– Нет… Мне дома лучше.
– Хозяйничать охочи?
– Нет… Это сестрица.
– А вы что?
– Я… Я шью что-нибудь… погуляю пойду.
– Такое житье молодой голове не приходится. Ну, нечего делать, потерпим, переменится.
– Как переменится? Когда?
– А вот, сядем-ка, погадаем мы с вами: что и скоро ли. Благо, со мной и карты есть; вот мы и погадаем, что нам будет.
Придвинула столик поближе к кроватке, вынула карты и стала гадать барышне.
– Ну, вот и перемена жизни выходит… смотрите-ка, вести радостные; и пиковое вам огорчение вышло, пиковая семерка замешалась, будь ей пусто! Ну, да без этого нельзя. Мы и перетерпим. А вот и отошла она, – туда ей дорога! А вот червонный король присоседился, мысли его около бубновой дамы, – вы ведь бубновая дама, – и лицом к ней обернулся. Все четыре туза вышли: исполнение желания. Желание ваше исполнится, барышня!
– Желание? – промолвила барышня.
– Да, да. Чего вы себе желали, то сбудется!
– Чего ж я желала? – говорит. – Чего мне желать?
– Что ж вы, сердечная моя, неужели и не желали себе ничего?
Она не ответила, а горько заплакала.
– Полно плакать, – говорит Сергеевна, – нам еще надо погадать теперь об червонном короле, что он за птица. Оботрите глазки да поближе придвиньтесь.
Барышня слезы отерла, ближе к столику наклонилась. Слушает, не дохнет. А Сергеевна раскидывает карты да рассказывает:
– Трудно червонному королю. В печальных мыслях наш голубчик! А вот ему и трефовая дорога в трефовый дом: маменька-то ваша покойница трефовая была.
– Он сбирается к нам? – вскрикнет барышня.
– Ах! Карты, было, смешали. И чего пугаетесь? Он еще во двор не въехал. Да и собираться-то как ему, коли еще не знает, есть ли вы на белом свете? А только тянет его куда-то, душа кого-то ищет, вот он и печален. Ему еще две дороги лежат, да помеха будет бубновая. И ехидно советует какой-то вдовец преклонный. Да все его ковы нипочем нашему! Его нам бог сохранит! Вот подвернулась еще смутьянка, пиковая дама! Понапрасну, матушка, бьешься!
Рассказывает Сергеевна по картам, а барышня только все бледнеет да краснеет. Долго гадали они. Уж заря стала заниматься, так вспомнила Сергеевна, что спать пора.
– Ложитесь, барышня, – говорит Сергеевна, – почивайте себе спокойно; будет и на нашей улице праздник.
– Завтра придешь ко мне? – спрашивает барышня, а сама глазами ее молит.
– Приду, приду; а теперь ложитесь. Ишь, сердчишко-то бьется, так и стукает.
Уложила ее Сергеевна, перекрестила и пошла.
Встала на другой день Анна Михайловна да вышла к нам – мы чуть не ахнули: румянец во всю щеку играет. Когда это бывало?
И сестрица старшая за обедом заметила. «Что это ты, Анночка, – говорит, – верно, все по солнцу бегаешь? Посмотри-ка на себя, на цыганку похожа». А сама глянула на себя в зеркальце напротив: беленькая, нежненькая, щечки алеют, – усмехнулась себе ласково.
Вечером опять Сергеевна пришла к Анне Михайловне; опять гадала. И сколько дней пробыла Сергеевна у нас, – а пробыла дня четыре, – то все по вечерам к Анне Михайловне хаживала, и все они гадали; а уходит Сергеевна, барышня просит карты у нее оставить да сама днем гадает запершися.
Раз Сергеевна ее застала, что сидит она, держит червонного короля, глядит на него, вглядывается и задумалась глубоко.
Сергеевна ей и говорит:
– Думаете вы да печалитесь. А ведь знаю о чем.
– Печалюсь-то?. Да я не печалюсь, я думаю…
– Ну, о чем?. Чего ж запинаться? Грех таиться от меня.
– Я думала, – шепчет, – какой он живой будет?
– Да не такой бородач, как тут, и без копья придет… Будет из себя красен! Глаза хорошие, глядит приветливо, голос душевный, говорит ласково, а темные кудри хмелем вьются.
– Да, да! – ей барышня. – Да! Такой! Он, он!
Сама так румянцем и зарделася.
Отъезжая, подарила Сергеевна свои карты барышне. Старые это карты были; стал от времени и бубновый король черномазый такой, что издали его не отличишь от пикового, – а барышня взрадовалася, и благодарна как была! На шею бросилась Сергеевне.
Утром прощается Сергеевна, а барышня слезами заливается, ее провожаючи. А старшая сестрица смотрят из окна, удивляются.
– Анночка! Анночка! – кличут.
