К 200-летию со дня рождения Ф.М. Достоевского
© М. Л. Уральский, Г. Мондри, 2021
© С. Алоэ, Л. Сальмой, предисловие, 2021
© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2021
В любой науке, тем более гуманитарной, «недосказанность» порождает искажения и очень часто становится почвой для опасных легенд и значимых лакун, мешающих адекватному и полноценному подходу к изучаемым вопросам. При любых (сознательных или неосознанных, добросовестных или тенденциозных) стараниях пренебрегать некоторыми данными/темами или отводить от них взгляд, недосказанность насылает тень на научное исследование. А тень, со временем, может легко превратиться в «темное пятно». Пятно образовывается тогда, когда продолжительная недосказанность принимает характер запрета, «табу».
Борьба против наследия культурного и идеологического запрета требует, с одной стороны, смелости и навыков, а с другой – особенно осторожного и тщательного анализа проблем, связанных с находящимися в тени сюжетами или предметами. Запрет, одним словом, находится на основе несостоявшейся, «заглушенной» дискуссии. К «просветительному» действию против запрета исследователю следует всегда подходить наподобие реставратора, внимательно наблюдающего тусклые наслоения, наложившиеся на «фресковую роспись», для того, чтобы восстановить ее подлинный вид и вернуть его к достоверному историческому контексту.
Борьба с запретными темами представляется еще сложнее в том случае, если они касаются общепризнанных, представительных и «глубокоуважаемых» личностей отечественной культуры. Именно в таких случаях можно ожидать вмешательство некоего инстинкта защиты со стороны соратников «чистоты» своих идолов, ставших символами той или иной национальной «истины». Характерным в этом плане является табу, касающееся отношения Федора Михайловича Достоевского к еврейскому вопросу.
Достоевского знают, читают и почитают во всем мире. Так было полтора века независимо от смены эпох и культур. С появлением на свете его первой повести, писатель оставался неизменно предметом исследований, доходящих порой до самых тонких деталей и нюансов. К тому же Достоевский к концу своей жизни и деятельности уже занял на родине позицию ориентира «русской мысли» и был присвоен себе самыми разнородными идейными и идеологическими направлениями. Не последнюю роль в этом сыграла его публицистика, в особенности «Дневник писателя», в котором писатель непосредственно касался (как бы неохотно) еврейского вопроса и где, как и в «Пушкинской речи», открыто говорил о пресловутой «арийской расе».[1]
Достоевского привлекала и к нему подходила роль «властителя дум» в историческом контексте, в котором готовились эпохальные политические и культурные перемены. Он не просто это чувствовал, он это по-своему «знал», пытаясь раскрывать сильные противоречия, управлявшие как социальными группами, так и индивидами. Уникальное наследие Достоевского заключается, скорее всего, в его неугасаемой способности своими произведениями провоцировать читателей, возбуждать у них гипертрофическое мышление посредством сомнения, парадокса, озарения и спора. Он заставляет читателя зависать над «пропастью».
Беспрецедентная «пронзительность» Достоевского привела к тому, что еще сегодня он глубоко противен тем, кто его страстно не любит. Не все читатели и литературоведы готовы сталкиваться со сложным опытом парадоксальности, касающейся в том числе и биографии писателя. Большое количество исследований о его жизни убеждали читателей в том, что самые важные аспекты его жизни в общем-то хорошо известны и что с ними непосредственно связано толкование его творчества. На самом деле дела обстоят иначе.
Не все было одинаково объективно изучено в биографии и творчестве Достоевского и много элементов из жизни писателя непросто сочетать с его искусством. Кроме того, даже читатели, намеревающиеся узнавать больше о Достоевском, готовы все-таки узнавать только «то», что подходит к уже сформировавшемуся «имиджу» писателя. Поэтому идти против установившихся мнений и предубеждений требует смелости со стороны как биографов, так и литературоведов. Но, если противоречия художника вызывают более или менее естественную, уравновешенную реакцию филологов (ведь широкая публика ими не занимается), то общественная фигура Достоевского, сконструированная посредством публицистики, переписки и воспоминаний современников, поддается своего рода идеологической цензуре сознания с целью сохранить вокруг писателя некую пророческую ауру.
