В тридцатые годы все-таки встречались в Италии попытки «фашистизации» Достоевского,[4] но фигура русского писателя оказывалась, по всей видимости, слишком глубокой, сложной и потенциально «опасной», чтобы она была канонизирована на культурном поприще тоталитарной Италии.[5] Об этом пишет Серджия Адамо, тщательно изучившая восприятие Достоевского в итальянских журналах того времени:
Фашистское государство <в 30-е годы> нуждалось в органической культуре, способной принимать в любом виде общеполитический облик <…>, способной выражать единое и всеохватывающее фашистское мировоззрение <…>. Непременное приближение к Достоевскому происходило на основе такого предопределенного контекста, при предварительном понижении степени той проблематичности, которая стала постепенно проявляться в течение 20-х годов. Оно основывалось на систематическом вытеснении самых проблематичных интерпретаций ХХ века <…> итак почти полностью застыло внимание периодических изданий к русскому писателю <…>. Операция нейтрализации в отношении Достоевского была особенно тонкой – русского писателя заставили воплотить основные позывы фашистской пропаганды и одновременно его отстранили как от предварительных средств создания консенсуса, так и от наиболее оживленных культурных веяний <…>. На этих основах, Достоевского наделили одновременно функцией сторонника бюрократизированной государственной религиозности, нацеленной на империалистское первенство, и разоблачителя истинной природы большевизма. Концепция Достоевского о русско-православном примате могла становиться моделью для империалистической миссии фашизма [ADAMO. P. 193–195].
Сближение режима Муссолини с гитлеровской Германией во второй половине тридцатых годов привело к заимствованию многих поведенческих черт общественно-политического характера у мощного союзника. Это привело к обострению этно-национальной коннотации итальянского национализма и так наз. «империализма с цивилизационной целью». Речь идет в первую очередь о возникновении и быстром распространении еврейской темы, до того момента почти отсутствующей в итальянских общественных дебатах. Неслучайной является, в сентябре 1938 г., в соответствии с появлением в Италии антиеврейских «законов о расе», публикация анонимной статьи под громким заглавием «Русская (еврейская) революция и пророчество Достоевского». Она появилась в венецианской газете «Gazzetta di Venezia» и ссылалась на авторитет Достоевского, настаивая на пагубную роль евреев в мировой экономике [GAZZETTA]. До того момента лишь один раз антисемитские высказывания Достоевского прозвучали в итальянской прессе: в фашистском культовом журнале «Il Selvaggio» («Дикарь»), опубликовавший в 1927 году перевод отрывка из статьи «Дневника Писателя» («Status in statu») [SELVAGGIO].
В итальянском общественном дискурсе и раньше затрагивалась связь между еврейским вопросом и большевистской революцией, но спор был количественно и качественно гораздо спокойнее, чем это происходило во многих других странах. В любом случае творчество Достоевского не занимало такой ключевой роли, как пресловутые «Протоколы Сионских мудрецов», имевшие в Италии тоже заметное распространение [DE MICHELIS (I), (II)], [CIFARIELLO]).
Это детальное, но все-таки синтетическое отступление из истории фашистской Италии свидетельствует о том, насколько важной являлась и продолжает являться фигура Достоевского за границами России. Гораздо больше Пушкина (известного на западе лишь элитам) именно Достоевский является главной эмблемой русской культуры за рубежом. Его произведения использовались неустанно для манипуляции и мистификации (предполагаемого) его мышления, притом в совершенно разные, порой противоположные направления. Этот немаловажный факт указывает, с одной стороны, на необходимость заполнить – на основе текстов, документов, писем, воспоминаний – лакуны, продиктованные недосказанностью; с другой стороны, он говорит и об ответственности и трудностях тех, кто решается писать об отношениях Достоевского к евреям. Эти сугубо исследовательские сложности проявляются в немногих предыдущих попытках анализа этой тематики.
