Том предстал перед тётей Полли, сидевшей у открытого окна в уютной задней комнате, которая служила одновременно спальней, столовой, столовой и библиотекой.
Благоуханный летний воздух, умиротворяющая тишина, упоительный запах цветов и сонное жужжание пчёл возымели свое действие, и она клевала носом над неоконченным вязаньем, потому что у неё здесь не было никаких собеседников, кроме кошки, которая к тому же спала у неё на коленях. Очки она для безопасности водрузила на седую голову. Она думала, что Том, конечно же, давным-давно дезертировал с трудового фронта, и удивилась, увидев, что он снова оказался в её власти и к тому же проявил изумительное бесстрашие, заявившим к ней совершенно безоружным. Том сказал:
– А теперь я могу теперь пойти поиграть, тётя?
– Как! Сколько ты побелил?
– Всё сделано, тетя!
– Том, не лги мне! Я этого не выношу!
– Нет, тетя, всё кончено!
Тётя Полли не очень-то доверяла сомнительным свидетельствам. Ей требовались веские доказательства. Потом она решила посмотреть сама и вышла наружу. Она вполне удовлетворилась бы, если хотя бы двадцать процентов сказанного Томом оказалось правдой. Когда она обнаружила, что вся ограда побелена, и не только побелена, но и искусно покрыта несколькими густыми слоями извёстки, и даже на земле у забора появилась полоска извести, её изумление не знало границ. Придя в себя от неожиданности, она сказала:
– Ну, знаешь ли… я никогда бы не поверила в такое! Ничего не поделаешь, Том, признаю, ты можешь работать, когда захочешь, можешь!
Но затем она решила несколько разбавить комплимент, добавив:
– Но я должна тебе сказать при этом, хочешь ты этого не часто! Ну, иди и играй, но смотри, возвращайся как-нибудь хотя бы через неделю, а не то я тебя выпорю, как сидорову козу!
Она была так потрясена великолепием его достижений, что отвела его в чулан, выбрала там самое отборное яблоко и вручила ему вместе с добавкой в виде назидательной лекции о добавочной ценности и вкусе лакомства, которое достаётся безгрешному трудяге благодаря добродетельным усилиям его рук и ума. И пока она закрывалась со счастливым лицом широким библейским переплётом, он украл аппетитный, поджаристый пончик.
Потом Том выскочил и увидел Сида, который как раз поднимался по наружной лестнице, ведущей в задние комнаты на втором этаже. Комья земли оказались как нельзя кстати под рукой, и в мгновение ока воздух наполнился ими. Комья свистели вокруг Сида, как буря с градом; и прежде чем тётя Полли успела собраться с мыслями и прийти на помощь Сиду, шесть или семь комков земли уже удачно угодили в цель, а Том перемахнул через забор и скрылся. Можно было пройти через ворота, но, как правило, для Тома это было слишком сложной задачей, и он никогда ими не пользовался. Теперь, когда он разделался с Сидом и сурово отомстил ему за то, что тот обратил внимание тётки на его чёрную нить и тем втянул его в неприятности, на душе у него было легко и радостно.
Том обогнул всю улицу и свернул в грязную аллею, которая вела к задней части коровника его тёти. Вскоре он благополучно выбрался за пределы досягаемости, избежал плена и наказания и поспешил на городскую площадь, где, согласно предварительной договоренности, встретились армии двух мальчиков, уже готовые к сражению Том был военачальником одной из этих армий, Джо Харпер (закадычный друг) – генералом другой. Эти два великих полководца не снизошли до того, чтобы сражаться лично, – это больше подходило для более мелкой сошки, – но сидели вместе на возвышении и проводили полевые операции по приказу, переданному через адъютантов. Армия Тома одержала великую победу после долгого, упорного и кровопролитного сражения. Затем подсчитали убитых, обменялись пленными, согласовали условия следующей битвы и назначили день для её проведения, после чего войска выстроились в шеренгу и двинулись прочь, а Том вернулся домой один.