Барышня не слышит, стоит в одном платьице, рыдает. У крыльца тележка загрязненная, с бурою загнанною лошадкою; усаживается Сергеевна в тележку, вожжи подбирает и оглядывается на барышню как-то надежливо, дескать: горе пронесется, радость будет! А сама старшей говорит:
– Доеду благополучно: глаза-то у меня еще зорки. Вечером, хоть поздненько, а, бог даст, домой доберусь. Тучки разошлися, день разгулялся, может, и солнышко проглянет, веселей будет ехать… Прощайте, барышни!
– Прощай, Сергеевна, – из окна отвечает старшая, – кланяйся от нас тетенькам. Очень видеться желаем, – скажи это, не позабудь.
Говорит это, понимаете, только для хорошего обычая, по родству; а по правде, досаждали ей всегда крепко тетеньки приездом своим.
Покатилась тележка. Барышня вслед глядит, слезы льет. Сестрица крикнула на нее погромче:
– Иди же сюда, я зову!
Вошла тогда в хоромы.
– Что это такое, Анночка, – спрашивает сестрица, – о чем расплакалась? Неужели об Сергеевне?
– Об Сергеевне.
– Об ней? Ну, признаюсь! Как же можно об Сергеевне плакать?
Барышня опять заплакала.
– Послушай, да ты пойми… Тебя, впрочем, трудно вразумить-то! Ну, подумай… Если бы мы с тобой к какой-нибудь графине, к какой-нибудь губернаторше приехали на три дня, а потом и уехали, стала бы губернаторша об нас плакать, – как полагаешь?
– Не знаю.
– Что тут не знать! Конечно, не заплачет. Что мы ей? Ничего. Мы ей не ровня. А Сергеевна как ниже еще! Понимаешь ли ты, или нет?
– Нет, сестрица.
– Ну, тебе не втолкуешь! Однако же, по-пустому не плачь; ты меня слушаться должна. Я старшая сестра, я тебе теперь вместо матери… Что за слезливость вдруг проявилась такая? С чего? Разве умер у нас кто? Слава богу, все хорошо, все благополучно: нечего плакать, грех даже. Сейчас перестань!
Барышня отерла слезы и пошла в свою горенку, а сестрица ее до дверей проводила. Так во всем правые люди виноватых людей провожают, – с видом таким. А потом воротилась, прошлась мимо зеркалов; напевать стала, что «во всей деревне Катенька красавицей слыла», и хоть пела-то она про Катеньку, да знаю, что себя тут разумела, и весело-превесело пела.
Живем мы себе да поживаем, дни проходящие отсчитываем. А меньшая барышня и шитье, и вышиванье – все побросала. Только гадает, да гадает, и ночей за тем гаданьем недосыпает. Подкрадься и посмотри на ее лицо: и вспыхивает, и туманится, и тревожное, и веселое, словно и вправду она перед собой живых людей, живую радость и горе видит. И какими иногда счастливыми глазами на тебя глянет!
Видишь, бывало, проскользнет в сад: точно она сокровища какие несет прятать! И одна себе ходит, думает, жизнью живет. Случалось, как не пошлет сестрица искать к обеду, то и целый день не придет. Ищешь, ищешь, аукаешь, аукаешь: она и выйдет из какого-нибудь заглушья. Сад у нас старый, заросший: и терновники, и вишенники, и шиповники – все спутано, все перевито хмелем цепким. Проберется туда затропочком, да и блаженствует там.
А сестрице и во сне не снится, с чего Анночка блаженствует, – ну, а по зоркости своей уж заметила, что та учащать стала в сад.
Тогда земляника поспевала. Сейчас она по хозяйскому уму сообразила и говорит:
– Ты, Анночка, смотри, не оборви землянику, – не из чего будет варенья варить.
Та на нее глядит: «Какая земляника?»
– Будто не понимаешь, о чем говорю? Я говорю не шутя, земляники не трогай. И так уродило немного, и у меня все ягодки сочтены и замечены… Слышишь, Анночка?
– Слышу, сестрица; я не трогала и трогать не буду.
– Ну, я тебе верю. Да меня и не обманешь. Без шуток, я каждую ягодку там знаю.
Стала сама сестрица в сад хаживать каждый день; кисеей частою закроется, зонтик распустит от загару и идет в сад туда, где земляника спеет. Посмотрит и воротится.
Хоть знала она Анночку за покорную, да все судила, что лучше не плошать. Всяк, видите, по своей мерочке меряет, – а она еще малолеткою говаривала: «Кто ж себе враг?» Бывало, маменька их покойница от неудачи какой по хозяйству закручинится, тужить станет: «Что, если я умру, вас не пристроивши? Что будет с вами?.» И учить станет: «Так и так делай; не выпускай добра из рук, коли попадается». А она: «Кто ж себе враг?» – ответит. Только, кажись, два слова, а покойница вздохнет и сейчас успокоится, бывало, об ее участи.