Именно так можно интерпретировать ряд явно запретных тем, о которых редко встречаются отклики в бесчисленных, постоянно появляющихся статьях и книгах о писателе. Среди них выделяется тема отношений Достоевского к евреям и к «еврейскому вопросу», в частности и вопрос антисемитизма, который характеризовал, между прочим, современную ему среду. В этой связи существуют вопросы, на которые попробовали отвечать крайне немногие исследователи, притом они это делали неохотно или же совсем пристрастно: был ли Достоевский антисемитом? Если его можно назвать таковым, то в чем заключался его антисемитизм? Отличался ли он от антисемитизма других его современников (в Российской империи и за рубежом)?
Скудные ответы на эти вопросы предлагались с разных, порой противоположных позиций – для некоторых Достоевский был лютым антисемитом, а для других он был совсем лишен этого свойства. Поэтому подавляющее большинство исследователей оставляло этот вопрос вне поля своего рассмотрения, т. е. умалчивали о существовании самого вопроса, как будто испытывая дискомфорт, риск обострять нежеланные дебаты и «осквернять» фигуру любимого писателя. Усугублению этого запрета помогла «удобная» (в этом плане) идея, что обсуждение этой темы не может быть ни серьезным, ни объективным, ни перспективным. Победила недосказанность, ставшая главной составляющей в упразднении дискуссии о связи Достоевского с еврейским вопросом и о его предполагаемом антисемитизме. Год за годом, как в публицистике, так и в науке такой запрет закреплялся и приобрел форму тоже недосказанного «академического вето».
Следует по этому поводу подчеркнуть элементарный и антропологически неоспоримый факт, что любая форма табу отражает некую незрелость общества и связанный с ней неразрешенный «страх». А страх всегда чреват конфликтами. По этой причине любая попытка нарушить запрет, разоблачить недосказанное, тем более при применении научного метода и отсутствии тенденциозного настроения, – дело мужественное и общественно полезное. Гласность – наилучшее противоядие от страха и с ним связанных латентных конфликтов.
Главная заслуга книги «Достоевский и евреи» Марка Уральского и Генриетты Мондри – мощное и убежденное нарушение запрета, представляющее удачную и перспективную попытку осветить тему-табу при соблюдении научного дискурса. Книга не только раскрывает щекотливые вопросы об антисемитизме Достоевского, но и предоставляет читателям богатый инструментарий для проверки вероятных заключений как в плане документов и реконструкции контекста, так и в плане самого анализа источников в их взаимном сопоставлении. Предложенный авторами анализ относится к разным уровням вопроса – историческому, идейному и философскому, с главной целью привлечения читателей к продуктивной дискуссии, ознакомив их с текстами, которые находятся у истоков предубеждений, «полуправд» и табуирования. Предвзятые мнения и искажения (настоящей или мнимой) идеологии Достоевского распространялись на протяжении полутора столетий в виде «испорченного телефона», т. е. непроверенных, вторичных, аж десятеричных источников. Разоблачение любой «лже-правды» – самое благородное задание науки.
Авторы книги о Достоевском и евреях считались с трудами и мнениями предшествующих исследователей данной темы, ссылаясь на прямые источники: на полное собрание сочинений Ф.М. Достоевского и на широчайший объем документов современников писателя, так или иначе связанных с «еврейским вопросом». Стоит, следовательно, остановиться на методе работы двоих авторов, ибо его специфика поможет читателю оценить некоторую «нестандартность» данного труда и ее, так сказать, «типологию».
Следует предварительно заметить, что авторы составили книгу, работая самостоятельно и параллельно в четко определенном, личном направлении. Объем каждой их двух частей значительно отличается от объема другой.
Писатель-документалист Марк Уральский посвятил свою часть еврейской тематике в публицистике и переписке Достоевского, проанализировав все имевшиеся в его распоряжении тексты на сопоставительном фоне исторических, культурных, философско-политических событий и споров его эпохи. Он реконструировал исторический контекст «еврейского вопроса» в Российской империи как необходимую исходную точку для обоснованного и аргументированного обсуждения высказываний и мнений Достоевского, но также и некоторых ключевых (с данной точки зрения) эпизодов из его биографии.