До настоящей книги немногие публикации пытались вызвать интерес к щепетильной теме «Достоевский и евреи» и, фактически, никто еще не сумел обосновать научную дискуссию. Среди этих публикаций, многим известна книга Дэвида И. Гольдштейна «Достоевский и евреи», опубликованная впервые в Париже в 1976, переведенная на английский (с предисловием знаменитого биографа Достоевского Джосефа Франка) и на сербский языки.
В своем предисловии к сербскому переводу книги Гольдштейна Миодраг Радович пишет, что «в принципе, антропология героев Достоевского артикулируется этично, а не этнично» [RADOVIC. S. 12]; в этих словах заключается имплицитная критика Гольдштейну, направлявшему свой взгляд на те места произведений Достовского, где мелькает еврейская тема. Он тщательно их просмотрел тематически, но в целом недооценивал их соотношения с историко-общественным контекстом. В результате анализ, проведенный Гольдштейном, вызывает фундаментальное сомнение о том, не преувеличил ли автор значение еврейского вопроса в глобальной концепции Достоевского.
Еще более обстоятельную критику книги Гольдшейна обнаруживается в предисловии Франка к американскому изданию. Однако, именно на этих кратких страницах знаменитого достоевсковеда впервые открыто ставится капитальный вопрос о «двух Достоевских», т. е. о возможности трактовать писателя-художника и публициста-человека совершенно отдельно друг от друга [FRANK. P. IX–XV]). Гольдштейн предусмотрел этот подход, но его озвучил сам Франк, раскрывая таким образом эксплицитно самый значительный «узел» эпистемологической дискуссии об изучении разнородных произведений и текстов Достоевского.
Марк Уральский и Генриетта Мондри в своем подходе к еврейской тематике внимательно считались с предыдущим опытом как Давида Гольдштейна, так и иных предшественников. Их понимание рискованности одностороннего взгляда позволило им подойти к столь острому вопросу с беспристрастием научных исследователей. В книге «Достоевский и евреи» поражает детальнейшее изучение исторических материалов, которое предотвратило их от погрешностей инициатора. Это отнюдь не означает, что читатель новой монографии не будет сталкиваться при чтении со спорными местами. Напротив, именно разносторонний характер «расследований» сопровождается у авторов прекрасным сознанием о разнице между «данными» и «мнениями». Уральский, к примеру, решился обрисовать подробный психологический портрет Достоевского, исходя из свидетельств и биографических данных о нем. Подобная операция не лишена рисков, потому что автор неизбежно идет по лезвию ножа между научнодоказуемыми фактами и субъективной интерпретацией. Самому читателю предоставляется решить, насколько предложенный портрет Достоевского представляется убедительным или спорным. Каким бы ни оказалось мнение читателя, портрет писателя, созданный Уральским, представляется живым и интересным именно в плане соприкосновения с «реальным человеком» Достоевским. Обнаруживаются и другие моменты, когда дух публициста берет верх над сугубо научным дискурсом – некоторые ноты полемичности и личной вовлеченности становятся почти неизбежными перед столь болезненной темой. Но это бывает лишь изредка и даже оживляет чтение, подтверждая соответствие книги жанру «документальной нон-фикшн» без претензий на безукоризненное «безличие» академического стиля (не всегда, кстати, присущее исследованиям «гуманитариев»).
Парадоксальным образом, именно благодаря трезвости обоих авторов и избранному ими методу работы, хочется признать за ними некоторое право намеренно «вступать в арену споров». На наш взгляд подобное, принципиально сложное сочетание исследовательского и критического подходов авторам удалось. Поскольку в книге спорность высказывается честно и в неизменном сопровождении логично разработанных аргументов, то «борьба» рассуждений не ведет в беспорядок, а способствует раскрытию или разрешению важных запутанных «узлов».
