bannerbannerbanner
Записки для Пелле

Марлис Слегерс
Записки для Пелле

Полная версия

Marlies Slegers

Briefjes voor Pelle

© 2020 by Marlies Slegers

© И. Лейченко, перевод на русский язык, 2023

© Издание на русском языке, оформление. ТОО «Издательство «Фолиант», 2023

* * *

Посвящается Майклу, Фредерик и Филипу



Смерть – не противоположность жизни, а её часть[1].

Харуки Мураками. Норвежский лес


Вы получаете то же, что и все остальные…

Целую жизнь[2].

Нил Гейман. Песочный человек. Прелюдии и ноктюрны

Привет, Пелле!

Вот первые слова, которые написал мне мой мёртвый отец. Записка под номером 1.

Люди умирают, и папа не исключение. Он ушёл из жизни год назад.

Некоторые гибнут в автомобильных авариях. Другие – даже не успев родиться. А кто-то – таких, правда, немного, – отходят в мир иной, прожив целый век. Недавно в Бразилии нашёлся человек, которому исполнился сто тридцать один год (и он был ещё жив)! Одни умирают от голода, другие – от обжорства. Имена некоторых покойников у всех на устах. О них пишут в газетах, говорят по телевизору. Известия об их смерти разносятся по всему миру. Часто это поп-звезды, президенты или какие-то героические личности. Вроде Нельсона Манделы. Но иногда и обычные люди, как те, кто находился в нью-йоркских небоскрёбах, когда в них врезался самолёт. Или пассажиры, летевшие в отпуск и ставшие жертвами авиакатастрофы или теракта. Кого-то сражает микроскопический вирус, а кого-то – гигантский зверь вроде разбушевавшегося носорога. Порой людей убивают акулы. Очень многие умирают от комариных укусов. Странно: все так боятся акул, а комары, выходит, куда опасней. От них гибнет больше людей, чем от рук террористов. А иногда люди умирают, просто работая в саду или гуляя по пляжу. Кого-то, как, например, моего папу, убивает болезнь. Мама говорит, смерть – самое обычное дело, и бояться её нечего. А я и не боюсь, просто она меня бесит, потому что сильно портит жизнь.

Я перевернул бумажку и решил проверить её на просвет в надежде найти что-нибудь, кроме слов «Привет, Пелле!» и цифры 1 на обороте. Может, папа добавил что-то невидимыми чернилами? Тогда, если приложить записку к окну, должны проявиться бледные буквы. Но нет, так тоже ничего.

В коробке, что сейчас стояла у меня на кровати, был целый ворох пронумерованных записок и маленьких свёртков. Что это за коробка, я вспомнил, как только мама мне её вручила. В ней лежали последние ботинки, которые купил папа, – кожаные, коричневые. (Теперь они, едва ношеные, пылились в обувном шкафу.) В машине по дороге домой я держал эту коробку на коленях. То был наш с папой последний поход по магазинам.

– Ну как? – Он прошёлся в них туда-сюда.

Мама лишь кивнула в ответ. Продавщица нагнулась пощупать, не тесно ли в носке.

– Пошевелите пальцами. Великоваты, особенно в ширину, – сказала она. – Это точно ваш размер?

– Точно, – уверенно ответил папа. – С шестнадцати лет. Они вполне удобные. Беру.

«Интересно, – подумал я тогда, – через четыре года мои ноги тоже перестанут расти? Было бы хорошо – они уже до смешного громадные».

– По-моему, у некоторых марок все модели слегка велики, – пожав плечами, заметила мама.

Я знал: дело не в этом. А в том, что папа потихоньку таял и отказывался это признавать. Его становилось всё меньше и меньше. Я не очень понимал, куда он девается. Он неудержимо худел. Это было заметно, к примеру, по его руке. Обручальное кольцо переехало с безымянного пальца на средний, а потом и на большой – тот всё ещё был помясистей. Наведавшись в сарай, что стоит у нас в саду, мы с папой уже прокололи дополнительную дырку в его ремне. Он продемонстрировал мне, как это делается. А потом показал всё, что там хранилось, будто экскурсовод в музее. Где он держит гвозди и шурупы («Всё всегда должно лежать на своих местах, Пелле, тогда ты сможешь легко найти то, что нужно. Порядок упрощает жизнь. Смотри, шурупы к шурупам. Все черные гвозди здесь, а те мелкие – там».) Где лежит дрель. Где молотки. Где стоят разные виды клея. Папа научил меня сверлить дырки и забивать гвозди. Показал, как работает ватерпас, как добиться того, чтобы пузырёк находился ровно посередине и почему это важно (иначе мои стеклянные шарики скатятся с полки).

