bannerbannerbanner
Червонный король

Марко Вовчок
Червонный король

Полная версия

После обеда скоро откланиваться начал, прощаться; этак все: «Буду счастие иметь» – да: «Величайшее удовольствие». А она просто и прямо от души своей: «Когда вас опять увижу?»

Обещался ей скоро быть и уехал.

А барышня, как провела его, все вслед глядит.

Подошла Сергеевна, уж ни о чем не спрашивает. Взяла ее за руку, от дверей отвела.

И чудное с барышней было: как-то она словно переродилась. Лицо стало такое… вот как у очень маленьких детей, у младенцев бывает: ясное да безмятежное, а глаза все слезами наполняются.

И уложила ее спать Сергеевна в тот вечер, как ребенка. И тотчас она глаза сомкнула; спит, кажись, и вдруг очнется: хлынут такие-то веселые у ней слезы, и опять забудется.

Приехала старшая сестрица, узнала: «Слава богу! Если б он на тебе женился, Анночка! Только не гляди так странно… или ты, душа моя, рехнулась с радостей?»

Сергеевна на другой день поехала, тетенек уведомила. Обе прибыли встречать его. Приезжает и он; всем показался.

Федосье Павловне торжество, от его тетки письмо пришло к ней, что племяннику невеста по нраву. А на Марью Павловну хворость сейчас напала.

Вышла познакомиться и сестрица старшая. Смиренницей такой вышла, глазки опустивши; ну, а глянет, будто говорит: «Могу я вас заполонить, могу; только по доброте своей не хочу обижать никого… а могу!»

Вывели и Анну Михайловну. Она и поклониться ему не сумела. Стала, стоит, будто за приказом каким вошла. Да уж как-то Федосья Павловна изловчилась, посадила ее рядышком с ним.

Обедать его опять просили, и ночевать оставили. Вышла и Марья Павловна со стонами, этакою сиротою казанскою; познакомилась.

И все она старшую сестрицу прикликает то за тем, то за другим: желает, чтоб ею полюбовался. Да Федосья Павловна старшей близко не допускает, шлет по хозяйству ее, высылает.

Вот и повадился он ездить к нам. Раз и два в неделю приедет. Ждет-то барышня его, бывало, ждет-то как! Душа ее навстречу ему. А он?. Неторопливый себе человек уродился. Он был барин нраву спокойного. Любил за чаем сидеть-прохлаждаться; любил в гости съездить; соловьев любил послушать; все в свою меру.

Случалось, что и умилится, бывало, немножечко: склонит голову на правую сторону и поглядит барышне в глаза. Она земли под собой не чует: прибежит в свою горенку, на коленах перед образами в слезах, в счастье, целые ночи изливается… А он отойдет, почнет насвистывать «Тройку удалую», и тоже ему приятно.

У нас, в нашем звании, такие в огородники больше идут, а то и в мещане выпишутся; находчивые и спокойные люди: им и привольно, и хорошо, и удача. Всегда он ловко, бывало, на крылечко вспрыгнет, мерно в хоромы войдет. Где ж такому торопиться! Такие резвы – вот если разве припустить за ними собаку с цепи.

Взойдет, бывало, а она уже в дверях.

– Здравствуйте, Анна Михайловна.

И к ее ручке приложится слегка, и отдохнуть сядет; о сестрице спросит, – тоже не забудет. Ну, а она счастлива.

И господи! Иной раз можно себе взлелеять такое счастье необъятное, что сам в нем тонешь, а на деле-то ничего не бывало. Человек – великий бреда!

Так все это длилось до весны. А у тетеньки Марьи Павловны в сердце нож острый. Уж как она ни билась, как ни юлила, чтобы к старшей переманить, ничего не берет.

Кроме того, что Федосья Павловна огораживает и защищает его, что коршун детеныша, он и сам себе рассудил: старшая хорошенькая барышня и сметливая, а эта добрее, уживчивее будет, а приданое одинаково у них. Ну, и видел, что старшая больше красой своей потешаться желает, а эта душу всю свою на него положила.

А старшая-то начинала уж досадовать на него: подстрекала всячески ее тетенька Марья Павловна и мутила.

– Что же это, Любочка, или Анночка-то лучше тебя?. Любочка, а ведь Анночка, скажу не лестно, Анночка хорошеет!

Любовь Михайловна знала свою тетеньку, знала, что к чему говорится. А все ей досадно было. Не то чтоб она хотела у меньшой сестры жениха отбить, но только ей обидно было, что он ни крошечки ею не пленился и не пожалел. Обидно ей это было, и даже хозяйничать она стала не с прежней охотой. И она, и тетеньки за это время исхудали от всяких и тревог, и страхов, и надежд, и досад.