Филолог Генриетта Мондри обратилась к художественным произведениям Достоевского, используя инструментарий герменевтики, предлагая анализ как персонажей-евреев, как и намеков на еврейскую тему в корпусе его романов, повестей и рассказов.
Следует заметить, что около двух третей книги принадлежит перу Марка Уральского, а страницы Генриетты Мондри выглядят скорее детальным дополнением к главной части ее соавтора. Причина этого явного дисбаланса – структурная. Она связана исключительно с объемом и типологией изучаемого материала.
Дело в том, что «еврейская тема» довольно редко встречается в художественной прозе Достоевского, в то время как она занимает видное место в публицистике и переписке писателя. Тема важна, прежде всего, для реконструкции личности русского корифея и определения его роли в формировании общественного мнения как при его жизни, как и в десятилетия, следующие за его смертью (ср. [VASSENA (I), (II), (III)]). Ввиду указанной структуры книгу можно считать в одно время единым всеобъемлющим трудом и сочетанием двух разных по стилю, объему и задачам эссе. В этом не следует обнаруживать противоречие. Напротив, авторское «двуголосие» действует динамичным фактором, благодаря которому читателю предоставляется возможность рассматривать затронутые вопросы с двух автономно представленных перспектив, которые никак не исключают несовпадающих заключений. Объективная невозможность однозначной оценки некоторых текстов и биографических событий высказывается в несоответствии взглядов двух авторов, хотя, пусть и следуя каждый своей красной нити, культуролог и филолог приходят чаще всего к примерно единым выводам. Этот факт придает убедительности их общим заключениям.
По мнению Марка Уральского, главы, им написанные, принадлежат к жанру «документальной прозы» (нон-фикшн), который пользуется широкой читательской популярностью современной России. В рамках этого жанра появлялись не только издания чисто популяризаторского характера, но и вполне научные оригинальные работы, способные внести новый вклад в исследуемый предмет. В этом отношении настоящая книга отвечает требованиям разнородной аудитории, поскольку исследовательское и публицистическое начала находятся в ней в диалогичной взаимосвязи, а изредка вступают в научный конфликт. В подобном жанре исследовательский элемент сочетается с ясным и живым стилем, ибо среди адресатов находятся не только специалисты-литературоведы, но и широкий круг образованных интеллигентов, для которых органичная реконструкция исторической и биографической среды является прерогативой. В частях книги, написанных Уральским, смесь подходов высказывается более значительно, чем на страницах Мондри, придерживающейся канонической формы филологического дискурса.
Метод Уральского можно назвать «ткань и глосса». «Тканью» является скрупулезное, логично обоснованное накопление документальных данных, свидетельств, сведений, в некоторых местах носящих почти хрестоматийный характер. «Глосса» же состоит из преимущественно кратких авторских комментариев, связующих документальные данные с разъяснением возникающих из них вопросов. Сочетание «ткани» и «глосс» обеспечивает диалог между прошлым и настоящим. В отличие от широко распространенных исторических реконструкций современными идеологами, подход Уральского предотвращает риск анахронизмов, вызываемых применением к событиям прошлого тех оценочных параметров дискурса, понятий и терминов, которые относятся не к изучаемому контексту, а к эпохе данного исследователя.
В книге самые щекотливые идеологические аспекты изучаемых вопросов истолковываются авторами честно и разумно. Читатель может соглашаться или не соглашаться с авторами, но рассказ ведется вне всякой тенденциозности или попытки манипуляции в пользу тех или иных тезисов. Напротив, в ряде случаев подобные попытки прежних исследователей разоблачаются Марком Уральским, независимо от их установок, держась неизменного принципа проверки фактов и сопоставления текстов с контекстом. Именно контекст стал главным объектом анализа Уральским, что положительно отличает его работу от трудов предшествующих исследователей еврейской темы у Достоевского. Подобный «майевтический подход» к теориям, позициям, идеям и толкованиям (самого Достоевского, его современников и потомков) – едва ли не лучшее качество исследовательского метода Уральского.