Он везде налепил этикетки. «Отвёртки», «Шестигранные ключи 1,5–6,0 мм», «Свёрла по дереву», «Свёрла по бетону», «Ручная пила», «Торцевые ключи 2–8 мм». Ниже – «Торцевые ключи 9–16 мм», «Газовый ключ». Весь сарай был увешан бумажками, исписанными характерным папиным почерком. Я же сказал: точно как в музее.

Такими же буквами было выведено «Привет, Пелле!» в записке.

Я принюхался. От коробки слабо веяло запахом кожи, мыла и бумаги. Все записки были заклеены кусочками прозрачного скотча. И все пронумерованы, как в лото.

Сегодня утром мама позвала меня к себе на кухню. Она сидела на розовом стуле-муравье за обеденным столом из белёного дерева. Одной рукой она стряхивала пепел с сигареты. Другая лежала на обувной коробке. Мне вдруг впервые бросилось в глаза, какими морщинистыми стали мамины руки, – словно старая мятая бумага. Сквозь грязное оконное стекло прямо ей на голову падал луч зимнего солнца. За последний год мама сильно поседела. Волосы будто один за другим скинули с себя коричневую оболочку. Парень из моего класса, по прозвищу Тычок, недавно брякнул, что на вид ей лет шестьдесят, не меньше. Но ей всего сорок один. Тычок вечно порет всякую чушь, а потом припечатывает её тычком в плечо, вроде как ставит точку в конце предложения. «Эй, Пелле, здорово», – и тык в плечо. Вообще-то у Тычка есть имя – Карл. Но никто его по имени не зовёт, разве что бабушка, родители и школьные учителя.

Так вот, сегодня утром мама сидела на розовом стуле. В том месте, где она только что провела рукой по волосам, вопросительным знаком торчал седой локон. Остальные пряди, словно птицы с подбитыми крыльями, лежали у неё на плечах. Я уселся на яблочно-зелёного муравья. Так папа называл эти стулья – муравьи, потому что их сиденья со спинками напоминали ему муравьиные тельца. У нас они всех цветов радуги. Папа всегда занимал небесно-голубой.

– Пелле, знаешь, какой сегодня день? – спросила мама.

Из пепельницы рядом с ней поднимался столбик дыма. Раньше она не курила, начала только в последнее время. Гадкая привычка. Я замахал руками, разгоняя дым. От него в и так душной кухне дышать было ещё труднее. Казалось, в доме с каждым днём становилось всё меньше воздуха. Он будто бы делался всё мрачней и теснее, и от этого всё двигалось, как в замедленной съёмке. Я с нетерпением ждал лета, когда можно будет распахнуть окна и двери, когда запахнет травой, в саду зацветут маки и лютики, а в комнаты начнут то и дело залетать или заползать насекомые.

– Сегодня четверг. – Я подавил вздох. – Курение убивает.

– Жизнь тоже, – ответила мама. – И перестань уже, ладно? Я знаю, что это вредно. Знаю, что надо бросить. Но пока не могу.

– Что тут сложного? Нужно просто решиться.

Мама кивнула.

– Однажды решусь. Но не сейчас. – Она предостерегающе взглянула на меня. – Да, сегодня четверг. И это особенный день. Знаешь почему?

Во всяком случае, сегодня был не мой день рождения. Двенадцать мне исполнилось три месяца назад – первый день рождения, который мы отпраздновали без папы. Так же, как первое Рождество и первый Новый год. Папа даже собственный день рождения пропустил. И то, как я перешёл в среднюю школу. Хотя и там почти все одноклассники знали о папиной смерти. Многие учились со мной в начальной школе и были на похоронах.

Но что же тогда особенного в сегодняшнем дне? В школе ничего необычного не планировалось, разве что собирались объявить, какие роли кому достались в весеннем спектакле. Я надеялся, что мне роли не дадут. Ни малейшего желания выходить на сцену и петь у меня не было. Но участвовать должны были все: за это ставят зачёт.