Нельзя согласиться с Марком Уральским лишь в неоднократном выражении скептического отношения к российскому современному достоевсковедению в целом. По мнению автора, казалось бы, сегодняшние исследователи творчества Достоевского в России принимают априорную позицию апологетов патриотических и православных взглядов писателя. Так обстоят дела в некоторых случаях, реже у текстогов и филологов. На самом деле в трудах российских достоевсковедов обнаруживаются разные направления – светские и религиозные, православные и не православные, философские и политические, притом не всегда выбранное направление становится «тенденцией».
Для современного российского достоевсковедения высокого профиля не характерны модные «околоцерковные» толкования творчества писателя (часто эфемерные, ибо основанные на недостаточно глубоких знаниях в области богословия); скорее замечается в них внимание к текстологическим вопросам, к рукописным источникам, к источниковедению (нередко при использовании новой технологии). Обобщающий взгляд Уральского объясняется тем, что он имеет в виду не «науку», а немалое количество псевдонаучных, поверхностных или явно конъюнктурных публикаций, тенденциозно направленных на прославление Достоевского как главного кумира русского православия. Неприязнь к подобной лженауке – небезосновательна, но необходимо отдать должное самым серьезным российским исследователям, что наука о Достоевском в России не отстает (впрочем, сам Уральский имплицитно это признает, ссылаясь на значительное количество ценных академических исследований).
Подходя к заключению, стоит вернуться к особенности этой книги, способной вызвать чувство благодарности. Речь идет о вышеуказанном «двуголосье» или, лучше сказать, «многоголосье». Двое авторов работали самостоятельно, обмениваясь информацией и мнениями, но не подчинялись к единой, монологической концепции. Это становится большим «плюсом» их труда, который, вопреки всей тенденции нашей эпохи, умеет разыскивать и разъяснять тонкости, больше чем подавать просторные «полуфабрикатные» ответы. Благодаря многоголосью, в этой книге читатель не найдет на поставленные вопросы однозначного, окончательного и безоговорочного ответа. В этом заключается безусловная заслуга монографии, отражающей глубокое родство с наукой, ведь настоящая наука занимается не «правдой» или «истиной», а разоблачением ошибок, лакун, противоречий и (все чаще и чаще распространенной) явной неправды.
Мнения Уральского и Мондри насчет отношений Достоевского к евреям и еврейскому вопросу, насчет уровня его знаний о еврейской и иудейской культуре не во всем сходятся, а в чем-то даже сильно расходятся. Читателям предоставляется задача раскрывать эти ценнейшие места и переживать то состояние парадоксальности, к которому их приучило само творчество Достоевского.
Как все парадоксы, связанные с Достоевским и им самим умышленно инициированные, чтение этой книги предусматривает умственную зарядку и действует противоядием от тривиальной однолинейной «правды», неизбежно закрепляющей то самое манихейство, против которого самый тонкий и дерзкий русский гений воздвигнул свою мощную художественную крепость. Мир Достоевского был создан в «подземной вселенной» человеческой психики; этот мир является неэвклидовым пространством, в котором «дважды два – пять – премилая иногда вещица». В том-то и дело, что иногда, ибо все, в многомерной вселенной Достоевского, относится к латентной возможности быть не так, как кажется (или… хочется).
Еще раз, но гораздо глубже данная книга раскрывает вопрос о ценнейшей двойственности наследия Достоевского, о вопросе несоответствия художественного и публицистического корпусов его текстов. Еще раз ставится здесь спорный вопрос о том, насколько можно отличить великого художника от историко-общественной фигуры или тонкого и великодушного аналитика меандров человеческой психики от русофила, явно не лишенного юдофобских предубеждений. Ответ останется столь же открытым, как и сам вопрос. А в этом, все же парадоксально, Достоевский походит на ученого раввина, способного терпеливо разыскивать в Торе все новые и новые вопросы и покорно считаться с очень вероятным отсутствием окончательного, человеческого ответа.