Стоит еще заметить, что особенно парадоксальный аспект «антисемитизма» заключается в том, что от обвинения в нем пытается отделаться представитель любой культуры, а открытое признание собственного антисемитизма со стороны интеллектуала – редкий случай, относящийся к представителям политического или религиозного экстремизма.
На протяжении давней истории антисемитизма имели место особенно интересные случаи ярых антисемитов, которые (порой искренно этому веря) отрицали свою неприязнь к евреям, вуалируя ее своим «честным» националистическим усердием. Очевидно, в развитой культурной среде антисемитизм никогда не считался достоинством и редки случаи, когда писатель, поэт или филолог афишировали публично подобные взгляды, особенно после «J’accuse…!» («Я обвиняю!») Эмиля Золя в 1898 году. Именно поэтому дело представляется особенно щепетильным, когда подозрение в антисемитизме касается фигуры общенационального масштаба, с которой идентифицируется целая национально-народная группа, а Достоевский для многих является именно эмблемой национальных добродетелей «русского» народа. В этом смысле реакции перед антисемитизмом подобной личности напоминают о реакции перед порнографией – если «нарушение» происходит «публично», то всем инстинктивно хочется отвести глаза, если даже не перенести неприязнь от антисемита к его разоблачителям. Этим тоже объясняется невысказанный, но четкий призыв к умалчиванию неудобной темы. Из этого следует, что, как антисемиты, так и «анти-антисемиты» обычно предпочитают считаться с этим вопросом «за кулисами» или, вообще, сохранить в себе мысли и доводы об этом.
Публично затрагивать тему антисемитизма по отношению к Федору Михайловичу Достоевскому является довольно смелым поступком, особенно если цель исследования не поверхностный эпатаж, а строгое обсуждение вопроса. А подобное обсуждение касается не только понимания предполагаемого антисемитизма великого писателя, но и самой специфики шаблонного русского «жидофобства», которое в России всегда было государственной, политической, бытовой, психологической или религиозной, но никогда сугубо «расисткой» (как это было в фашистских Германии и Италии). Это не поможет, пожалуй, освободить Достоевского от подозрения в антисемитизме, но может объяснить, почему в его текстах встречаются открытые неблагоприятные высказывания в адрес «жидов», в том числе и ссылки на столь болезненное понятие «арийского племени», исключающей одних евреев.
Смелому решению авторов данной книги обратиться к этой теме можно предложить разные объяснения. Во-первых, они являются специалистами по истории русско-еврейских культурных и литературных взаимоотношений. Во-вторых, будучи далеки от бульварного эпатажа или от какой-либо идеологии, они могли без труда придерживаться аналитического подхода, несовместимого ни с упрощенчеством, ни с тенденциозностью. В-третьих, они накопили уникальный по объему материал, касающийся этого вопроса, который, безусловно, позволял им разрушить «круговую поруку» уже установленного «режима умалчивания». Кто-то обязательно должен был это сделать. Книга Уральского и Мондри заполняет пресловутый исследовательский пробел. Но данная книга ценна не только по этой причине, а потому еще, что ее авторы не побоялись затронуть и другую, более скользкую запретную тему, непосредственно связанную с антисемитизмом Достоевского. Речь идет о восприятии творчества и личности русского корифея в среде германского национализма до и после учреждения Третьего Рейха. Подобного рода предмет выглядит по-настоящему одиозным, ибо касается «присвоения» русского писателя сначала теоретиками немецкой «консервативной революции», а затем мелкими и крупными идеологами национал-социализма.
Именно публицистика Достоевского, с которой связана репутация автора как реакционера, юдофоба и «мистического националиста», пусть и в значительно искаженном виде способствовала успеху писателя среди идеологов нацизма. Тем, кто знаком с немецким достоевсковедением, хорошо известны, например, страстная любовь Геббельса к романам Достоевского и манипуляция его именем нацисткой пропагандой на советском фронте во время Великой отечественной войны. Вряд ли об этом можно найти след в фундаментальных российских исследованиях, что отчасти объясняется вышеупомянутым старанием не осквернить образ писателя. Однако «оберегание» образа Достоевского посредством умалчивания или игнорирования – затея наивная, ибо на самом деле он находится выше любого уровня риска, в то время как недосказанность может потенциально становиться своего рода «культурным самовредительством».