Проходя мимо дома, где жил Джефф Тэтчер, он увидел в саду новую девушку – прелестное маленькое голубоглазое создание с желтыми волосами, заплетенными в два длинных хвоста, она была в белом летнем платье и расшитых цветастых панталонах. Новоиспеченный герой пал без единого выстрела. Некая Эми Лоуренс мгновенно испарилась из его сердца, не оставив в его воспоминаниях даже следа. Он думал, что любит её до безумия, он считал свою страсть истинной любовью, и а это была всего лишь жалкая мимолетная интрижка. Он уже несколько месяцев завоёвывал ее сердце, она призналась ему всего неделю назад и после этого он был самым счастливым и гордым мальчиком в мире. Это продолжалось всего семь коротких дней, и вот в одно мгновение она ушла из его сердца, как случайный незнакомец, чей визит окончен.
Он поклонялся этому новому Ангелу украдкой, пока не увидел, что она заметилала его, тут он притворился, что не замечает её присутствия, и начал «выпендриваться» всеми нелепыми мальчишескими способами, какие знал, чтобы завоевать её восхищение. Какое-то время он продолжал творить нелепые глупости, но тут, в тот самый момент, когда он был выделывался, делая какие-то опасные гимнастические упражнения, он оглянулся и увидел, что маленькая девочка направляется к дому. Том подошел к забору и горестно прислонился к нему, скорбя и всё ещё надеясь, что она еще хоть на мгновение задержится. Она на секунду остановилась на ступеньке и тут же направилась к двери. Когда она поставила ногу на порог, Том тягостно вздохнул. Но его лицо тут же просияло, потому что за мгновение до того, как исчезнуть, милое видение бросило ему через забор пучок юных анютиных глазок.
Мальчик обежал вокруг и остановился в футе или двух от цветка, а затем прикрыл глаза рукой и стал смотреть вниз по улице, как будто обнаружил там что-то движущееся к нему и очень интересное. Наконец он поднял соломинку, установил её вертикально на носу и стал балансировать ею, запрокинув голову назад; и, пока он двигался из стороны в сторону, он все ближе и ближе подбирался к анютиным глазкам; наконец его босая нога уперлась в них, податливые пальцы сомкнулись на цветке, и он стал прыгать со своим сокровищем на одной ноге и исчез за углом. Но из поля зрения он исчез только на одну минуту – пока пристёгивал цветок на груди под сердцем или, возможно, рядом с желудком, потому что не очень хорошо разбирался в анатомии и, во всяком случае, это было для него не так уж и важно.
Потом он вернулся и болтался у забора до самой темноты, «выпендриваясь», как и прежде. Но девушка больше не показывалась, хотя Том немного утешал себя надеждой, что она прфяталачсь около какого-нибудь окна и знала о его внимании. Наконец он неохотно покинул свой любовный пост и зашагал домой, а его бедная голова при этом разрывалась от сладких видений.
Во время ужина у него было такое приподнятое настроение, что тётя удивлялась: «что это на ребёнка такое вдруг нашло?
Он получил хорошую взбучку за то, что сбил Сида с ног, и, похоже, нисколько не возражал против этой экзекуции. Он пытался стащить сахар прямо у тётки под носом, за что ему настучали по голове костяшками пальцев. Возмущённый, Том сказал:
– Тетя, вы же не бьёте Сида, когда он ворует сахар!?
– Ну, Сид не мучает честных людей так, как ты! Если бы я не следила за тобой, у меня не было бы никогда и куска сахара!
Наконец она ушла в кухню, и Сид, довольный своей безнаказанностью, потянулся к сахарнице – это была своего рода издёвка над Томом, и вытерпеть её было совершенно невыносимо. Но пальцы Сида соскользнули, чаша упала и разбилась. Том был в экстазе. В таком экстазе, что он даже решил замкнуть свой язык и молчал, как рыба об лёд. Он сказал себе, что не скажет ни слова, даже когда войдёт его тётка, но будет сидеть совершенно спокойно, пока она не спросит его, кто это сделал, а потом он с болью в душе расскажет об ужасном преступлении Сида, и в мире не будет ничего лучше, ничего прекрасней, чем увидеть эту любимую его игру «А ну-ка лови его!». Он был так переполнен ликованием, что едва сдержался, когда старая леди вернулась и встала над обломками, изрыгая из-за очков молнии гнева. Он сказал себе: «Вот оно грядёт!»
