Способность к диалектическому мышлению, неотделимая от любимого лозунга Маркса: "Подвергай все сомнению!", усвоена думающей частью современной молодежи не потому, что они умнее нас от рождения. Просто другая способность молодых – способность к восторженной вере – разрушена ложью и преступлениями сталинизма. Произошло неминуемое, и сколько бы мы ни ставили себя в пример внукам, повторить нашу веру невозможно. Зато повторить кое-какие из пороков, ею порожденных, удастся. И такая опасность тем действительней, чем упорнее мы будем изображать себя ангелами в кожаных куртках.
И мы, рядовые комсомольцы и коммунисты, и наши руководители, и члены Политбюро, – все мы были людьми со своими разнообразными достоинствами и недостатками. Михаил Якубович[23] в своих исключительно интересных и глубоких – нигде не изданных! – записках дает острые, точные, яркие характеристики Зиновьеву, Каменеву, Рыкову, Бухарину, которых он лично знал. Они были люди и имели человеческие недостатки – порой, может быть, и крупные. А Сталин и те, кого он подобрал в качестве исполнителей своих кровавых замыслов, были нелюди. Различие между людьми и нелюдями лежит в нравственной области, и нелюди не могут быть коммунистами, даже выучив наизусть "Капитал", "Антидюринг" и "Материализм и эмпириокритицизм"
Нашему Вилю не исполнилось и года, когда мы повезли его в Черново, чтобы подкинуть бабушке.
С течением времени мои родители примирились с тем, что я не доктор, а комсомольский работник. Многое переменилось в местечке. Отец давно распростился с торговлей. Сперва он служил заведующим сельским кооперативным складом, а позднее стал членом еврейского колхоза. Склад кооператива помещался в самой большой комнате отцовского дома. Там стояли мешки с мукой и сахаром. Давно уже дети не пили сладкого чая, и мама однажды пристала к отцу, чтобы он взял со склада четыре кусочка сахару – всем по кусочку. Отец ответил:
– Украсть четыре кусочка или четыре мешка – какая разница? Мешки заметнее? Я пью чай с солью – пусть и дети так пьют.
Через какое-то время в кооперативе объявили продажу сахара. Мама пришла за своим фунтом. Продавец посмотрел на нее широко раскрытыми глазами. Он не мог поверить, что мой отец такой дурак. Вероятно, он решил, что это еврейская хитрость и жадность.
Одно из двух – либо мой отец был ловким приспособленцем и стал жить своим трудом, чтобы обеспечить карьеру себе и своим детям, либо прежние занятия ему претили. Однако своему следователю я этого объяснять не стал – да он бы и не захотел этого понять. С ликованием записал он в протокол, что я – сын торговца. Это оказалось самым невинным моим преступлением.
Пока следователь писал протокол (дело было в 1950 году), я фантазировал, пытаясь представить себе следователя на месте отца перед мешком сахара – что бы он делал? И что бы делал мой старик на его месте сейчас? Какие только мысли не придут в голову, пока твой следователь занимается творческим трудом, сочиняя для тебя разнообразные преступления! Во время одного из допросов я, например, вспомнил украинское слово "легкоробитник", которым часто пользовался мой отец. Я простодушно поделился этим воспоминанием со следователем – а он рассердился…
Еврейский колхоз в Черново носил замысловатое название "Третий труд" – отец придумал. Неужели он читал сочинение Роджера Бэкона, написанное восемь столетий назад? Колхоз возник в 1922 году и был первым коллективным хозяйством в Исаевской области. Бывшие торговцы и ремесленники взялись за плуг. Первым трактористом-самоучкой на первом в наших краях тракторе работал мой брат. За трактором толпой бежали мальчишки и старики с обеих улиц местечка: украинской и еврейской. Доходы колхоза в первое время были невелики, из них же надо было погашать стоимость дорогого импортного трактора.
Но коллектив существовал и не хотел распадаться. Сколько насмешек выслушал мой старик! Люди не могли поверить: жиды берутся сеять, да еще кучей! Обобществленное хозяйство делало свои первые шаги – зато добровольные. Колхозов тогда было еще очень мало – дело происходило за семь лет до сплошной коллективизации сельского хозяйства СССР.
