За теми хлопотами да за суматохой я и минутки свободной улучить не успела, чтоб со своими проститься. Уже лошади стояли заложенные – тогда только я побежала к своим; не могла я и словечка вымолвить, только обнимаю и старых и малых.
Молодой приехал за панночкой на четверне; кони у него были вороные, лихие; правил ими кучер плечистый, усатый, в высокой шапке; он из наших был людей, но по вельможному вкусу вышколен. Паны прощаются, гуторят, плачут, а кучер сидит, как из железа выкован, не обернется, не взглянет.
Сели паны в возок. Меня прицепили сзади на какую-то высокую будочку.
– С богом, Назар! – вскрикнул весело пан.
В тихое и ясное утро выехали мы из села; а мороз был трескучий; иней запушил вербы; ветки белели и сияли против солнца. Девушки высыпали на улицу, кланяются мне. Шибко-шибко бежали кони; так в очах все разом и промелькнуло: уж нет села… Дорога, дорога, безлюдная дороженька передо мною…
Скоро приехали мы в город. Точно в муравейник попали: идут, едут, продают, покупают. Люди, паны, москали, торговки; а долгополые жиды, куда ни взглянешь, словно жуки копошатся.
Пан велел остановить лошадей возле почтового двора и повел свою молодую пани в покои. Кучеру дал денег на обед, а обо мне забыл.
Сижу я да смотрю кругом: все чужое, все не наше. Вдруг кто-то как вскрикнет, как гаркнет: «Эй, хорошая, пригожая!» – я даже вздрогнула. Это наш кучер гаркнул. Всмотрелась я в него: какой он черноволосый, господи! Как есть ворон. Засмеялся… Зубов у него не перечесть, и все белые-белые, как сметана.
– А кого вам надо? – спрашиваю я его.
– Э-ге! Кого! Как, бишь, тебя зовут? Устиной, что ли? Пойдем со мной, с Назаром, пообедать.
Сильно я промерзла и проголодалась, а думаю: «Как пойти? Ну неравно пани спросит!»
– Спасибо вам, – говорю я ему, – я не хочу есть.
Кучер усмехнулся:
– Как себе знаешь, девушка! – да и пошел.
Немалое время я просидела, пока вышли господа. Паи тогда глядь на меня.
– А что ты сидишь здесь, Устинька? – спросил он. – Обедала ты? Эй! – крикнул он бородачу-хозяину, который тут же, на крыльце, деньги на ладони считал да побрякивал ими. – Дайте девке пообедать.
Хозяин сунул деньги в карман да и побежал.
– Что это? Что это? – всполохнулась пани. – Мы дожидаться станем?
– Да как же, душа моя? – отвечал пан. – Ведь она голодна, да и назяблась вволю.
– Так что же? Они ко всему этому привычны. А мы опоздаем, я бояться буду.
– Беги, девушка, да поскорее! – говорит мне пан. – Не замешкайся, чтоб не дожидаться тебя.
Пани покраснела по самые волосы:
– Пора ехать!..
– Да ведь она голодна, сердце мое. Посмотри на нее, как она озябла.
– Я озябла, я озябла, я, я! – И уж как она на это я напирала! – Садись! – загремела она на меня и сама вскочила в возок.
Пан изумился, не знает, что думать, что сказать, стоит да глазами хлопает.
– Что ж, – спрашивает пани, – скоро?
Он сел возле нее, сердечный! А бородач-хозяин:
– Девке обедать не прикажете?
Долгонько говорили промеж собою господа, а еще дольше молчали.
В сумерки доплелись мы до хутора. В хуторских хатах кое-где огонек виднелся. Проехали мы улицей, остановились возле дома. На крыльце стоят кучкой люди со свечами, с хлебом святым, кланяются, приветствуют молодых.
– Спасибо, спасибо вам, – говорит пан и принимает хлеб на свои руки. – Привез я вам пани молодую: понравится ли она вам?
А сам смеется, радуется: кому бы такая королева не понравилась?
А пани как глянет на него, так даже искры из глаз у нее посыпались, в лице изменилась. Люди к ней, чтоб по-своему ее приветствовать, а она выхватила у одного из рук свечку, да и шмыг в двери. Люди так от нее и прыснули во все стороны, ничего пану не ответили.
Пан, встревоженный, печальный, склонив голову, пошел за нею. Вошла в дом и я, стала смотреть, разглядывать: светелки небольшие, но хорошенькие, чистенькие; стульчики, столики все новенькие, даже лоснятся. Слышу: разговаривают господа; вслушиваюсь: пани моя всхлипывает, а пан ее упрашивает, уж как он ее упрашивает:
– Не плачь, не плачь, жизнь моя, сердце мое! Если б я подумать мог, что этим тебя оскорблю, никогда и ни за что я бы этого не сказал.
– Ты, верно, всех своих мужиков так приучил, что они с тобой запанибрата. Хорошее это дело! Рассматривают меня, посмеиваются; чуть-чуть не бросились обнимать меня… Ах я несчастная! Да как они смеют! – вскрикнула она наконец.
– Сердце мое, люди они добрые, простые.
– Я ничего знать не хочу, слышишь? Видеть ничего не хочу! – задребезжала пани. – Ты меня со свету согнать хочешь, что ли? – закричала она, рыдая.
– Полно, полно, душенька, еще заболеешь. Ох, не плачь же, не плачь! Все буду делать так, как ты сама пожелаешь, прости меня только на этот раз.
– Ты меня не любишь, не жалеешь – бог с тобой!
– Грех тебе так говорить! Сама ты знаешь, сколько в твоих словах правды.
Слышу – поцеловались.
– Смотри же, – говорит пани, – если ты не будешь по-моему делать, так я умру!