В послевоенное советское время табу об историческом развитии антисемитизма в России совсем не подрывалось, а скорее подкреплялось. СССР пропустил важный позыв истории: для подкрепления многонационального государства и созревания самосознания общества он выбрал недосказанность и по поводу еврейской Катастрофы и однозначно отстранился от любой ответственности. Международной пропагандой нацисты стали представляться единственными палачами, хотя целая Европа, включая Россию, так или иначе, носила ответственность за массовое истребление еврейского народа. Парадоксально, одна Германия пошла на «гласность» и как-то, более-менее, смогла считаться со своим «темным пятном». Как известно, уже давно в Германии принято изучать скользкую тематику антисемитизма откровенно и даже болезненно, т. е. с чувством, присущим обществу, желавшего разоблачить свою кровавую ответственность и разработать с ней связанную историческую травму. Одни немцы преднамеренно и усердно старались, не щадя боли, превратить опыт коллективной вины в повод для морального преобразования и созревания.
Исследование отношений культурной политики тоталитарных режимов к творчеству Достоевского отнюдь не второстепенное дело в дискуссии об его роли в антисемитизме. Это исследование тоже связано с моральной ответственностью зрелого общества. Освещение темных страниц в истории восприятия Достоевского соратниками фашизма поможет, между прочим, и рассеять некоторые тучи вокруг славы писателя, ведь идеологическая эксплуатация его имени и его творчества во имя кровавых целей, безусловно, вызвали бы у него самого глубокое чувство отвращения. Это предположение можно аргументировать на основе личной и творческой морали писателя. Все зависит, опять-таки, от добросовестного внимания к контексту их сочинения и их интерпретации.
Дело в том, что у Достоевского действительно можно найти все и всему противоположное. С одной стороны, можно читать его художественные шедевры с филологической точки зрения, а с другой можно произвольно объединить элементы вымысла художника с идеологическими мнениями публициста и с отрывками личной переписки. Никто больше Достоевского не поддается упрощенной или ядовитой манипуляции. Кого-то поражает его милосердие, сочувствие к человеку, склонность к скепсису и неприязнь к злоупотреблению любой власти; иные любят в его произведениях «пророческий дух». Третьи изнемогают от его шаблонных представлений и предпочитают не вникать. Лишь немногие могут сосредоточиться на противоречивом сочетании предполагаемых крайностей в поиске «художественной логики».
В «Бесах» и «Братьях Карамазовых», например, Достоевский предвещал механизмы развития тоталитарного мышления. Интуицией художника он прогнозировал кровавое направление в эволюции классовой борьбы и «идеалов» западного материализма; его публицистика явно указывает на готовность писателя выступить голосом традиционной православной России на общественно-политической арене Российской Империи при Александре II (погибшем, кстати, несколько недель спустя его смерти). Этого было достаточно, чтобы возбудить живой интерес у идеологов реакционных тоталитаризмов, захвативших почти всю Европу в первой половине ХХ века. Между прочим, ситуацию с восприятием Достоевского-политика мастерски резюмировал итальянский славист Витторио Страда:
если весомость сложной политической концепции Достоевского хочется определить не с точки зрения исчерпывания ее комплексной сложности, а лишь с целью определения ее доминантного направления, то говорить о национализме станет возможно. Но этот термин требует в свою очередь бесконечных уточнений, поскольку «русская идея» Достоевского, столь конкретная в политических проявлениях как в России, так и за рубежом, является прежде всего мощным мифом, родившимся не в лоне грубого собственнического провинциализма тривиальных национализмов, а от утопического поиска какого-то ubi con-sistam, т. е. прочного ориентира в ужасном беспорядке современного мира. Парадокс Достоевского-мыслителя и, одновременно, романиста заключается в том, что он, будучи автором самых гениальных разоблачений утопий нашего времени, искал свой приют в архаичной утопии, эмблемой которой являлась православная Россия. А вторичный парадокс в том, что именно в своей обожаемой России Достоевский проанализировал те нигилистические бациллы, которые доведут ее до гибели. Читая романы Достоевского, трудно отделаться от амбивалентного чувства пылкой надежды в реальную и вымышленную Россию, но и отчаянного представления ей предназначенной катастрофы. Разрушая гибельные утопии современности, Достоевский разрушал и собственную спасительную «контр-утопию традиционности» [STRADA. P. IX–X].