… Ехать из Одессы в Черново с грудным ребенком было непросто. От железнодорожной станции до местечка ехали на попутной подводе – у нас был еще доавтомобильный век. Да что доавтомобильный! На полдороге остановились кормить лошадей, и Ева вытащила примус – сварить ребенку кашу. Тотчас сбежались бабы – смотреть диковинную машинку. В 1925 году за 80 верст от Одессы в селе никогда не видели примуса! Этот неприметный бытовой факт может показаться невероятным нашим внукам, тоже не знающим примуса, давно ушедшего в небытие, но знающим о космических спутниках и телевидении.
… Что защемило у меня в груди, когда подвода загремела по гулким, расшатанным доскам исаевского моста? Что такое родина с маленькой буквы, понять нетрудно: место, где ты родился – пыльная улица, старая левада, тихая речка и белое здание школы рядом с церковью. Но слово, написанное с большой буквы, свидетельствует, что Родина – это нечто большее, чем тысяча географических точек, оживленных белыми зданиями школ и церквей. И кто ее любит, тот любит вместе с левадами и ее тундру, и страдает за эту тундру, бесследно засосавшую останки друзей молодости.
Необходимо рассказать о нас детям и внукам возможно точнее. В век массированной информации слово, беспрерывно повторяемое радио, газетами и телевидением, одновременно и вбивается в головы, и утрачивает свое значение. Слово "Родина" мы употребляли так же редко, как "любовь", а выражение "советский патриотизм" вошло в обиход лишь со времен Отечественной войны. В "Кратком курсе истории ВКП(б)" – официальном и в течение многих лет единственном учебнике партийной истории – вы этого выражения не найдете, а издан он в 1939 году.
Мы гордились советской страной по-своему: гордились тем, что она – колыбель мировой (в то время мы еще ждали ее прихода) революции, что она – наследница Парижской Коммуны и ее принципов равенства. Но что паровую машину изобрел Ползунов, а не Уатт, как принято считать в мире, – этого мы не знали.
Приехав в родное местечко, я нашел маму полуседой, но по-прежнему работящей и неутомимой. Отцу моя ранняя женитьба и самый предмет ее были, видимо, неприятны. Много позже он признался мне, что невзлюбил Еву с первой встречи: она не догадалась предложить ему стул.
Недолго погостили мы в Черново и, оставив малыша на бабушкином попечении, вернулись к своей работе.
"Молодая гвардия" увеличивала свой тираж и привлекала начинающих литераторов: Кирсанова,[24] Батрова и еще нескольких. Мы издали тоненькую книжечку комсомольских хоровых песен. Большую часть их написала Маруся Елько; ее песни еще долго распевал одесский комсомол. Традиция собираться в клубе оказалась живучей в Одессе.
Много страниц нашего песенника посвящалось червонному казачеству – так называли украинский Первый конный корпус, над которым шефствовал комсомол Украины. Командовал корпусом Виталий Примаков.[25] В 1937 году он стал жертвой знаменитого процесса, в результате которого были расстреляны крупнейшие полководцы Красной армии. Не только имя Примакова, но и все червонное казачество вдруг исчезло из истории. Не было такого героя, и кавалерийского корпуса такого не было!
"Молодая гвардия" закрылась после появления "Комсомольской правды", и в местных "Известиях" стала издаваться молодежная страница. Я попросил направить меня в распоряжение ЦК, а оттуда получил путевку в Донбасс, в Артемовск.
Гриша Баглюк был рыжий, широкоплечий, некрасивый парень. С начала нашего знакомства в первый мой артемовский вечер, я обратил внимание на то, как громко он смеется. И как он доверчив – совсем как дитя.
Гриша принадлежал, по нынешнему выражению, к старинной рабочей династии, к племени шахтеров. В двенадцать лет он спустился в шахту – саночником. Уголь от забоя к откаточному штреку доставляли тогда на санках, в которые запрягали детей. Саночник тащил свой груз прямо по почве, как называют шахтеры грунт забоя.
Грише досталось такое трудное детство, какое мало кому доставалось даже в царские времена. В семье было шестеро детей, и пока мать была жива, семья сводила концы с концами на заработок отца-шахтера. Дети, став взрослыми, вспоминали мать, как чудесную – добрую, тихую, трудолюбивую и на редкость умную женщину. Но она умерла, когда младшей девочке было три года, а старшей – тринадцать. Приятели настойчиво советовали отцу жениться, чтобы было кому присмотреть за детьми. И он женился…
Мачеха привела сына – взрослого парня, уже умевшего пить. И для сирот начались ужасные годы. Отец уходил на работу затемно и возвращался поздно вечером. Весь день мачеха не давала детям ни кусочка хлеба: живите, как хотите!