Только меньшая расцветала: право, даже из себя по-лучшала. Робкою была, робкою и осталася, еще робче, да нежность у ней в лице такая разлилася. Ходит, бывало, и смотрит, вот точно у ней дитя дорогое на руках усыплено – что и боится разбудить, и хочет, чтоб про снулося, и чует его при себе.

Приедет Андрей Андреич – жениха Андрей Андреич звали – она прямо идет к нему и приютится около.

Старшая сестрица сколько раз ей выговаривала:

– Что это, Анночка, не отходишь от него шагу, словно пришитая! Он, верно, подумает, что ты уж и без ума от него!

– А что ж? – спросит.

– Ах, боже ты мой! – ахнет сестрица. – Вот уж, кто нового не видал, тот и ветоши рад!

И по хозяйству после всем недовольна.

А Сергеевна утешалась.

– Живи, живи, дитятко! – приговаривала. – Живи, коли живется! Будет чем жизнь помянуть!

Все, думали, слажено. Ждали только, что вот он посватается или в петровки, или после Петрова дня. И уж Федосья Павловна порешила, чтобы свадьбу не откладывать – сыграть поскорей, и все уж к свадьбе готовили. Обе тетеньки уж у нас это время живмя жили.

Вот и петровки пришли. Приехал он к нам, обедал и ночевать остался.

Только ранним утром шум, крик, вопль. Господи! Света преставление!.

Выскочила Федосья Павловна неумойкой, в одной кацавейке, кричит:

– Лошадей, лошадей ему запрягать! Лошадей ему подавать!

А сама прямо к Андрею Андреевичу в комнату стучит. Он приотворил дверь да из двери:

– Несчастие? Пожар? – спрашивает. А она ему в ответ плечом в дверь: так его и откинула…

– Извольте-ка, батюшка, восвояси убираться подобру-поздорову!

Он еще не прибрался совсем: с гребешочком в руках перед нею стоит, удивляется:

– Да что же такое!

– Чтобы вы не были и не показывались в этом доме! Попробуйте-ка наведаться: ног, батюшка, не унесете!

Вспыхнул он маленько… да сейчас рассудил: чего горячиться? Как бы там ни было, пускай беснуются, а я не стану!

Вышел, сел и уехал со двора.

Весь дом внедомеке, все переполошились. На старшую сестрицу Федосья Павловна грозою; Марья Павловна заступается… Кричат-то, кричат обе!. Старшая, кажись, тоже ничего не понимает.

В тревоге, в испуге вбежала Анна Михайловна.

– Благодари родную сестрицу, поддоброхотила она тебе! И тетеньке поклонись! – толкает ее Федосья Павловна. – Обеим поклонись.

Тут и объясняется, что Андрей-то Андреевич за старшую барышню посватался.

Как уверили в том, вразумили Анну Михайловну, она так и грянулась об пол. Без памяти вынесли.

Содом какой у нас поднялся! Не доведи господи никому попасть! Вздохнули мы повольней, как тетеньки уехали, а то уж невмочь приходилося. Даже барышня старшая раз плакала.

А Анна Михайловна лежит в своей горенке. Не больна, да хуже всякой больной: как-то словно разбилась она вся.

Покуда Сергеевна у нас была, то поплачет, бывало, над ней; только уж она и с Сергеевной ни слова об нем, ни слова. Просили мы Сергеевну:

– Утешьте вы Анну Михайловну, успокойте!

– Живое горе бередить не надо, – ответила. Сама старушка крепко затужила.

– От судьбы своей не уйдешь, – приговаривала, – в чистом ли поле, в темном ли лесе – найдет свое. И живи, бедный человек, и терпи, а там и в могилку: и отдохнешь, заснешь. А что кручиною возьмешь? Что слезами поможешь? Плачь и сокрушайся себе в утеху, а судьба судьбой…

Говорила это старушка и плакала сама.

Крепко ей от нас уезжать не хотелось. А отъезжая, наказывала:

– Не тревожьте вы ее ничем: не подходите, не спрашивайте.

Знала она, что тяжело, видно, ей всякое слово.

Через сколько уж время, старшая сестрица, между прочими речами, говорит Анне Михайловне:

– Я и до сих пор ничего тут не понимаю… Он мне самой ничего не сказал.

Так она жалко застонала, что Любовь Михайловна хоть плечиками пожала на нее, а сейчас смолкла.

А Андрей Андреич ни сном ни духом виноват не был. Все обман. Все дело рук Марьи Павловны.

Как женился он, – а женился он той же осенью, – мы настоящее дело-то все тогда и узнали; сама Марья Павловна захотела похвалиться.

Рейтинг@Mail.ru