Больше всего я хотел стать невидимкой. Чтобы никто не спрашивал, согласен ли я играть в школьном спектакле. Не мучил бы меня без конца вопросами: «Как у тебя дела? А у мамы?» Я мог бы целыми днями преспокойно наблюдать за Эвой, а она бы и не догадывалась. Мог бы ходить с ней в кино и по магазинам, смотреть, как она выбирает платья. Мог бы пойти к ней домой и любоваться тем, как она читает книгу или делает домашку. Будь я невидимкой, я бы бродил по всему свету, объехал бы места, где ещё никто не бывал. Отправился бы в Северную Америку на поиски НЛО, в 1950 году потерпевшего крушение в Розуэлле. Очень многие видели падение своими глазами, но им никто не поверил. Правительство спрятало летающую тарелку и тела девяти инопланетян где-то глубоко, там, где много подземных туннелей. И я мог бы по ним незаметно полазить. А ещё можно освободить животных из тесных клеток. Или повалить башню консервных банок в местном супермаркете. Хозяин разозлится и выстроит её заново. Но как только он поставит на верхушку последнюю банку, я снова всё опрокину. И так раз за разом, пока не надоест.

Для мамы я и так превратился в невидимку почти год назад, так что опыт у меня был. Но вот что странно: хоть она меня по-настоящему и не видела, всё равно считала особенным. «Ты не такой, как другие, – говорила она иногда. – Ты очень особенный. И это прекрасно – что ты ни на кого не похож». При этом она уже год меня не замечала, а просто сидела, уставившись в экран телевизора, на стену, на остывающую чашку чая или просто в никуда.

 

Мама снова взглянула на меня и повторила вопрос:

– Знаешь, что сегодня за день?

Я пожал плечами.

– Сегодня третье марта. Может, теперь вспомнишь? – вздохнула она.

Третьего марта прошлого года кремировали папу. Я просто кивнул. Понятия не имел, что и такие дни полагается отмечать.

Несколько дней назад, в годовщину папиной смерти, дом был полон родственников, соседей и друзей родителей. Все принесли еды. Посреди стола красовалась большая фотография нас троих. Та, где улыбающийся папа стоит рядом со мной и мамой на пляже, загорелый и мускулистый. Тогда его ещё было много, и он не начал уменьшаться. В тот день мы не знали, что через шесть месяцев его не станет. Понятия не имели, что в его теле уже набирали мощь и готовились к нападению агрессивные клетки. На этом фото хорошо видно, как сильно я похож на папу, – так все говорят. У меня такие же светлые волосы, в которых словно прячется солнце, такой же странный приплюснутый нос. Вот только папин нос после давней драки был ещё и кривоват. На фотографии у папы крепкие мышцы. А у меня руки-ноги тонкие, как палочки от мороженого. Мне кажется, здесь я особенно тощий и долговязый. Мама на фото очень красивая в пляжном платье, аж светится. Её длинные каштановые волосы развеваются на ветру, как радостно порхающие птенчики. Папа гордо обнимает её за талию, а меня за плечи. У меня в руках мяч, и мы все выглядим счастливыми, весёлыми и сильными. Как будто у наших ног – весь мир.

Так вот, несколько дней назад у этой фотографии горели свечи, и гости разглядывали нас на том пляже. Ласково дотрагивались до стекла, одни с улыбкой, другие со слезами. Было много вина, мама захмелела, и вот уже стулья-муравьи отодвинули в сторону, и стол тоже. Кто-то поставил любимую папину музыку, несколько гостей пошли танцевать. Паул, лучший друг папы, много танцевал с мамой. Паул мне не особо нравится, но, если они с папой были закадычными друзьями, наверное, он неплохой парень. Вот только тем вечером он слишком громко смеялся, когда мама стояла рядом, и его рука слишком задерживалась у неё на плече. Мне показалось, что между мамой и Паулом была какая-то связь, к которой я отношения не имел.

Когда всё кончилось, мамины подруги повели её спать, а прочие гости прибрали на кухне и помыли посуду. Так мы отпраздновали день папиной смерти. Это мама так выразилась накануне: «Отпразднуем день папиной смерти».