И в следующее мгновение он уже лежал на полу! Могучая ладонь была занесена, чтобы ударить снова, когда Том закричал:
– Погоди, зачем ты меня лупцуешь? Твою сахарницу разбил Сид!
Тётя Полли растерянно замолкла, а Том ждал её исцеляющей жалости. Но когда она снова обрела дар речи, то только сказала:
– Уп-с! Ну, я думаю, ты получил по заслугам! Ты наверняка совершил что-нибудь или ввязался в какую-то другую дерзкую авантюру, когда меня не было рядом!
Тут совесть уколола её в сердце, и ей захотелось сказать Тому что-нибудь доброе и любящее, но она рассудила, что это будет истолковано как признание в том, что она была неправа, а дисциплина категорически запрещала такую слабость. Поэтому она замолчала и занялась домашними делами, хотя и с беспокойным сердцем. Том дулся в углу и выпячивал свои горести и беды. Он знал, что в глубине души сейчас его тётя стоит перед ним на коленях, и был угрюмо удовлетворён этим эгоистическим сознанием. Он не подавал никаких сигналов к примирению, и не обращал на сигналы врага никакого внимания. Он знал, что время от времени сквозь пелену слёз на него падал тоскующий взгляд, но не подавал и виду. Он представлял себе, как лежит больной, а тётя, склонившись над ним, молит его о прощении, но он отвернётся лицом к стене и умрёт, так и не сказав этого слова. Ах, как бы она тогда себя чувствовала?! Какое горе разбило бы её жестокое сердце! И он представил себе, как возвращается домой с реки мертвый, с мокрыми кудрями и успокоенным сердцем. Как она бросается на него, как проливаются её горькие слезы, словно ливень, и как она будет молить Бога, чтобы он вернул ей её сына, и тогда она никогда, никогда больше не оскорбит его! Но он будет лежать там, холодный и бледный, бездыханный до чёртиков и не подавать никаких признаков жизни – бедный маленький страдалец, чьим горестям пришёл безвременный страшный конец. Он так трудился над своими чувствами, так носился с пафосом этих снов, что ему приходилось все время глотать слёзы, он стал задыхаться от них, и глаза его плавали в мутной пелене, предательская влага переливалась через край, когда он моргал, и стекала вниз и капала с кончика носа. И такой роскошью была для него эта нега его святой печали, что он не мог вынести, чтобы какая-нибудь мирская веселость или скрежещущий восторг вторгались в нее, это было слишком свято для такого контакта, слишком кощунственно для такого медового момента.
И вот, когда его кузина Мэри пританцовывая, вся оживленная радостью возвращения домой после многовекового недельного визита в деревню, ворвалась в дом, он, неутешный и мрачный, как туча, встал и двинулся в облаках и темноте своего горя к одной двери, в то время, как легкомысленная песенка и солнечный свет готовы были ворваться в другую.
Теперь он чурался докучливого человеческого общества и шлялся там, где едва ли можно встретить соседских мальчишек. Пустынные тёмные уголки манили его теперь, печальные и заброшенные, как его сердце. Одинокий бревенчатый плот привлёк его сильнее всего. Он сидел на его краю, озирая унылую акваторию и фантазируя, как хорошо было бы утонуть в одно мгновение, не почувствовав ни боли, ни каких-либо неудобств. Он вспомнил о милом цветке и расстегнув куртку, бережно вынул его. Смятый цветок уже увял, и скорбный вид цветка умножил его сладкую душевную боль. Он тихо вопросил себя, испытала бы она жалость к нему, узнай, какая тяжесть лежит на его сердце. Излились ли бы из её глаз слёзы очищения, бросилась бы она на его грудь, обвила ли бы его шею руками, знай, как тяжело ему в это мгновение? Или была бы холодна и отвергла бы его, отстранилась бы, как уходит от него холодный и меркнущий свет? Эта мысль наполнила его такой нежной, такой печальной истомой, что он стал смаковать её и трепать на все лады, пока не истрепал до дыр. Потом он встал и тяжёлыми шагами ушёл в клубящуюся мглу.
