Посвящается Т. Г. Шевченко
Люди видят, что я весела, и думают, что я горя не знала; а я только родилась такою. Бывало, меня бьют (не дай бог об этом и вспомнить!) – не выдержу сердца, заплачу, а потом подумаю немного и засмеюсь. Бывает горе, что плачет, а бывает и такое, что скачет. Вот такое-то и мое горе. Если б мне над каждой моей бедой было плакать, я давно бы себе глаза выплакала.
Отца и матери я не помню, выросла сиротою, между чужих людей. Хоть и не было мне битья да упреку и работы не было тяжелой, зато и забывали обо мне – голодна ли я, холодна ли, жива ли…
На десятом году взяли меня на барский двор. У старой пани жить было можно: смирна была, может быть, оттого, что уж очень была слаба, едва ноги волочила; а заговорит – только шамкает, сразу и не разберешь; так где уж тут драться – не то на уме. Целый день сидит на крылечке, а придет ночь – начнет охать да стонать. А в молодые годы, говорят, и за ней всякая всячинка водилась… да надо уж когда-нибудь и перестать.
В мое время нам на господском дворе жилось недурно; одно только было горе, что нам со двора ступить не позволяли, разве только в великий праздник в церковь отпросимся, а в простое воскресенье и не думай: барыня рассердится. «Нечего таскаться, – скажет, – не пущу; не такие еще ваши года, чтоб вам о боге заботиться, еще успеете; не завтра вам умирать!»
Сидим, бывало, день за день да и работаем; а кругом все тихо, словно все зачаровано, разве только барыня заохает либо кто из девушек на ухо что шепнет, а которая вздохнет со скуки. Томит, бывало, нас та работа, ажно жжет, а что сделаешь? Спасибо хоть на том, что не бьют десять раз на день, как, слышно, у других господ.
А иногда развеселимся мы вдруг, сами не знаем отчего; весело нам станет, так что сердце прыгает. Кажется, кабы воля, запели бы мы так, что по всему селу отозвалось бы… да не смеем: взглянем друг на друга, так смех нас и берет. Одна моргнет бровью, другая ответит ей тем же; которую привяжут к стулу косою, а иная вскочит и начнет скакать на цыпочках, чтоб барыня не услыхала, кружится, вертится, только рукава раздуваются! Чего, бывало, мы тогда не выделывали!
У старой барыни не было ни роду ни племени – никого, кроме одной только внучки. Обучалась она в Киеве, в каком-то… там… как бы это выговорить?.. ин-сти-ту-те. Она частенько, бывало, присылала письма к старухе, а старуха те письма каждый день перечитывала. И поплачет она над ними, и посмеется. Вот и пишет раз внучка, чтоб приезжали за ней, домой бы ее взяли. Пора, мол, пришла. Матерь божия! весь дом всполошился; ну белить, мыть, прибирать! Панночку ждем, панночка будет!
Старая барыня словно ожила: костыляет из комнаты в комнату, из каждого окошка на дорогу посматривает и нас гоняет за село смотреть, не едет ли панночка. А нам только того и нужно. Мы за ту неделю, когда ее ожидали, можно сказать, пожили. Пошлют нас – мы не бежим, летим! Весело нам глядеть на степь, на поля на красные. Зеленая степь словно убегает перед глазами Далеко куда-то, далеко… Любо вздохнуть на воле!
Цветов, бывало, нарвем, венков наделаем. Наденем мы те ненки, словно невесты, и до самого двора в них величаемся, а нступая на двор, снимем их с себя да и бросим… А как было нам Жаль эти венки бросать! Как жалко!
Дождались мы панночки: приехала она. И уж как хороша она собой была! В кого она уродилась такая? Кажется, и намалевать такой красавицы нельзя. Старуха как обняла ее, так уж из рук и не выпустила: целует ее, милует да любуется, по комнатам ее водит, все показывает, все рассказывает; а панночка только знай поворачивается да на все любопытными глазами посматривает.