Тоже мне праздник! Просто дурацкий день, когда думаешь о чьей-то смерти. Никто ведь не поёт виновнику торжества: «Happy death day to you![3]» Ну серьёзно!

Кстати, в Мексике существует праздник смерти. Диа де лос Муэртос – День мёртвых. Дети угощаются сладостями и тортами в форме черепов и скелетов. Взрослые едят специальный хлеб мёртвых. Сверху он похож на груду костей, но сделан, конечно, из теста. Ещё все кладут в корзинки разные вкусности и отправляются на кладбище. Устраивают пикник на могиле бабушки, или дедушки, или других родственников. Смеются, предаются воспоминаниям. Включают музыку, поют, танцуют. Иногда даже остаются на кладбище ночевать. И зажигают свечи, чтобы мёртвые могли найти путь к живым. Должно быть, в темноте покойники не видят.

Я глуповато таращился на стол и стоявшую на нем коробку.

Мама легонько похлопала по крышке. Я её узнал, эту коробку. В ней лежали папины ботинки. Теперь они достанутся мне? Мама что, ждала, что отныне их буду носить я? (Чего мне вовсе не хотелось, потому что: а) это не кроссовки и б) меня засмеют в школе. Тычок – первым. И уверен: Эве бы они тоже не понравились.)

Я где-то читал, что в Китае принято сжигать у могилы бумажные приношения. Так китайцы задабривают предков и заботятся о счастье умершего. Выбирать нужно вещи, имеющие к покойнику какое-то отношение. К примеру, если человек любил духи, можно купить парфюмерные флакончики из бумаги и сжечь их. А если умерший часто сидел в мессенджерах, то бумажный смартфон. Бывшая модница получает приношения в форме платьев. Сжигают и фальшивые деньги. На могиле автолюбителя предают огню бумажный мерседес размером с веломобиль. Серьёзно! Жгут даже бумажные холодильники и телевизоры с плоским экраном. В Китае есть специальные магазины, торгующие такими подарками для мёртвых. И вообще, там много странных верований. Например, считается, что, если отстричь у мертвеца кусочек ногтя, он обязательно явится тебе потом. Знай я это раньше и живи мы в Китае, я бы так и сделал.

Ещё я мог бы выложить целую дорожку из горящих свеч, как делают в Мексике, чтобы помочь папе найти путь домой. Или, лучше, водрузить на крышу большие неоновые буквы: твой дом здесь!

За прошлый год мне пришлось столько узнать о смерти… Лучше бы я ничего этого не знал! Например, того, что на ощупь труп холодный и твёрдый. Что от него довольно быстро начинает пахнуть, и умерший внезапно кажется каким-то маленьким. Что кожа у него под ногтями слегка желтеет. Что мёртвых гримируют и иногда хранят в морозильнике. А когда достают их оттуда попрощаться с близкими, всё равно держат в холоде, не то грим потечёт. Что у смерти есть свой звук – такая тяжёлая тишина, которую все боятся нарушить. Что от человека, весившего почти 80 килограммов, остаётся горшочек с 2,87 кило пепла. Что на похоронах нужно вести себя тихо, зато плакать можно громко. (Чего я, кстати, не делал. Мальчики не плачут. Так всегда говорил папа, потому что сам никогда не плакал, даже когда узнал, что скоро умрёт.) Что от вещей умершего избавляются не разом, а по чуть-чуть. Сперва выбрасывают не слишком личные, например, пальто, трусы (окей, белье – это личные вещи, но его обычно не хранят), штаны, ремни, журналы и старые счета, и только потом рубашки, майки и свитера. Флаконы с лосьоном после бритья оставляют, как и наручные часы. Я тайком вытащил из мешков, которые мама собиралась отдать в Армию спасения, один свитер – зелёный, мягкий, который папа так часто носил. Свитер ещё пах папой, и я засунул его к себе в шкаф, поглубже. Время от времени я его нюхал. Если очень глубоко втянуть носом и посильней зажмуриться, казалось, что в комнату вошёл папа, и запах тенью следует за ним.

Эве я тоже как-то дал понюхать. Она кивнула и сказала:

– Да, это и правда немного твой папа. Пахнет деревом. И ещё луком и шампунем.