Эти слова подсказывают читателю, что нельзя обоснованно заключить, что основной ориентацией политических взглядов Достоевского был национализм, ибо как идейный, так и художественный ракурс его творчества не оправдывают подобного упрощения. Философское наследие Достоевского раскрывает широкую палитру порой расходящихся между собой интерпретаций, каждую из которых можно отчасти аргументировать одним или другим произведением художника или посредством его публицистики или биографических сведений:
гетерогенный и разрывный характер размышлений Достоевского находит подтверждение как в политических событиях из жизни русского писателя, с ее бурным плаванием между скалами царского самодержавия и радикальной интеллигенции, так и в отсутствии прямых его наследников… [VALLE (I). P. 9].
Не только в российском, но и в зарубежном достоевсковедении тоже еще отмечаются недосказанность и своего рода «табулирование» по отношению к еврейской тематике, объяснимые желанием не раскрывать самые черные страницы европейской истории ХХ века. По этой главной причине внимание, выделяемое Уральским восприятию Достоевского, как в среде экстренного немецкого консерватизма, так и в реакционных, антисемитских кругах России и западной Европы, является новейшим, важным вкладом в российское, в том числе, достоевсковедение.
Настоящую потребность в раскрытии этой междисциплинарной тематики показывали лишь несколько отдельных и отрывочных исследований. Пример Италии, в этом смысле, кажется особенно уместным. Можно без преувеличений сказать, что влияние Достоевского было фундаментальным для установления итальянской культуры ХХ века. Оно сказывалось не только в области художественной литературы, но и для развития философского и религиозного мышления с отражением на общественно-политические споры [АЛОЭ].
Итальянское достоевсковедение активно интересовалось различными аспектами творчества писателя и немалое внимание выделялось вопросам, так или иначе связанным с политической концепцией (таким, как социализм, нигилизм, Великий Инквизитор, отношение писателя к католицизму и т. п.). Многое писалось о восприятии творчества Достоевского итальянскими писателями, мыслителями, интеллектуалами, о переводах и изданиях его произведений, об отношении к нему в журналах и в определенных культурных кругах. Оказывается, однако, что до сих пор отсутствуют обстоятельные исследования о восприятии Достоевского в Италии за двадцатилетие фашистского режима, хотя в отдельных трудах авторы указывают на ключевое и постоянное присутствие имени писателя в культурном дискурсе тех лет ([ADAMO], [BASELICA], [SORINA] и др.). Пока предоставлены учеными лишь фрагментарные данные, которые могут, однако, оказаться интересными для сопоставления обстановки в Италии с ситуациями в нацистской Германии и сталинском СССР.
В фашисткой Италии роль культуры сильно отличалась от роли, которую она играла как в Советском Союзе, так и в нацистском Рейхе. В двадцатые годы, в первой фазе своего существования, итальянский фашизм во многом видел модель новорожденного Советского Союза как образец для организации своей культурной политики. Однако только в следующее десятилетие культурная политика фашистской партии полностью дистанцировалась от ориентира на уже явного восточного врага. В общем современные историки фашизма склонны выявить в культурной политике режима Муссолини отсутствие органичной и всеохватывающей концепции [GHINI. P. 13–23]. Культура не была стержнем политики, ее не наделяли общественно-воспитательными функциями, поэтому не звали литераторов на миссию обоснования новой «фашистской» культуры. Сама система цензуры была не столь удушливой, как это происходило в СССР и в Германии. При фашизме главный интерес выделялся массовой культуре с целью не привлечения, а отвлечения от политики, в то время как за культурными элитами признавалась относительное право на свободе слова во всем том, что не имело прямого отношения к идеологическим постулатам режима.