Посадила ее старуха за стол. И плачет-то она и радуется, расспрашивает и потчует:
– Может, ты того бы съела, того бы выпила? Кушаньев всяких и напитков на стол наставила. Сама села возле нее и не насмотрится; а панночка все подбирает скоренько да чистенько, словно воробышек. Мы из-за дверей глядим на них и ждем, что будет говорить панночка: хочется нам дознаться, какие мысли у нее, какой нрав, какой обычай.
– Каково-то жилось тебе, серденько? – спрашивает старуха. – Ты мне не говоришь ничего.
– Ай, бабушка, чего еще там говорить? Скука была такая!
– Небось учили много? Чему ж тебя выучили, моя крошка?
– Вот что захотели знать! Вам было хорошо жить здесь, на воле, а что я вытерпела за тем ученьем… И не напоминайте мне о том!
– Голубушка моя! Известное дело: чужие люди сильно тебя обижали. Зачем же сейчас ты об этом не написала?
– Что это вы, бабушка, как можно! Сейчас бы дознались.
– Бедняжечка моя! Скажи же мне, по крайней мере, как тебя обижали эти неверные души?
– Ох, бабушка, и морили они нас, и мучили, да всё глупостями: и то учи, и другое, и пятое, и десятое, зубри да зубри. А на что мне знать, как по небу звезды ходят, или как люди за морями живут, да хорошо ли у них там, нехорошо ли у них там. Лишь бы я знала, чем перед людьми себя показать.
– Да учатся же на что-нибудь люди, мое золото. Вон и наши панночки уж на что шушера, а и те трещат по-французски.
– Э, бабушка! – защебетала панночка. – Французским-то языком и музыкой я сама охотно занималась, и танцами тоже. Что надо, то надо: на это каждый внимание обращает, каждый похвалит за это; а все прочее только тоску наводит. Учись, учись да и забудь! И тем, что учат, томно, и тем, что учатся, тошно.
Много времени даром пропало.
– Да как же так? Стало быть, вас дурно учат?
– Да я ж вам говорю, что и скучно, и дурно, и все понапрасну. Они только о том и думают, как бы с нас деньги все получить, а мы о том думаем, как бы нас скорее на волю выпустили… О чем же вы задумались, бабушка?
– Да о том, серденько, что за тебя брали деньги хорошие, а учили дурно. Ну как ты теперь все перезабудешь?
– Как же это возможно, бабушка? Бог с вами! Как это можно, с гостями или в гостях позабыть музыку, или танцы, или хоть французский язык? А что до той заморской чепухи, я ее в одно ухо впускала, а в другое выпускала. Да я ее и совсем-таки не знаю – ну ее!
– А если каким часом кто-нибудь спросит, как там звезды по небу ходят или что другое, а ты не будешь знать? Люди и осудят тотчас: вот, скажут, училась, а не смыслит ничего.
– Да что это вы, бабушка? Это я только вам призналась, что не знаю, а чужие во веки веков не доберутся, пускай хоть целый день меня расспрашивают! Я изо всего вывернусь, еще и их озадачу – вот как, бабушка! Хотите, я вам спою что-нибудь? Слушайте.
И запела, затянула; а голос у ней такой, словно серебро пересыпается.
Старуха ну целовать ее.
– Серденько мое, – говорит, – утеха моя!
А панночка к ней ластится да просит:
– Купите мне, бабушка, нарядов хороших.
– Ты об этом не беспокойся, дитятко: будет у тебя всего довольно. Ты у меня будешь царевна над панночками.
А мы, девушки, переглядываемся да и думаем: чему там научили нашу панночку? А всего больше, кажется, людей морочить.
– Пойдем-ка, голубка, – говорит ей старая пани, – я хочу, чтоб ты себе в услужение девушку выбрала.
И повела ее к нам. А мы от дверей да в угол, да кучкой там и столпились.
– Это ваша панночка, – говорит нам пани. – Целуйте ее в ручку.
Панночка не то посмотрела на нас, не то нет и протянула нам Два пальчика. Старуха всех нас показывает:
– Вот это Анна, это Марья, это Домаха.
– Боже мой! – даже вскрикнула панночка и встрепенулась вся, руками всплеснула. – Да сумеет ли какая из вас меня причесать, зашнуровать?