Стефано Алоэ и Лаура Сальмон
Италия, март 2021 года
Настоящая книга является очередной из многотомной серии произведений авторов, раскрывающих одну из ярких страниц русской культуры – полувековую историю взаимоотношений классиков русской литературы с еврейством. За последние двадцать лет из под пера Марка Уральского и Генриетты Мондри вышли в свет следующие книги: «Бунин и евреи», «Горький и евреи» (2018), «Марк Алданов: писатель, общественный деятель и джентльмен русской эмиграции (2019), «Чехов и евреи», «Лев Толстой и евреи» (2020) [УРАЛ (I–V)], «Писатели-народники и евреи. Г.И. Успенский и В.Г. Короленко (по следам «Двести лет вместе»)» (2005) [МОНДРИ (I)] и «Василий Розанов и евреи» (2000) [КУРГ-МОНДРИ]. Логическим продолжением этой тематики является книга «Достоевский и евреи», поскольку именно эпоха российской истории, на которую приходится жизнь и деятельность Достоевского»: конец 1850-х – начало 1880-х годов, относится ко времени начала тесных контактов между представителями русского и еврейского культурных сообществ. Эти годы отмечены появлением на русской культурной сцене литераторов, художников и музыкантов еврейского происхождения и одновременно возникновением непрерывного русско-еврейского дискурса, по поводу которого Василий Васильевич Розанов, характеризуя его как «спор», писал (В.В. Розанов – М.О. Гершензону, ок. 14 января 1913):
Вообще «спор» евреев и русских или «дружба» евреев и русских – вещь неоконченная и, я думаю, – бесконечная [ПЕРЕП: РОЗ-ГЕР. С. 238].
В приложении к Достоевскому, как, впрочем, и самому В.В. Розанову, это замечание имеет особое «наполнение», предполагающее разъяснения, уточнения, а значит и особого рода оценочное отношение – «позицию» или угол зрения. По этой причине вопрос об отношении Достоевского к евреям в научном достоевсковедении, как никакой другой, сильно идеологизирован. При его рассмотрении необходимо обращать особое внимание на соблюдение «принцип Вебера»[6], постулирующего обязательность строгого разграничения между исследованием фактов, с одной стороны, и оценочными суждениями – с другой. Именно такой подход и был выбран нами как методологическая основа для написания данной книги
Поскольку свое отношение к евреям, еврейству в целом и «еврейскому вопросу» в России в частности Достоевский высказывал лишь в письмах и публицистических статьях, его замечания долгое время привлекали внимание исключительно русских читателей, мыслителей и историков литературы. В СССР, начиная с 1930-х годов еврейская проблематика была полностью выведена из исследовательского поля научного достоевсковедения. На Западе же серьезный интерес к ней возник – во многом как результат симпатии к Достоевскому нацистов и трагедии Холокоста, в 70-х годах прошлого века. Начало полемическому дискурсу положил выход в свет англоязычной версии книги Дэвида Гольдштейна «Достоевский и евреи» [GOLDSTEIN] в 1981 г.
Поскольку тема отношения Ф.М. Достоевского к евреям и еврейству до сих пор является актуальной, авторами особое внимание уделено истории вопроса, ее аналитическому осмыслению и иллюстрации различных точек зрения.
Главы I–VIII настоящей книги полностью написаны Марком Уральским, главы IX–XI – филологом-славистом, профессором Генриеттой Мондри.
Авторы выражают свою искрению признательность профессорам Барри Шерру (Чикаго) и Анжею де Лазари (Познань), которые взяли на себя труд прочесть манускрипт и сделали ценные замечания, а также Андрею Тесля (Калининград) и профессору Михаэлю Р. Катцу (Миддлбери) за их консультации по отдельным вопросам.
В человеке могут ужиться с благородством всякие мерзости.
Н.Н. Страхов – Л.Н. Толстому,26 ноября 1883 г.
