Прости меня, девочка, за мои крики, которые хрипы, за харканье кровью на подушку, за Машу, выталкивающую тебя из палаты, чтобы ты не видела, как они меня экстренно чинят.
Не будь жестоким. Может, показать тебе? Оставить тебе одну заметочку, чтобы ты, наконец, поняла?
Вот она, смотри, та квартира, визуализирую. Гадюшник, гадюшник. Лиза, твоя бабушка, если бы дожила, сошла бы с ума. Такая чистюля была. Тоже ведь, рак, только совсем ранний. В сорок восемь. Может, судьба нас таких, меченых, сводит? Или нет никаких совпадений и теперь каждый первый этим кончает?
А Алиса еще до бабушкиной смерти начала этим баловаться, в институте. Грибы ела, мне даже рассказывала. Потом, когда Лиза ушла, она как-то перестала рассказывать. Вообще говорить со мной перестала. На амфетамины пересела – это я потом выяснил. Ну, и дальше. На совсем тяжелые. Я ее в клиники клал, она выходила, потом по новой начинала. Деньги у нее всегда были – она татуировки била, шикарные. У тебя же в нее это рисование. Я ее всю беременность – непонятно от кого, кстати, беременность, – караулил, чтобы она в себя ничего не затолкала. Хотел сразу после родов опять в клинику положить, но ты когда родилась – слабенькая, хилая, пушинка такая, врачи сказали, что желательно тебя молоком, а не смесями кормить. У нее было.
Она со мной жила, я помогал – вспомнил все эти подгузники, бдения ночные – молодой дед. А потом – вот он, этот день, такой же сентябрь был, как сейчас. Солнечный, бабье лето. Я вернулся с работы, а в квартире никого нет. Ни Алисы, ни тебя. Я думал, вы гулять ушли. А вы не вернулись. Я полгорода оббегал. Я ментов моих знакомых на уши поставил. А потом, Люсик, девочка, я нашел эту квартиру – страшный, страшный гадюшник, и вот она, картинка-то, вот она, на экране, я иду по длинному коридору в ванную – там вода льется, открываю дверь, а там – самое страшное, за всю мою жизнь, самое страшное. Алиса над ванной, и взгляд у нее стеклянный, как будто из головы ушли все, и вода бежит. И ты, с глазами своими огромными, синющими. Под водой.
Я ее тогда ударил, ногами, несколько раз – это страшно, Люсик. Это мой грех, и я скоро за него платить буду, но я тебя вытащил. Там на секунды дело шло, но я успел. И у меня, Люсик, не было жены. И не стало дочери. А осталась только внучка.
Из-под шлема по седым Никитиным щекам текли слезы. Экран побелел и выдал меню.
«Вы хотите сохранить это воспоминание в облаке Best Memories? Подтвердите свой выбор отпечатком указательного пальца».
Никита нащупал край пульта. Его палец замер над сканером. Окна палаты выходили во двор. Было воскресенье, посетителей почти не было, и за окном был слышен только шелест яблоневых ветвей. Вдруг к шелесту добавился еще один звук. Тупой удар. Наливной красный бок на рыжей от листьев земле.
Никита убрал палец с пульта, поскреб шершавую ткань простыни. Дал всем слезам вытечь, проморгался, перевел дух.
Не дождавшись подтверждения, шлем убрал меню и вернулся к своему изначальному перламутру.
Никита почувствовал, что визуализация отняла почти все его невеликие силы. Он сосредоточился, и экран пошел рябью, выдав еще один из нескольких десятков Никитиных солнечных сентябрьских дней.
Бабье лето, дача, до которой они чудом добрались без пробок. Старый, его отцом построенный дом. На участке начинается лес. Люсик, мелкая для своих четырех, в веселой сиреневой водолазке и зеленых панковских штанах, срывается с крыльца и несется до первых березок – дальше нельзя, дед запретил. И, вот чудо, прямо там, у первой березки находит огромную сыроегу. Чистую, без единого червя, пахнущую земляной свежестью.