Сказала – да и стоит, и руки скрестила, и смотрит на нас. – А что, – говорит старуха, – сумеют, мое сердце; а не то – выучим.
– Как тебя зовут? – спрашивает вдруг меня панночка и, Не Дождавшись моего ответа, говорит пани: – Эта будет моя.
– Ну что ж! И ладно. Какую пожелаешь, мое сердце, пусть будет и эта. Смотри же, Устина, – говорит она мне, служи хорошо; панночка тебя жаловать будет.
– Ну, пойдемте, бабушка, довольно! – перебила ее панночка, а сама и поморщилась, и набок перегнулась, и глаза отчего-то зажмурила, и с места порывается, ну точно кот, когда ему пыхнут в усы из трубки.
– Да ведь надо же, голубка, их уму-разуму научать; у них ведь глупые головы. Я скажу ей что-нибудь одно, а ты другое – вот и выйдет из нее человек.
– Жаль, бабушка, что прежде их не учили, а теперь возись с ними! Напрасно вы какую-нибудь в город не отдали.
Так и разговаривают про нас! Словно нас и в комнате нет.
– Ой! Устечка, Устечка, – горюют девушки, – каково-то тебе будет? Вишь, она какая неласковая!
– А что, – говорю я девушкам, – гореваньем поле не перейдешь, да и от доли своей не уйдешь. Посмотрим, каково-то будет.
Я это сказала, а сама задумалась.
Под вечер зовут меня:
– Иди к панночке, раздевать ее.
Я вошла к ней, а панночка стоит перед зеркалом и уже все с себя долой срывает.
– Где это ты шлялась? Раздевай меня скорее, скорее; я спать хочу.
Я ее раздеваю, а она все покрикивает на меня:
– Да скорее же, скорее!
Бросилась на кровать.
– Разувай! – говорит. – А умеешь ли ты волосы завивать? – спрашивает она меня.
– Нет, не умею.
– Боже мой, какое мое несчастье! Какая же она дура! Ну, пошла!
А девушки уже поджидают меня.
– Ну что, Устя, что, сестрица? Какова она голубка?
А я думаю, что им сказать.
– Дура я, – говорю девушкам, – не умею волос завивать.
На другой день ранехонько проснулась наша панночка, умылась, убралась, обежала весь двор, весь дом и в саду побывала.
– Дома я, – говорит, – дома! Нет мне теперь никакого запрету.
Целует старую пани да то и дело спрашивает:
– А скоро ли мы в гости поедем, бабушка? А когда же гости к нам приедут?
– Да дай же мне сперва тобой налюбоваться, моя рыбка, дай на тебя наглядеться!
– Да когда же я этого дождусь, бабушка? У меня только и было на уме, что вот я приеду домой, весело будет, людно, пиры да танцы… Бабушка, милая, голубушка!..
– Ну хорошо, хорошо, моя пташка; дай мне только немножко поприготовиться, а там уж я тотчас гостей просить буду.
Начались эти приготовления. Старуха сундуки выкатывает из амбара, бархаты, кисеи тонкие вынимает, кроит да примеривает на панночке. Панночка даже подпрыгивает, даже краснеет от радости. То к одному зеркалу подбежит, то в другое заглянет. Стакан воды возьмет, так и в воде собой любуется, какая она красивая. То заплетет косу, то расплетет, то лентами ее перевьет, то цветами уберется.
– Ах, бабушка! – вскрикнет, бывало. – Когда же я в атласное платье наряжусь?
– А когда обручишься, моя голубушка, – отвечает старуха. – Выдам я тебя за князя или за графа, за вельможного пана, за первого в свете богача.
А панночка и голову закинет, словно уже она самая великородная княгиня.
Только у них и разговору было, что про князей да про вельмож. Послушать их – так уж и к свадьбе все готово, и палаты каменные уже выстроены, и кони вороные запряжены. Чудеса, да и только! Толкуют они, толкуют, панночка вздохнет наконец:
– Что, бабушка, это только на словах, а до сих пор никто у нас не был!
– Да ты обожди немного: наедет их столько, что и не протолчешься.