Старшая девочка не выдержала и ушла в прислуги. Гриша, второй по возрасту, взял на себя заботу о младших. Самому ему было двенадцать лет. Зимой он работал в шахте, а летом нанимался в пастухи. На Украине пастуха кормят всем селом по очереди: сегодня одна хозяйка, завтра другая. Все, что ему давали, Гриша складывал в сумку – большую полотняную сумку, сшитую для него сестренкой.
"Пусть всегда будет солнце!" – поют сейчас дети. А дети шахтера Никиты Баглюка ждали, чтобы оно поскорее зашло: к заходу солнца пастухи пригонят стадо, и Гриша принесет сумку с едой.
Человеку свойственно жаждать справедливости, особенно в юности, когда жизнь не напоила его еще чем-нибудь таким, что покажется утоляющим жажду. Гришу тоже поили обычным зельем, но жажда справедливости в нем не утихала – уж очень много несправедливости видел и вынес он на своем веку.
Удивительный был человек! Случалось ему и сердиться, и грустить, но переполнявшая его радость жизни очень скоро брала верх – и вот он уже смеется… Да как смеется! Грохочет!
Обычно громкий хохот кажется мне признаком самодовольства и неискренности. Только не Гришин хохот! Его любили все, и всех заражал его смех, и все сами начинали хотя бы улыбаться. Вот уж в ком не было ни капельки самодовольства или фальши. Бесцеремонности, пожалуй, немного было – нашей обычной комсомольской грубоватости, очень тогда принятой. Гришин смех ничего не скрывал; он, наоборот, раскрывал его сущность, его душу. Он смеялся гомерическим смехом в самом точном значении этого слова – смехом юного гомеровского полубога, сознающего свою внутреннюю силу и свою способность перенести любые удары судьбы.
Но в действительной жизни подвиги Геракла кончаются еще трагичнее, чем в древнем мифе.
Профессия саночника ссутулила спину Гриши. А душа осталась прямой. Труднее работы в шахте оказалось для Гриши приспособленчество. А еще хуже – просто невозможно – ему было молчать, применяясь к подлости.
В ту пору, когда мы познакомились, он уже работал в редакции газеты. В школу он ходил только до смерти матери, а дальше все усваивал самоучкой. Лет в семнадцать вступил в комсомол, начал писать корреспонденции в газету и стихи – в стол. В редакции угадали в нем талант и взяли на работу. Что бы он ни писал, он писал о своем.
– Слушай, – говорил он мне, – люди, которые не знают тяжелого труда, наверное, не сумеют выразить это: делать любимое дело приятно. Все забываешь, даже поесть. Но как превратят самое милое дело в подневольное, оно уже не притягивает. Это надо пережить самому. Вот научусь писать, как следует, напишу книгу и всем расскажу.
Гриша как в воду глядел. Прошло немного лет, и ему нашли работу, на которой он мог проверить правильность своих размышлений. Потомственных пролетариев, шахтеров, печатников и металлистов "перековывали" трудом вместе с ворами и рецидивистами. В газете "Шахтер", издававшейся без адреса и запрещенной к распространению за пределами Воркуты, слово "лагерь" не употреблялось. Нет лагерей! Есть "хозяйство, где начальником тов…"
На посту начальника одного хозяйства до середины пятидесятых годов трудился товарищ по фамилии Корнев. Он всего себя отдавал работе, и его хозяйство из месяца в месяц перевыполняло план. Высоко над шахтным копром горела красная звезда – почетный знак передовой шахты. Газета "Шахтер" – наш засекреченный орган передовой общественности – награждала ЛЮДЕЙ (так на ее секретном коде назывались мы, заключенные) ежемесячной похвалой. Сам Корнев награждался, сверх того, и денежной премией: месячный оклад, а то и больше. Его оклад плюс северная надбавка составлял пятнадцать, если не все двадцать, окладов текстильщицы в среднерусских областях.
Корнев совершенно логично полагал, что основой выполнения месячного плана является неуклонное выполнение дневного задания на каждом участке и в каждой без малейшего исключения бригаде, что бы там ни случилось. Пусть половина бригады заболела или умерла, все равно. Это есть самое святое для советского человека. План! И никаких послаблений и остатков на завтра. План! Разве он был неправ?
И если на каком-нибудь участке промокшие до мозга костей ЛЮДИ поднимались на-гора, не додав трех-четырех вагонеток угля до планового сменного задания, то по телефону (Корневу докладывали домой в любое время дня и ночи – он ведь всего себя отдавал делу социализма!), поступало распоряжение: "Вернуть людей назад!"
