отставать.