Папа Эвы всегда пахнет рыбой и прочими морепродуктами, потому что он этим торгует на рынке. Как бы он ни старался, как бы ни оттирал руки с мылом, его повсюду преследует запах сардин, креветок и мидий. Запах моего папы мне нравился больше. С другой стороны, отец Эвы жив, хоть и воняет треской.

После папиной смерти мама избавилась и от пианино. Я очень расстроился. Папа каждый вечер сидел за инструментом и играл прекрасную музыку. Шуберта, Эйнауди, Чайковского, Дебюсси. Если папа исполнял для меня какую-нибудь пьесу, я мог, послушав несколько раз, сам её воспроизвести. Все считали это чем-то удивительным, но удивляться тут нечему. Музыка ничем не отличается от математики или иностранного языка.

Когда мама рассказала, что продала пианино и что за ним скоро приедут, я попытался её переубедить. Но она не поддалась. Ей было невыносимо видеть пустую банкетку перед инструментом – слишком она напоминала ей о папе. По-моему, вскоре она пожалела о своём решении, но пианино уже увезли.

– Папа…

Мама сглотнула и резко потушила сигарету, будто та её вдруг чем-то рассердила. Она поплотнее укуталась в светло-жёлтый халат и потёрла глаза. «Синие, как море, – однажды сказал о них папа. – Не Северное море, как у нас с тобой, Пелле, а Эгейское. А эти светлые крапинки у неё в глазах – как парусные яхты». Мама тогда рассмеялась и шутя толкнула его в плечо, а он чмокнул её в кончик носа. Я тоже хочу когда-нибудь иметь с кем-нибудь такие отношения, какие были у мамы с папой. Желательно с Эвой, только она ещё об этом не знает. Как-нибудь расскажу ей. Когда наберусь храбрости. Может, даже до летних каникул.

За последний год мама выплакала всё Эгейское море, и яхты с поникшими парусами потерянно валялись на дне. Но сегодня утром, когда она сидела передо мной, положив руку на коробку, её глаза, казалось, светились чуть ярче. Будто паруса вновь развевались на мачтах. Мама глубоко вздохнула.

– Папа перед смертью попросил меня кое о чём. Он хотел, чтобы я отдала тебе эту коробку, ровно через год после кремации. То есть сегодня. Это было одно из его последних желаний.

Она подвинула коробку ко мне. Я уставился на неё.

– Что там?

Трогать её я не собирался. А вдруг внутри что-то жуткое? Или просто те дурацкие ботинки.

– Записки. Это всё, что мне известно. Что за записки, не знаю: я коробку не открывала – папа запретил. Да она и заклеена, видишь? Вроде печати, чтобы ты знал: ты единственный, кто может её открыть.

Я повернул коробку и увидел на крышке кусочек красного скотча.

– Тогда откуда ты знаешь, что там записки?

– Папа сказал. Но больше мне ничего не известно. Папа только добавил, что я должна тебе её отдать через год.

Она кивнула на коробку. Торчащий локон ослаб и сник.

– А тебе он тоже такую оставил? – Я вопросительно поглядел на маму.

Она покачала головой.

– Нет, зато он оставил мне письмо. Прекрасное, важное.

Я приподнял коробку – весила она немного. Легонько встряхнул её. Внутри зашуршали бумажки и какие-то мелкие предметы.

– Почему через год? Почему не раньше?

Мама пожала плечами и стала теребить зубами заусенец. Она вообще частенько себя ела. Обгрызала ногти, кожу на губах. Иногда закусывала кончик локона. Но это не страшно. Взрослый человек весом около семидесяти пяти килограммов состоит из более чем шестидесяти миллиардов клеток. Мама весит шестьдесят восемь, так что, думаю, клеток в ней примерно пятьдесят девять миллиардов. Она вполне может обойтись без парочки. Я вешу почти пятьдесят кило, и миллиардов клеток во мне где-то сорок, плюс-минус несколько миллиардов.

Папа теперь состоял из нуля клеток. И при этом, как ни странно, заполнял собой весь дом, всю нашу жизнь.

– Я думаю, – ответила мама, – что он хотел сперва дать тебе время погоревать. Год – это все четыре сезона, так что ты всё уже испытал без него, хотя бы по разу. Наверное, так.