В первое десятилетие фашисткой Италии распространение русской и даже советской литературы не только не встречало особых препятствий, но и росло стремительно; так продолжалось до середины 30-х годов, когда все изменилось в связи с антисоветской (и в целом, ксенофобской) националистской пропагандой; цензура стала заметно проявляться лишь в те годы, допуская минимальное количество публикаций, связанных с Россией (не раз арестовывались уже изданные тиражи) [RE. P. 74].
В этом контексте, среди русских авторов имя Достоевского занимает первое место по количеству изданий и цитат в статьях [SORINA]: его произведения многократно переводились для крупных и мелких издательств, его тиражи были самыми значительными, писателю посвящались статьи в журналах и газетах, на него ссылались не только литераторы, но и философы и журналисты. Роль Достоевского-мыслителя никак не уступала его успеху романиста – именно в те годы издавались впервые в итальянском переводе не только художественные произведения, но и «Дневник писателя», письма и отдельные публицистические произведения. Они вызывали отзывы и рецензии.
Политические взгляды Достоевского, таким образом, могли получать довольно широкое распространение в итальянском обществе, хотя самого Достоевского не причисляли к корифеям фашисткой реакционной и антикоммунистической «революции» так, как это происходило в те же годы в Германии. Вероятно, на восприятие писателя как пророка христианского гуманизма, а не как представителя реакционного националиста, повлияли католическая среда вместе с авторитетными оценками Н. Бердяева и, в особенности, Вячеслава Иванова, проживающего тогда в Риме, активно участвовавшего в деятельности итальянской интеллигенции. Именно в тридцатые годы, между прочим, Луиджи Парейсон, один из самых известных представителей итальянского экзистенциализма, начинал свое долголетнее исследование о философском начале художественного наследия Достоевского. Это способствовало тому, что философско-христианское веяние его романов стало доминантным элементом в итальянских отзывах о русском писателе.
В этом процессе, фашистский режим не играл непосредственной роли. Двое главных представителей официальной культуры той эпохи, т. е. фашист Джованни Джентиле и не-фашист Бенедетто Кроче, в общем недооценивали как Достоевского, так и русскую словесность. Кроче явно не понимал и не принимал творчества Достоевского, причисляя его к литературному направлению итальянского реализма («веризма») или французского натурализма конца XIX века (ср. [ADAMO. P. 89]). Более проницательным оказался подход Джентиле, ставшего настоящим основоположником культурной политики фашизма. Признание им первостепенного значения творчества Достоевского (и русской литературы) стало проявляться после 1932 г., когда его назначили главным редактором флорентийского издательства «Сансони». В издательскую программу Джентиле внес публикацию главных романов Достоевского и фундаментальной «Истории русской литературы» Этторе Ло Гатто [VITTORIA. P. 197].[2]
Однако и в основном, неотвратимое проникновение Достоевского в глубину итальянской культуры следует приписать интеллектуалам и писателям, далеким от фашисткой идеологии, или ее активным оппонентам (таким, к примеру, как Пьеро Гобетти, Леоне [Лев] Гинцбург, Альберто Моравиа). Профашисткие же интеллектуалы стремились объявлять самодостаточность «италийского духа», отрицая потребность в любом взаимоотношении с «чужими» культурами, тем более с «чумовой» культурой большевистской России. Характерны в этом отношении демонстративные высказывания тогда воинствующего писателя-фашиста Курцио Малапарте, такими словами охарактеризовавшего Достоевского: «одержимый эпилептик, я его не знаю» (а Толстого – «старик, который решил умереть в третьеклассном зале ожидания на маленькой станции России»). Малапарте считал вообще, что «нельзя читать не-латинских писателей», что это «бесполезно и вредно» [LAGARDE. P. 84–85]. В те времена он на самом деле уже очень хорошо знал Россию и ценил русскую литературу, но придерживался куражного и провокационного подхода «революционных» фашистов, унаследованного от «правых авангардов», в первую очередь от итальянского футуризма.[3]