Через некоторое время, примерно в половине десятого вечера или около того он оказался в безлюдном переулке, где жила Желанная Незнакомка. Тут он замер и прислушался – ни звука. Тусклая свеча в окне второго этажа освещала занавеску. Не тут ли обретается свет его Незнакомки. Том неслышно перелез через ограду, неслышно пробрался сквозь заросли и, подняв голову, замер под окном. Долго, ох, как долго взирал он на любимое окно, потом лёг на землю и так лежал, лелея в руках умирающий от любви увядший, бледный цветок. Вот так надо умерать влюблённому – брошенным, покинутым и забытым всеми этими холодными, равнодушными сердцами, открытым вьюгам и свирепому ветру, под дождём и градом…
И так он и умрёт – в холодном мире, с клубящейся пустотой над бездомной головой, без дружеской руки поодаль, без длани, которая стряхнула бы с его лба смертельный пот, без любящего лица, которое бы с сожалением склонилось над ним, когда придёт его последний час. И таким она увидит его, когда, раскроет окно, дабы зреть радостный лик утренней зари, и о..! Уронит ли она хоть одну слезинку на это бедное, безжизненное тело, вздохнёт ли она хоть одним глазком, чтобы увидеть яркую молодую жизнь, так грубо загубленную, так несвоевременно срубленную жестокой судьбой? Наступит радостное утро, и она увидит его бездыханный труп. Но ах! – проронит ли она хоть одну слезинку над его телом, вздохнёт ли хоть один раз о том, что так безвременно погибла молодая жизнь, подкошенная во цвете лет жестокой рукой Провидения? Окно поднялось, скрежещущий голос служанки осквернил священное безмолвие, и поток помоев обрушился на останки увядающего, распростёртого на земле мученика! Герой-любовник истошно закричал и вскочил, отфыркиваясь. В воздухе раздался свист ракеты, смешанный с глухими проклятиями, потом прозвучал звук бьющегося стекла, и маленькая, мутная фигурка перемахнула через ограду и растаяла во мраке. Вскоре после того, как Том, раздеваясь перед сном, перебирал при свете сальной свечи промокшую одежду, проснулся Сид – если у него и была какая-то смутная мысль обвинить брат в недавних оскорблениях и обидах, он, немного поразмышляв об этом, промолчал, и правильно сделал, потому что в глазах Тома играли молнии и таилась смертельная угроза.
Том, особенно не утрудив себя излишней сон грядущной молитвой, лёг спать и Сид тут же обратил внимание на это упущение.
Солнце взошло над безмятежным миром, благословляя городок своими лучами. После завтрака тётя Полли совершила традиционное семейное богослужение: оно началось с молитвы, возведённой на скальном основании обкатанных и историей валунов и басен из Священных Писаний, а также всяких цитат и преданий, скреплённых вместе с тонким раствором собственных домыслов и сплетен; и с вершины этого совершенного строения, как Моисей с вершины Синая, возвестила очередную мрачную главу Моисеева Закона.
Тогда Том так сказать, препоясал свои чресла, и принялся зубрить нечеловеческие библейские вирши, чтобы зазубрить урок, Сид давно уже восседал на вершине исторической наук, ибо выучил свой урок за несколько дней до этого. Том напряг все свои умственные силы, чтобы запомнить пять стихов из Нагорной проповеди, потому что короче стишков там не нашлось. По прошествии получаса зубрёжки Том имел более чем смутное общее представление о Нагорной проповеди, не более того, ибо его ум в это время бороздил все иные поля человеческой мысли, а руки были заняты всеми отвлекающими развлечениями мира. Мэри взяла его книгу, чтобы послушать, как он читает, и он попытался найти дорогу, продираясь сквозь адский библейский туман:
– Блаженны те – а-а-а…
– Бе…
– Бедные…
– Нищие…
– Да, нищие-е, э-э…
– Да, нищие, блаженны бе-е-е-е-дные-а-а-а…
– И…
– И…
– Ибо…
– Ибо они…
– Ибо уте…
– Ибо утя!