Я поставил коробку обратно. На ней значилось: Made in Spain. И еще: tamano/size/taille/размер 43, marron/brown/brun/коричневый. Я отвёл глаза и уткнулся взглядом в понурую рождественскую розу, всё ещё стоявшую посреди стола. Красные лепестки съёжились, скрутившись у кончиков, будто от боли. Земля в горшке была сухой и твёрдой.

– Хочешь открыть?

Вопросительно вздёрнув бровь, мама посмотрела на меня. Затем отодвинула стул и, не надевая тапок, отошла налить кофе. Ноги у неё были небритые, покрытые жёсткими топорщащимися волосками. Странно, что волосы на ногах не седеют – у мамы они по-прежнему были того каштанового цвета, что когда-то и её шевелюра.

Я пожал плечами и помотал головой.

– Нет. Может, п-п-попозже. – Когда я сильно нервничаю, всегда начинаю заикаться.

Мама подошла ко мне с кружкой в руках и поцеловала в макушку.

– Хорошо, Пелле. Откроешь, когда будешь готов.

Её слова успокоили меня. Совсем не обязательно заглядывать в коробку немедленно. Может, её и вовсе можно не открывать. Я мог бы всю жизнь к ней не притрагиваться. В конце концов, папа меня уже не заставит. Но тогда я вечно буду мучиться вопросом, что же в ней лежало. Что за записки?

Мама пошла наверх одеваться. Ей пора было на работу, мне – в школу. Часы показывали десять минут девятого. Я отнёс коробку к себе, засунул под кровать и принялся собирать учебники.

* * *

– Коробка с письмами?

Эва шагала рядом. Мы поднимались по склону холма на пути в школу.

– От твоего папы? И что это за письма?

C Эвой я знаком ещё с детского сада. Когда-то мы ходили в одну группу и дружим до сих пор. У Эвы ярко-рыжие волосы, которые ей мама заплетает в косы. Но в последнее время Эва чаще носит их распущенными и иногда красит губы блеском, который наносит кисточкой. Её лицо – праздник веснушек. Ростом она чуть выше меня – вымахала где-то в середине зимы. В начале декабря я ещё был выше, но в феврале, когда мы мерились спина к спине, вдруг оказалось, что Эва меня переросла. Она всё чаще носит платья и юбки, и, когда переодевается, зачем-то выгоняет меня из комнаты. Раньше она ничего подобного не делала. Но мы по-прежнему каждый день вместе ходим в школу, и она всё так же берет меня за руку, когда мы бегаем по лесу в поисках зайцев, кроликов и оленей. Их легче всего встретить в конце зимы, когда в лесу меньше пищи. Голод выгоняет зверей поближе к жилым кварталам, и мы с Эвой с воплями носимся среди деревьев и пытаемся их догнать.

 

– Да, от папы. Целая коробка записок.

– И о чём они?

Эва взглянула на меня из-под тёплой коричневой шапочки, которую связала её бабушка. У Эвиной бабушки деменция, она живёт в доме престарелых. И хотя она, похоже, уже никого не узнаёт и едва помнит собственное имя, она всё ещё прекрасно умеет вязать. Таких шапок от бабушки у Эвы штук восемнадцать, плюс пять шарфов.

Сугробы уже по большей части сошли, только кое-где ещё лежали маленькие упрямые кучки. Этот снег совсем не походил на мягкую бархатистую пудру, как раньше, а был твёрдый, как мозоль. Эва прижимала к себе школьную сумку, крепко стискивая руки в шерстяных перчатках (из магазина – перчатки её бабушка вязать не умеет). Подниматься в гору почему-то всегда холодней, чем спускаться. Наверное, это из-за пронизывающего северного ветра, что дует с моря. Наша деревня лежит на побережье. Я живу здесь всю жизнь. Чуть поодаль начинается длинная прямая дорога, которая ведёт в город, а ровно посередине между деревней и городом находится наша школа.

– Не знаю. Я её ещё не открывал. И не уверен, что открою.

– Разумеется, откроешь! Пелле, что за глупости?! Конечно, ты прочтёшь, что написал твой папа! Может, он ещё столько всего хотел тебе рассказать? Или оставил тебе денег. Или у него были тайны, которыми он решил с тобой поделиться.

Я подышал на руки, чтобы согреться. Ноги в кроссовках тоже мёрзли.