Раз акты воли человека эмпирически обусловлены и необходимы, то человек за них ответственности не несет. Но поскольку нам кажется, что эти акты воли определены идеями разума, которые ничем не обусловлены, а являются «свободной причинностью», постольку мы возлагаем на человека ответственность за его поступки. На этой мнимой свободной причинности, на этом «кажется» основывается ответственность за поступки. Человек ни в чем не виноват, но нам кажется, что он виноват – потому-то он для нас и есть виноватый.
Голосовкер Я.Э.Достоевский и Кант
Мой дорогой муж <…> представлял собою идеал человека! Все высшие нравственные и духовные качества, которые украшают человека, проявлялись в нем в самой высокой степени. Он был добр, великодушен, милосерд, справедлив, бескорыстен, деликатен, сострадателен – как никто!
Достоевская А.Г.Воспоминания
Федор Михайлович Достоевский – самый противоречивый, выпадающий из репрезентативной галереи «великих русских писателей» классик. В первую очередь, это утверждение касается одного из знаковых качеств его художественной прозы – ее семантической парадоксальности. Парадокс[7] в произведениях Достоевского, будь то роман, повесть или же очерк, выступает как литературный прием, посредством которого писатель вводит новые смысловые акценты, соединяя их с привычным для читателя «старым» содержанием. Противоречие (антиномия), содержащееся в парадоксе, актуализирует старое знание, «остраняет»[8] новую идею и вовлекает читателя в орбиту сознания героя. Понятие парадокса и парадоксального впервые вводятся Достоевским в статье «Г-н – бов и вопрос об искусстве» (1861) для характеристики идей радикального критика Николая Добролюбова, которые, как он справедливо отмечал, «часто бывают парадоксальны», затем мы встречаем их в «Записках из Мертвого дома» (1862), «Записках из подполья» (1864) и, наконец, в главке «Парадоксалист» «Дневника писателя» за 1876 г. Его герои-парадоксалисты – это всегда мечтатели, которые живут в сфере мысли. Их парадокс – «приключения сознания»; т. о. они провоцируют читателя осознать собственную позицию по отношению к сфере идей, являющихся выражением их, как героев данного литературного произведения, сокровенных субъективных мнений[9]. Парадоксальность в частности – непременный атрибут такого типа личности в человеческом общежитии, как чудак. По убеждению Достоевского, которое он декларирует «От автора» в начале романа «Братья Карамазовы»:
чудак «не всегда» частность и обособление, а напротив, бывает так, что он-то, пожалуй, и носит в себе иной раз сердцевину целого, а остальные люди его эпохи – все, каким-нибудь наплывным ветром, на время почему-то от него оторвались… [ДФМ-ПСС. Т. 14. С. 5].
В силу своей противоречивости, фантастичности, а подчас и нелепости парадоксальными выглядят многочисленные высказывания Достоевского в его письмах, черновых записях и полемических статьях «Дневника писателя». Касается это и обсуждавшейся Достоевским «еврейской темы», интерес к которой у него был не случайным, а идейно мотивированным.
Парадокс, парадоксалист[10] и производные от них определения, столь часто прикладывающееся Достоевским к сфере идей или форме умствования той или иной персоны, справедливы и в отношении его самого, как характеристики, которые, формируют взгляды и психофизический портрет его личности. В этом качестве они доминируют также в оценке биографии Достоевского и его художественной прозы – причем как со стороны современников, так и последующих поколений читателей, мыслителей и ученых-достоевсковедов [ЦАЦЕНКИНА], [ВОЛГИН], [До-ФМВП].
При анализе философских подтекстов в беллетристике Достоевского исследователи особо выделяют в них ситуации, в которых противоречащие друг другу высказывания об одном и том же объекте имеют логически равноправное обоснование, а от оценки их истинности или ложности автор уклоняется, как бы предоставляя это делать читателю. Но и читатель не в силах это сделать, поскольку каждое его умозаключение касательно такого рода сентенций приводит к взаимоисключающим выводам, которые нельзя отнести ни к истинным, ни к ложным. Таким образом, речь идет об антиномиях[11] – философских понятиях учения Иммануила Канта о неразрешимых противоречиях чистого разума, которые он развил в своем одноименном труде [КАНТ].