– В духе…
– Э-э… Ибо… В духе!
– Блаженны нищие духом, ибо они…
– Блаженны нищие духом, ибо они… они…
– Их…
– Их! Эх! Блаженны нищие духом, ибо их… есть Царство Небесное…. Блаженны скорбящие, ибо они…
– Блаженны скорбящие, ибо они… их…
– Ш-ш! Уте…
– Ибо они… утя!
– Ибо они уте! Ша!
– Потому что они утяша! Чёрт подери, я не знаю, что это такое! Что это зза гадость такая! Кто такое придумал?
– Надо знать! Обязательно! Утеша…
– О, обязательно! Ибо они будут утеша… ибо они будут… Утя!… э-э-э, блаженны плачущие ибо их… э-э, блаженны, блаженные те, которые будут… ибо они… которые… они будут… плачущие… они будут что? Блаженны блаженные, ибо блаженны вдвойне! Мэри! Как тебе не стыдно? Почему бы тебе не сказать мне, Мэри, что они делают там? С каких пор ты стала такой подлюкой?
– Ох, Том, истинно тебе говорю, бедняжка ты тупорылая, я вовсе не дразню тебя! Я на такое не способна! Ты должен пойти и выучить всё, как следует! Вот и всё! Не расстраивайся, Том, ты справишься, и если ты это сумеешь одолеть, я подарю тебе что-нибудь очень хорошее! Ну вот, будь хорошим мальчуганом!
– Ну ладно! Но, Мэри, не таи, скажи мне, что это такое!
– Не обращай внимания, Том! Это всё выеденного яйца не стоит! Ты знаешь, что если я говорю, что это хорошо, это уж точно хорошо!
– Держу пари, что это так, Мэри! Хорошо, я займусь этим снова!
И он действительно «взялся за это снова» – и под двойным давлением любопытства и предполагаемой выгоды он сделал это с таким воодушевлением, что сразу добился выдающегося, блестящего успеха. Мэри подарила ему новенький нож «Барлоу» стоимостью двенадцать с половиной центов, и судорога восторга, охватившая его организм, потрясла его до основания. Правда, нож при всём желании ничего бы не порезал, потому что был тупой, как пробка, но это был «достаточно надёжный», «Всамделишный» Нож Барлоу, и в этом факте было непостижимое очарование – хотя откуда у западных мальчиков вообще появилась фантастическая идея, что такое дешёвое оружие можно подделать, дабы ухудшить и без того скверное – это великая тайна и, возможно, она навсегда останется таковой. Как Том сумел изрезать этим тупорылы ножичком тёткин буфет, когда ухитрился приняться за бюро – тоже великие тайны, и мы знаем только то, что в это мгновение его вызвали переодеваться в парадный сюртук для похода в воскресную школу.
Мэри дала ему жестяной тазик с водой и кусок мыла, он вышел за дверь и поставил тазик на маленькую скамеечку, затем окунул мыло в воду и тут же стремительно положил его обратно, в потом, засучив рукава, осторожно вылил воду на землю, а затем, фыркая, вошёл в кухню и начал старательно вытирать лицо полотенцем за дверью. Но Мэри отняла у него полотенце и сказала:
– И как тебе не стыдно, Том? Прекрати свои мерзкие шуточки! Вода тебе не повредит!