Дальше мы шли молча. Я обдумывал её слова. Что, интересно, это могут быть за тайны? Звонок уже прозвенел, и на школьный двор стекались опоздавшие – кто бегом, кто на велосипеде. Мы с Эвой тоже ускорили шаг. Перед тем как зайти внутрь, Эва обернулась ко мне.

– Обещай, что откроешь коробку и прочтёшь письма. – Её карие глаза в упор смотрели на меня.

Я пожал плечами и буркнул:

– Ладно.

– Нет, Пелле. Я тебя знаю. Этого мало. Поклянись. Поклянись, что прочтёшь письма.

Какая ей разница, прочту я их или нет? Но я плюнул на землю, поднял ладонь и сказал:

– Хорошо. Как хочешь. Клянусь.

Раз уж ей это так важно, значит, будет важно и мне.

В коридоре меня поприветствовал Тычок, больно ткнув в плечо. На этом месте у меня вечный синяк. Эву он не трогал. А у неё при всякой встрече с Тычком вспыхивало лицо. Он улыбнулся ей, и Эва проводила его взглядом. Щеки у неё порозовели. От холода, заверил я себя.

* * *

– Распределение ролей, мальчики и девочки. Время пришло. Я выбрал пьесу, которую мы будем ставить.

«Музыка и театр» – обязательный предмет в этом году, и до летних каникул нам полагается подготовить спектакль. Наши учителя считают, что творчество и самовыражение благотворно влияют на процесс взросления. Ну-ну.

Харольд Хендерсон, преподаватель музыки и по совместительству наш классный руководитель, окинул кабинет взглядом и уселся на угол своего стола. Мы прозвали его Ха-Ха. Из-за инициалов. Вот что я о нем знал:

Разведён, отец двоих детей, которые живут по очереди то с ним, то с мамой.

Часто, а вообще-то всегда, носит джинсы. Возможно, одни и те же.

Любит классическую музыку, особенно оперу. Иногда, когда мы спокойно работаем, включает какую-нибудь арию. Ужасно: меня опера жутко будоражит.

Вот, в общем-то, и всё. Странно, конечно, если учесть, что Ха-Ха о нас чего только не знал. За несколько месяцев до начала учебного года у нас (а точнее, у мамы) состоялся с ним длинный разговор. Мама, рыдая, рассказала ему, что случилось в нашей семье. Менейр[4] Хендерсон лишь молча её выслушал. Но, когда мы уже собрались уходить, он притянул меня к себе и пробормотал: «Ох, парень! Бедняга!» В первые месяцы после папиной смерти многие так делали. А потом брали в руки моё лицо и смотрели, заплакал ли я уже.

Но я никогда не плакал. Раньше, когда я падал и разбивал в кровь колено, папа хлопал меня по плечу и говорил: «Терпи, парень!» Это он у своего папы научился, то есть у моего дедушки. Дедушку я никогда не видел. Он был героем: погиб в результате невероятного несчастного случая. Когда мама была мной беременна, дедушка спас жизнь маленькой девочке. В зоопарке, как раз когда туда пришёл дедушка, вырвался на свободу буйвол и ринулся прямо на малышку, которая стояла у него на пути. Дедушка не колебался ни секунды. Бросился к девочке, оттолкнул её, но сам увернуться не успел. Буйвол боднул его прямо в грудь, и дедушка умер в больнице.

Всякий раз, когда папа рассказывал эту историю, мама качала головой, будто не могла поверить, что дедушка оказался таким героем. А я его не застал. По словам папы, нрав у дедушки был крутой, но он пережил войну, а война закаляет людей. Учит не плакать от разбитого колена.

Настоящий мальчишка не плачет, даже когда его отец мёртвый лежит в гробу. Когда я чувствую, что вот-вот разрыдаюсь, то изо всех сил зажмуриваюсь и думаю о разных вещах, от которых плакать не хочется. О том, как добывают полезные ископаемые. О том, что на Марсе нашли воду. Существуют ли НЛО. О том, как мы иногда смотрим на звезды, которых уже нет, – потухли тысячи лет назад. Сколько шоколадок я смогу купить, если вдруг найду на улице двадцать евро. Какой торт самый вкусный и почему. В каких городах, странах и местах я бы хотел побывать, когда вырасту: к примеру, в горах Тяньцзы в Китае, которые каждые три месяца, в зависимости от времени года, меняют свой цвет. О том, что я хочу увидеть тюрьму, в которой когда-то сидел Нельсон Мандела.