Знаком ли был Достоевский с «Критикой чистого разума» – с антиномиями Канта, или он вполне самостоятельно поставил те же вопросы, что и Кант, и независимо от доводов и противодоводов Канта ответил на них в романе «Братья Карамазовы»? На это ответ будет дан не антиномический. Достоевский не только был знаком с антитетикой[12]«Критики чистого разума», но и продумал ее[13]. Более того, отчасти сообразуясь с ней, он развивал свои доводы в драматических ситуациях романа. Более того, он сделал Канта, или вернее антитезис его антиномий, символом всего того, против чего он боролся (и в себе мыслитель. Более того, он сам вступил в поединок с Кантом-антитезисом, не брезгая никаким оружием: ни сарказмом, ни риторикой, ни внушением, ни диалектической казуистикой, создавая в этой борьбе гениальные трагедии и фарсы, какими являются главы романа. Читателю незачем даже прибегать к изучению биографии писателя, чтобы убедиться в его знакомстве с Кантом. Текст романа и текст «Критики чистого разума» – здесь свидетели достоверные. Если полагать, что – по Канту, – речь в тезисе антиномий идет о «краеугольных камнях» морали и религии, а в антитезисе о «краеугольных камнях» науки, то о тех же «краеугольных камнях» идет речь и в романе. Стоит только вывести первые две антиномии из космологического плана науки и перевести все положения антиномий на язык морали и религии, чтобы полное совпадение стало очевидным [ГОЛОСКОВЕР С. 37–38], см. также [КАПЕЦ-ШИШХОВА].
Такого рода мыслительные конструкции в прозе Достоевского, имеющие отношении к еврейским персонажам, будут проанализированы отдельно в последней главе нашей книги. Когда же нас интересует не беллетристика, а публицистика Достоевского, главным образом его статьи по «еврейскому вопросу», то рассматриваемые тексты оказываются «площе» и проще. В отличие от художественных текстов, в них нет той многослойности, что позволяет говорить о глубинном или герменевтическом прочтении. Кроме того, горячая пафосность и провокативная актуальность публицистических текстов Достоевского – эта, образно говоря, «активная поверхность», закрывает и затрудняет проникновение вглубь, на те уровни его мысли, где антиномически сталкиваются и пересекаются самые разные субъективные значения. Известный русский мыслитель и литературный критик Федор Степун писал по этому поводу:
Достоевский был не только художником, но и очень страстным, горячим, на все отзывающимся публицистом <…>. Казалось бы, поэтому, что в публицистике Достоевского и надо искать его миросозерцание. Но <…> всякая публицистика, как форма творчества, не может, как бы талантлив не был публицист, дышать на той высоте, на которой дышит художественное произведение. Как не блестящ и умен «Дневник писателя», он все же не дает нам того, что дают «Идиот», «Бесы», «Подросток» и «Братья Карамазовы». Вражда к католичеству слышится, конечно, и в «Легенде о Великом инквизиторе», но это не помешало «Легенде» вырасти в одно из самых значительных художественных произведений, рядом с которым так неприятно кустарно звучат рассуждения о том, что коммунизм победит в Европе лишь тогда, когда свергнутый буржуазией со своего престола Папа возглавит коммунистическую революцию.
Не иначе обстоит дело и с национализмом Достоевского. Как ни ложно и опасно убеждение Шатова, что вера в сверхнационального Бога неизбежно ведет за собой духовную смерть народа, оно все же неизмеримо выше публицистического силлогизма: второе пришествие должно произойти в Палестине, но одновременно и в последней христианской стране Европы, которую «Царь небесный исходил, благословляя». Из этого следует, что Палестина должна стать нашей.