Том был слегка смущён. Таз снова сам собой наполнился водой, и на этот раз Том немного скорбно постоял над ним, как над покойником, сбираясь с духом, затем глубоко вдохнул и принялся умываться. Когда он снова вошёл на кухню, закрыв глаза и нащупывая руками полотенце, на этот раз с его лица капала обильная пена и стекала вода. Но когда он отнял от лица полотенце, то результата его умывания открылся во всей его красе, потому что чистая территория заканчивалась прямо у его подбородка и шла вдоль челюсти, и была, как маска, а ниже и выше за этой чертой простиралось обильное поле девственной античной грязи, спереди залезавшее на лоб и сзади покрывавшее всю шею. Мэри крепко взяла его за руку, и когда она закончила с ним, он прекратился в настоящего мужчину и брата, стал стопроцентным бледнолицым, и его влажные волосы были аккуратно расчесаны, а короткие изящные завитки завершали общее прекрасное впечатление. (Он с трудом стал усиленно приглаживать локоны и пытался плотно приладить волосы к голове, ибо он считал свои кудри «женственными», и они наполняли его жизнь неискоренимой горечью). Затем Мэри достала из гардероба костюм, который использовался только по воскресеньям в течение двух лет – он назывался просто «тот, другой» – и поэтому мы сейчас поимели прекрасное представление о богатстве его гардероба. После того, как он хаеончил одевание, девушка одёрнула его костюм, застегнула его аккуратно на все пуговицы до подбородка, выпростала широкий воротник рубашки на плечи, отряхнула его и увенчала его сократовский лоб крапчатой соломенной шляпой. Теперь он выглядел значительно лучше снаружи, зато внутри ему было страшно неуютно. Он чувствовал себя неуютно, и выглядел неувернно, потому что в чистой одежде и чистоте таилось стеснение, которое раздражало его. Он надеялся, что Мэри забудет его башмаки, но надежда была обманута – она тщательно смазала их жиром, как это было принято, и вынесла на улицу. Он вышел из себя и сказал, что его всегда заставляют делать всё, что он не хочет делать. Но Мэри сказала убедительно:
– Пожалуйста, Том, будь паинькой!
Поэтому он с рычанием влез в ботинки. Мэри скоро была готова, и трое детей отправились в воскресную школу – место, которое Том ненавидел всем сердцем, но зато Сид и Мэри любили всей душой.
Субботняя школа начиналась с девяти и продолжались до половины одиннадцатого, а затем начиналась церковная служба. Двое из детей всегда оставались на проповедь добровольно, и третий тоже всегда оставался – по
более веским причинам.
Церковные скамьи с высокими спинками и без скамеек вмещали около трехсот человек; здание было крошечным, уродливым сараем, с чем-то вроде соснового деревянного ящика наверху вместо шпиля. В дверях Том отступил на шаг и обратился к одетому по воскресному товарищу:
– Слушай, Билли, у тебя есть билет на Йоллер?
– Так точно!
– Что хочешь за него?
– А что дашь?
– Кусок лакрицы и рыболовный крючок!
– А ну покажи!
Том продемонстрировал. Вещь была в полном порядке, и собственность мгновенно перекочевала из рук в руки. Затем Том обменял пару белых алебастровых шариков на три красных билета, а какую-то мелочь – на пару синих. Он караулили на подходе других мальчиков, и продолжал выкупать разноцветные билеты еще минут десять-пятнадцать. Потом он вошёл в церковь с толпой чистых и шумных мальчиков и девочек, проследовал к своему месту и тут же затеял ссору с первым попавшимся мальчиком. Вмешался учитель, солидный пожилой человек; потом Том дёрнул за волосы мальчика на соседней скамье, который на мгновение повернулся к нему спиной, и Том сделал вид, что поглощен своей книгой, когда мальчик обернулся, потом воткнул булавку в другого мальчика, чтобы услышать, как он скажет: «Ой!» и получил новый выговор от учителя. Весь класс Тома был под стать ему – беспокойный, шумный, безбашенный. Когда они приходили читать свои уроки, ни один из них не знал этих дурацких стихов как надо, и учителю приходилось всё время подсказывать их. Тем не менее, они прорвались, и каждый получил свою награду – в виде маленьких синих билетов, каждый с отрывком из Священного Писания на нем; каждый синий билет был платой за два стиха декламации. Десять синих билетов равнялись одному красному и могли быть обменены на него, десять красных билетов равнялись одному желтому; за десять жёлтых билетов суперинтендант давал ученику Библию в очень простом переплёте (стоившую в те легкие времена сорок центов). Интересно, у скольких моих читателей хватило бы ума и сил выучить наизусть две тысячи стихов для того, чтобы обзавестись даже Библией Доре? И всё же Мэри таким образом приобрела две Библии – это была кропотливая работа двух лет жизни. А немецкий мальчик-лютеранин выиграл даже четыре или пять библий. Однажды он отбарабанил за один присест целых три тысячи стихов, не останавливаясь ни на мгновение, но напряжение его умственных способностей при этом оказалось слишком велико и с того дня он превратился в полного идиота – печальное событие для школы, потому что в торжественных случаях директор школы всегда запускал этого мальчика «трепать помелом» (как выразился Том).