Всё это вещи, от которых не хочется плакать.

– В этом году перед нами стоит сложнейшая задача, – объявил менейр Хендерсон. – Мы с вами подготовим инсценировку «Одиссеи».

Что бы это ни значило, звучало уже кошмарно.

– Инсценировку чего? – переспросила Юнона, недоуменно глядя на учителя. Её блестящие черные волосы веером рассыпались по плечам.

– «Одиссеи» Гомера. Это героическая поэма. Одна из самых известных классических историй, дошедших до нас из Древней Греции. – Ха-Ха уселся поудобнее. – Гомер написал её около восьмисотого года до нашей эры. Речь в ней идёт об одном из героев Троянской войны, Одиссее. После войны он хочет вернуться на родную Итаку, к жене Пенелопе и сыну Телемаху, но путь домой занимает больше десяти лет. По дороге ему встречаются различные существа – циклопы, чудища, великаны, – и всеми силами препятствуют ему. Бог моря, Посейдон, ненавидит Одиссея и насылает на его корабль сильный шторм. Одиссей терпит кораблекрушение у острова Схерия. Там он рассказывает историю о Троянской войне, о Троянском коне и о своём пути домой длиною в годы. К счастью, на его стороне богиня Афина, которая способствует его возвращению на родину живым и невредимым. Она переносится на остров Итака и склоняет Телемаха к поискам отца. Юноша первым делом отправляется к друзьям Одиссея, чтобы понять, что за человек Одиссей и где он может находиться. В это время место Одиссея на троне пытаются занять соперники, но Пенелопа отвергает всех ухажёров. Феаки, обитатели острова Схерия, помогают Одиссею вернуться к семье, на Итаку. Там, в доме свинопаса он встречает Телемаха, и они узнают друг друга. Отец и сын вместе являются к Пенелопе и побеждают всех претендентов на трон. Одиссей не был на родине двадцать лет, и всё это время перед ним стояла лишь одна цель: вернуться домой, к жене и сыну.

Тычок, похоже, слегка обалдел от этого рассказа.

– Это же невозможно изобразить! – воскликнул он. – Что за бред – война, чудища, греческие боги!

– В том-то и заключается сложность: суметь перенести описанное в тексте на сцену. А для этого нужно слегка упростить сюжет. Не пытаться показать всё. И сделать из старой истории новую, но не менее прекрасную. Я создал версию, которую вполне можно поставить на сцене, и распределил роли.

Я слегка вжался в стул. Чем я незаметней, тем меньше шанс, что учитель даст мне какую-нибудь роль. На это была вся надежда.

– Красавицу Пенелопу, жену Одиссея, будет играть Эва. – Менейр Хендерсон с улыбкой посмотрел на неё, и Эва просияла в ответ.

– Роль Одиссея исполнит Карл.

Тычок удивлённо поднял глаза на Ха-Ха.

– Главная роль – мне? А она – моя жена? – Он показал на Эву.

Учитель кивнул, и Тычок довольно гоготнул.

– Круто!

Похоже, трудности постановки его уже не пугали.

Учитель продолжал. Роль богини Афины он доверил Анне. Воинами Одиссея были назначены Майк, Тим, Абдель и Аарон. Роль Посейдона досталась Петеру. Саре предстояло перевоплотиться в Калипсо, а Соне – в Цирцею. Юрген должен был стать свинопасом, Финн – Зевсом. Затем учитель определил исполнителей небольших ролей, например, сирен. Бьорну и Элке поручили отвечать за свет, а Джоуи и Аише – за звук.

– Вот вроде бы и всё, – сказал Ха-Ха и ещё раз пробежал взглядом по списку.

Я облегчённо вздохнул. Мне всё-таки удалось превратиться в невидимку.

1Перевод А. Замилова.
2Перевод И. Иванова.
3Счастливого дня смерти! (англ.) – Здесь и далее примечания переводчика.
4Менейр («господин») – вежливое обращение к мужчине в нидерландском языке.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11 
Рейтинг@Mail.ru