Этих двух примеров достаточно, чтобы убедиться в том, до чего опасно превращать публициста Достоевского в истолкователя его миросозерцания. На этом пути можно легко снизить и исказить его глубокие мысли [СТЕПУН].
Уже само происхождение Федора Достоевского по отцовской линии представляется – в свете манифестируемых им русского национализма, истового православия (sic!) и полонофобии – достаточно необычным для «корневого» русского человека. Отец будущего великого русского писателя Михаил Андреевич Достоевский происходил из униатского духовенства. Ныне реконструировано генеалогическое древо рода Достоевских, согласно которому родоначальником фамилии
является Данило (Данилей) Иванович Иртищ (Ртищевич, Иртищевич, Артищевич), боярин Пинского князя Федора Ивановича Ярославича… 6 октября 1506 года князь Пинский… пожаловал своему боярину Даниле Ивановичу Иртищевичу несколько имений, в том числе “Достоев”, расположенный к северо-востоку от Пинска, между реками Пиной и Яцольдой, на границе бывшего Кобринского уезда [САРАСКИНА (II)].
С 1320 г. Пинск, как и все Полесье[14] вошел в состав Великого княжества Литовского, а с 1569–1793 гг. входил в состав Речи Посполитой, после второго раздела которой отошел вместе со всей Восточной Польшей к Российской империи. Впоследствии шляхтичи Достоевские[15] переселились в Малороссию, где перешли в духовное сословие. Михаил Андреевич Достоевский – отец будущего писателя, родился в Малороссии (село Войтовцы Подольской губернии) в семье священника-униата. В 1802 г. он был определен в православную духовную семинарию, а в 1809 г. отправлен, по окончании класса риторики, в московское отделение Медико-хирургической академии на казенное содержание. В августе 1812 г. Михаил Андреевич был командирован в военный госпиталь, с 1813 г. служил в Бородинском пехотном полку, в 1816 г. был удостоен звания штаб-лекаря, в 1819 г. переведен ординатором в Московский военный госпиталь, в январе 1821 г. после увольнения в декабре 1820 г. из военной службы, определен в Московскую больницу для бедных на должность «лекаря при отделении приходящих больных женск<ого> пола».
Таким образом, великий русский писатель Федор Михайлович Достоевский
был исторически молодым гражданином России. Только одно поколение отделяло его от предков, живших на территории соседнего государства, в перекрестье наречий и вер. Болезненно обостренное отношение к Польше, вдохновенная защита вселенской миссии православия, глубокое недоверие к намерениям римской курии… Все это, помимо прочего, могло быть еще и следствием «отказа от наследства» – тем более мучительного, чем глубже переплелись старые и новые корни… [ВОЛГИН (I). С. 43].
Хотя сам Достоевский явно не имел точного представления об истории своего рода, поляки, отбывавшие каторгу вместе с ним в Омском остроге, полагали, что демонстрируемая их товарищем по несчастью полонофобия, отчасти связана с его польским происхождением [ТОКАРЖЕВСКИЙ], [МАЛЬЦЕВ].
Мать Ф.М. Достоевского – Мария Федоровна (урожд. Нечаева; 1800–1837) являлась дочерью московского купца 3-й гильдии.
На Машу Нечаеву большое культурное влияние оказывала разночинная[16] интеллигентная среда ее матери Варвары Михайловны Котельницкой, отец которой служил корректором в Московской духовной типографии еще во времена знаменитого Н.И. Новикова. Во всяком случае Мария Федоровна была не чужда поэзии, любила музыку, да и сама была достаточно музыкальна, зачитывалась романами[17].
Итак, будущий великий русский писатель родился в разночинной семье, имеющей потомственные – по отцовской линии, корневые связи с униатской церковью[18] и приказавшей к тому времени долго жить Речью Посполитой. Достоевские стали дворянским родом, записанным в третью часть родословной книги московского потомственного дворянства только в 1828 г., когда Федору Михайловичу было неполных семь лет. Это позволило Достоевскому-отцу приобрести пару имений и, выйдя после кончины жены в отставку, стать в одном из них помещиком.