Только старшим ученикам удавалось сберечь свои билеты и продержаться в этой тягомотине достаточно долго, чтобы в конце концов заполучить Библию, и поэтому вручение призов было редким и примечательным событием; успешный ученик был настолько велик и заметен в тот день, что сердце каждого нового ученика тут же воспламенялось завистью и пылким честолюбием, которое часто длилось неделями. Вполне возможно, что умственный желудок Тома никогда по-настоящему не жаждал ни одного из этих призов, но, несомненно, всё его существо в течение многих дней жаждало славы и почёта, которые приходили вместе с призами.
Через некоторое время директор школы появился перед кафедрой с закрытым сборником гимнов в руке и указательным пальцем, просунутым между страницами, и приказал всем собраться и прослушать его с особым вниманием. Когда директор воскресной школы произносит свою обычную короткую напутственную речь, книга гимнов в руке так же необходима, как неизбежный нотный стан в руке певца, который выступает на сцене и поёт соло на концерте – хотя почему это так, остается загадкой, ибо ни в книгу гимнов, ни в нотный лист эти страдальцы никогда не заглядывают. Этот директор был преплюгавейшим типом лет тридцати пяти, с козлиной бородкой песочного оттенка и короткой белёсой шевелюрой, в добавок к этому он носил жёсткий стоячий воротничок, верхний край которого доходил почти до ушей, а острые кончики загибались впереди в углах рта – забор, заставлявший его смотреть только прямо перед собой и поворачиваться всем телом, когда требовалось повернуть голову. Его подбородок был подпёрт широким и длинным, как банкнота, галстуком с бахромой на концах, носки его сапог были резко подняты вверх, как полозья у саней, – эффект, производимый до фанатизма трудолюбивыми молодыми людьми, готовыми часами сидеть, прижав пальцы ног к стене. Намеренья мистера Уолтерса были чрезвычайно серьёзны, а сам он непредставимо искренен и честен в душе, ведь он с таким благоговением относился к ко всяким святыням, книгам и намоленным до дыр местам и так отделял их от низких мирских сфер, что невольно для него самого его воскресный голос в нужных местах приобретал особую интонацию, совершенно непредставимую в будние дни. Он начал свою незабываемую речь так:
– А теперь, возлюбленные детки, я хочу, чтобы вы все сели так прямо и красиво, как только сможете, и уделили мне всё своё внимание на минуту или две. Так будет лучше! Именно так должны поступать хорошие маленькие мальчики и примерные юные девочки. Вот я вижу крошечную девочку, которая смотрит в окно – боюсь, она думает, что я обретаюсь где-то там, наверху, порхаю с ветки на ветку на одном из этих деревьев, и вот я сижу на ветке, как птичка и чирикаю что-то воробьям. (Одобрительное мерзкое хихиканье) Я хочу жоложить вам, дети, как мне приятно видеть столько ярких, чистых, юных лиц, собранных в таком месте, как это, учащихся поступать правильно и быть хорошими!..
И так далее, и тому подобное! Нет необходимости записывать остальную часть этой речи. Это был канонический образец бреда, который не меняется веками, и поэтому до боли знаком всем нам.
Последняя треть речи была омрачена возобновлением драк и других буйных проявлений молодости, последствием развлечений, чрезвычайно распространённых среди некоторых скверных мальчиков, а также ёрзаньем и шепотками, которые распространялись всё шире, омывая даже основания таких изолированных и неподкупных островков кротости и благочестия, как Сид и Мэри. Но теперь все звуки внезапно смолкли, как и голос мистера Уолтерса, а конец речи был встречен взрывом молчаливой благодарности.