– Буду, серденько, буду!
Прошлась я по всем комнатам: нет нигде ни души. «Это уж не от нас ли все разбежались?» – думаю я про себя. Вышла я на крылечко, а ночь была лунная, звездная. Стою да посматриваю; вдруг слышу:
– Здорово, дивчинонько, – словно на струне прозвенело возле меня.
Встрепенулась я, смотрю: высокий, статный парубок посматривает на меня да усмехается. И застыдилась я и испугалась, стою как окаменелая, онемела, только смотрю ему в глаза. – Что ты тут стоишь? – опять отозвался парубок. – Видно, не знаешь, куда идти?
– Кабы не знала, у вас бы спросила, – отвечала я ему, немного спохватившись. – Будьте здоровы.
И поскорей за дверь.
– Прощай, серденько, – сказал он мне вслед.
А господа всё по покоям ходят. Молодая хозяйка во всякий угол заглядывает: что и как?
– Это что такое?
– Это старуха угол цветами убрала.
– Что? Так она у тебя тут распоряжается? Выбрось этот бурьян, мое сердце. Это совсем по-мужицки.
– Хорошо, душенька.
Она его поцеловала:
– Голубь ты мой!
Нагулялись, наговорились господа.
– Что это значит, – начал пан, – что никого нет? Куда это старуха девалась?
– А видишь, видишь, – защебетала пани, – какие они у тебя избалованные: захотела – и ушла.
– Да куда она может деваться? Вот я ее позову.
И пустился он кричать: «Баба, баба!», точно мальчишка неразумный.
– Тотчас, душенька, старуха придет, – успокаивает он пани.
– Да где она была?
– Верно, каким-нибудь делом занята была, душа моя. У меня только всего и прислуги.
– А где же моя Устина? И она научилась бегать без спроса! Устина, Устина!
Я стала перед ней.
– Где ты была?
– Вот в этой комнате.
Стала я опять за дверью; опять смотрю и слушаю.
Вошла старушка, старенькая-старенькая, вся сгорбленная и сморщенная, только одни черные глаза ее еще живут и блестят. Вошла, тихонько выступая, поклонилась пани да и спрашивает:
– А что вам нужно, пан?
Пани едва на месте устояла – такая ей показалась старуха смелая.
– Где это ты была, баба? – говорит пан.
– Возле печки была, паночку. Ганне пособляла, чтоб ужин был ваш повкуснее.
Пан видит, что жену уже гнев разбирает, а все не решается старушку побранить. Хлопает глазами да кашляет, ходит взад да вперед и сам не знает, что ему делать. Пани от него отворачивается.
– Что ж, готов ужин? – спрашивает пан и нахмурился.
– Готов, паночку, – тихо и не торопясь отвечает старуха.
– Сердце мое, – говорит он пани, – может, мы и поужинали бы?
– Я не хочу ужинать.
Пани выбежала и хлопнула дверью.
– Так и я не буду ужинать, – говорит пан уже печально.
– Так я пойду себе. Покойной ночи, паночку.
– Иди, да смотри, старая, чтоб я не бегал за тобою сам! – закричал было пан, но старушка учтиво отвечала: «Хорошо, паночку», и он тотчас утихнул.
Она поклонилась и пошла.
Ходил-ходил пан по комнате, слышно ему, что пани за стеною плачет. «Боже мой! – проговорил он про себя. – Чего она плачет?» И так он проговорил те слова тихо да уныло.
Не утерпел, пошел к ней. Стал ее целовать, уговаривать. Не малое время он ее упрашивал, пока она перестала плакать.
– А ужинать я не хочу, – говорит пани, – я на твоих слуг даже смотреть не могу: так они с тобою обходятся, как с равным – родственники, да и полно!
Сижу я одна в девичьей. Скучно мне, томно – такая кругом тишь! «Вот житье-то мое какое будет, красное житье! Теперьто, – думаю я себе, – наживутся наши девушки вволю без моей пани. Весело да любо им вместе, а мне – чужая сторонка, и души нет живой возле меня!»
Вдруг кто-то в окошечко стук!
Я так и сомлела вся. Сама уж и не знаю, каким образом, а тотчас догадалась, кто это стучит. Сижу, будто не слышу.
Обождали немножко; опять стучат. Я вскочила да все двери попритворила, чтоб господа не услыхали.
– А кто это тут? – спрашиваю.
– Я, дивчино горличко.
– Верно, – говорю, – ошиблись, не в то окошко проситесь?
– Как бы не так! На что же после того и глаза во лбу, коли не на то, чтоб увидать, кого нужно?
– Уж нужно! Вот вздумали разговаривать сквозь двойное стекло! Ступайте себе: еще господа услышат.
Я отошла.
А он все свое:
– Дивчино, дивчино!..
– Что это ты под окном словно в землю врос, Прокоп – заговорил вдруг кто-то тихим голосом. – Ужин уж готов давно, а вас никого нет.
Слышу, вошел кто-то в сени. Я отворила дверь, а это старушка.
– Здорово, девушка, – промолвила она. – Просим мы тебя ужинать, моя кукушечка.
– Спасибо, бабушка.
– Так ты пойдешь?
– Вот я у пани спрошусь.
– Чего спрашиваться? Ведь это ужин.
– Позволят ли мне пойти…
Старушка помолчала маленько да и говорит мне:
– Ну, так иди, мое дитятко; я тебя здесь обожду.
Пошла я к господам, а они сидят рядышком, такие веселенькие, о чем-то меж собою разговаривают. Я вошла, а пани.
– Чего суешься?
– Позвольте, – говорю, – пани, мне поужинать.
– Ступай себе, ужинай.