Знаменитые русские писатели, современники Достоевского, как правило, являли собой, говоря его словами, «продукт нашего барства», gentilhomme russe et citoyen du monde[19] [ФМД-ПСС. Т. 21. С. 8], ибо все они – Дмитрий Григорович, Иван Тургенев, Иван Панаев, Алексей Писемский, граф Лев Толстой, Николай Некрасов, Федор Тютчев, Николай Лесков, Александр Герцен, Михаил Салтыков-Щедрин – были представителями родовитых дворянских семей. Деятели позднего славянофильского движения, которым симпатизировал Достоевский с конца 1850-х гг.,
были богатые русские помещики, просвещенные, гуманные, свободолюбивые, но очень вкорененные в почву, очень связанные с бытом и ограниченные этим бытом. Этот бытовой характер славянофильства не мог не ослабить эсхатологической стороны их христианства. При всей вражде их к империи они еще чувствовали твердую почву под ногами и не предчувствовали грядущих катастроф [БЕРДЯЕВ (II)].
В обществе этих литераторов Федор Достоевский, происходивший из разночинцев, несомненно, чувствовал себя некомфортно. Худородность – по тем аристократическим временам, когда разночинная молодежь еще только начинала осваивать русскую литературную сцену, была болезненным для самолюбивого человека фактом его биографии. Сознание своей социальной незначительности – один из психологических парадоксов личности Достоевского. Скорее всего именно это обстоятельство явилось в молодости причиной застенчивости и сопутствующей ей чрезмерной амбициозности молодого писателя. Когда:
Из убогой обстановки Марьинской больницы, из замкнутого мирка Инженерного замка, из бедности и неизвестности, болезненно-самолюбивый литератор вдруг попадает в «высший свет» [МОЧУЛЬСКИЙ. С. 378],
– он буквально опьянен очарованием своих новых друзей. С каким, например, пиететом молодой Достоевский описывает свою первую встречу с Тургеневым:
Но, брат, что это за человек! Я тоже едва ль не влюбился в него. Поэт, талант, красавец, богач, умен, образован, 25 лет – я не знаю, в чем природа отказала ему [ФМД-ПСС. Т. 28. С. 115].
Примечательно, что именно богатство и аристократизм Тургенева поражают малообеспеченного разночинца Достоевского[20] в первую очередь. Как начинающий литератор он вдохновлен тем, что его дарование может открыть ему двери в избранные литературные салоны, приобщить к культурной элите. Разочарование, последовавшее за этим, общеизвестно. Достоевскому пришлось жестоко поплатиться за наивную веру в то, что ум и талант позволят обеспечить разночинному литератору почетное место в тогдашнем аристократическом по своему статусному состоянию русском литературном сообществе. Как уже отмечалось, он быстро стал предметом насмешек со стороны собратьев по перу. И если Белинский и Некрасов исходили из чисто человеческого неприятия заносчивости Достоевского, которую он демонстрировал в обществе, то высокомерная ирония Тургенева, Панаева, Сологуба включала в себя, несомненно, еще и сословную неприязнь литературной аристократии к разночинцу, вознамерившемуся занять равноправное с ними положение на российском литературном Олимпе. Урок был жестоким и Достоевский запомнил его на всю жизнь, компенсируя в зрелые годы, когда он уже «достиг апогея своей славы, – славы, может быть, не вполне хвалебной, но очень громкой всероссийской»[21], свои былые унижения жесткой критикой «помещичьей литературы» – см., например, его письмо Н. Страхову от 18/30 мая 1871 г. [ФМД-ПСС. Т.29. С. 216], и злейшей пародией на Тургенева в своем романе «Бесы».