Большая часть перешептываний была вызвана событием, которое было более или менее редким – появлением новых лиц: адвоката Тэтчера в сопровождении какого-то трухлявого старца. За ним шествовал прекрасный, дородный седовласый джентльмен средних лет в сопровождении почтенной дамы, которая, несомненно, была женой последнего. Дама вела за собой маленькую девочку. Том был неугомонен, его терзали угрызения совести, он не мог встретиться взглядом с Эми Лоуренс, не мог выдержать её пристального любящего взгляда. Но когда он увидел эту маленькую пришлицу из Рая, настоящую принцессу, его душа мгновенно озарилась неземным блаженством. В следующее мгновение он уже вовсю выпендривался – давал соседям затрещины, дёргал их за волосы, щипал всех окружающих, корчил рожи – словом, использовал все те безотказные приёмы, которые могли с пол-пинка очаровать хорошо воспитанную девушку и вызвать её аплодисменты. У его экзальтации был только один теневой момент – воспоминание о его унижениях в саду этого ангела, но эта грустная запись на песке быстро смывалась растущими волнами счастья, которые захлестывали его всё выше и выше, пока не поглотили совсем.
Гостям было предоставлены самые почётные места, и как только мистер Уолтерс закончил свою речь, он сразу же представил гостей жаждавшей новых сенсаций школе. Мужчина средних лет оказался поразительной личностью – он был явно большой шишкой, не меньше, в сущности, чем окружной судья, в общем, самым величественным созданием из числа тех, которых когда-либо лицезрели эти дети, и они удивлялись и вопрошали друг друга, из какого материала он сделан, и с одной стороны хотели услышать его звериный рёв, а с другой боялись оглохнуть. Он был из Константинопля, городка в двенадцати милях отсюда – следовательно, путешествовал и видел мир, и тому же эти самые глаза ежедневно озирали здание окружного суда, которое, по слухам, имело жестяную крышу. О благоговейном трепете, который внушали эти размышления, свидетельствовала внушительная тишина и ряды пристально вперившихся в него глаз. Это был великий окружной судья Тэтчер, брат их собственного адвоката. Джефф Тэтчер сразу же полез вперёд, в первые ряды, чтобы показать своё шапочное знакомство с великим человеком. на зависть остальных учеников. Услышать такой шёпот – была ли в мире музыка слаще:
– Смотри на него, Джим! Он собирается туда подняться! Да не отвлекайся! Скажи-ка! Смотри! Он собирается пожать ему руку! Он пожимает ему руку! Видишь? Ты бы хотел очутиться на месте Джеффа?
Мистер Уолтерс тоже начал «выкаблучиваться», удвоив своё усердие и суету вокруг всяких официозных мероприятий, направо и налево раскидывая приказы, вынося поспешные суждения, отдавая распоряжения здесь и там, везде, где мог найти даже микроскопическую цель для проявления своего могущества. Библиотекарь также выкобенивался по полной – бегал туда-сюда с полными книг подмышками и везде устраивал шум и гам, какими наслаждаются получившие на мгновение власть мелкие насекомые. Учительницы-барышни выпендривались тоже – с фальшивым интересом мило склоняясь над учениками, которых лупили пять минут назад указками по башке, поднимали хорошенькие предупреждающие пальчики и хмурили бровки на плохих мальчиков, любовно похлопывая по крупам хороших. Молодые джентльмены-учителя выделывались короткими ругательствами, командами, замечаниями, выговорами и другими проявлениями мелочного авторитаризма, показывая тонкое понимание дисциплины. Большинство учителей обоего пола вдруг словно прикипели к библиотеке позади кафедры, и то и дело подбегали к полкам с умным видом и копались в книжных развалах, словно разыскивая там божественные откровения, без которых им просто не жить, и это был трюк, который им приходилось повторять по два-три раза (с большой озадаченностью во взоре). Маленькие девочки выкозюливались по-своему, а маленькие мальчики шкодили с таким усердием, что воздух был наполнен сомнительными звуками и комками пролетающих в разных направлениях промокашек. Послышался шум драки. А над всем этим возвышался великий гуру, сияя величественной судейской улыбкой, расцветая над всеми, как майская роза, греясь на Солнце собственного величия – ибо он тоже выпендривался как мог.