Их снова спускали в шахту. Докачают задание – пусть выходят.
– Вызвать конвой и отправить в жилую зону!
Топайте в свои бараки, сушите портянки и чуни. Газета "Шахтер" призывала общественность следовать примеру передовиков.
У иного человека, кроме корневских сменных заданий, есть свое собственное бессменное задание, добровольно взятое на себя. Ему он посвящает каждое мгновение своей жизни. Мы верили, ошибались и снова возрождались в вере, храня в самой глубине сознания мечту: не умереть, пока не сделаешь что-то важное для всех людей, что-то прекрасное, нужное, смелое…
Грише не дали осуществить эту мечту – так пусть его смерть доскажет людям то, что он не успел выговорить при жизни.
Когда в Артемовск приехала Ева с ребенком, мы вчетвером (Гриша только что женился) поселились в общей квартире. Нет, не в коммунальной квартире со случайными соседями. (Мы могли бы жить отдельно – каждая семья в своей квартире, но нам хотелось быть поближе друг к другу). Наша квартира состояла из трех комнат, и мы превратили среднюю, самую большую, в общую столовую. В ней почти каждый вечер собирались наши друзья – много друзей.
Мы входили в ячейку печатников, объединявшую комсомольцев редакции и типографии тогдашней донбасской газеты – "Всесоюзной кочегарки". Ребята создали эстрадный коллектив "Синяя блуза", популярный среди молодежи. Синеблузники выступали на эстраде профсоюзного клуба со стихами, пением, маленькими сценками. Отдельного комсомольского клуба мы не имели. Большинство стихов для "Синей блузы" писал Борис Горбатов.[26] Он писал их очень быстро и совсем недурно. Он приходил в нашу квартиру (кто-то назвал ее "салоном мадам Баглюк") один, без любимой девушки, если не считать музу поэзии. Гриша был влюблен и в музу, и в свою молодую жену, Костя Горошко (с которым мы впоследствии, освободившись вместе из лагеря в мае 1941, уехали в Киров) – в Маню, остальные ребята – в других девушек из нашей ячейки.
Клуб печатников не во всем походил на мои старые клубы в Одессе. Сюда мы ходили не ежевечерне, а только в дни собраний и занятий "Синей блузы". Остальные вечера кружок друзей проводил у нас. Объединял нас, скорее всего, Гриша. И еще – литература.
Мы не читали вслух – разве что Борис прочтет иногда свое или чужое стихотворение – а читал он превосходно. Организованных собеседований тоже не проводили, а так, сидели, разговаривали или пили чай с бубликами. Уже тогда выпивка стала завоевывать утерянные было позиции. У нас был уговор – спиртного в нашем доме не пьют. Гриша, выросший в беспросветно пьяной слободе, не терпел водки. Мы в ней не нуждались.
Заразительный хохот Гриши сотрясал стекла. О радио мы еще не имели понятия. Патефон в те времена еще не получил окончательной реабилитации – да и танцевать мы не умели, даже петь умели далеко не все. Но снова и снова приходили и ребята, и девушки. Никто их не тащил и не уговаривал.
Однажды Боря прочел нам "Гренаду". На моей памяти ничьи стихи не нашли сразу такого единодушного и искреннего признания. В "Гренаде" Светлов задел наиболее высоко звучавшую в наших душах с первых дней революции струну – ту, которая пела гимн интернационализму и всемирной победе рабочих и крестьян.
Гриша нам своих стихов не читал. Он вообще писал как-то незаметно. Ни в одном из своих стихов он не воспевал обушок – а обушок служил подпоркой таланту многих начинающих донецких поэтов. Но замысел описать процесс труда никогда не оставлял его, и мы часто беседовали об этом. Уж он бы изобразил хозяйство, где начальником тов. Корнев…
Кроме умения видеть необыкновенное в обычном, настоящего писателя отличает еще и бесстрашие. Конечно, и читателям, и даже самому себе неприятно признаваться в трусости. И у пишущего исподволь вырабатывается некий психологический заслон от самообвинения, и его "внутренний цензор" получает новое имя: ответственность, сознание необходимости, убежденность – и тому подобные красивые слова. А покопаться – тот же внутренний цензор, та же оглядка.
Гриша не то что роман написать, подобно Ажаеву,[27] – он ни одного слова лжи не умел и не желал выговорить. Говорить одну правду – с этого он начал как рабкор. Этим он продолжал, став писателем. И это привело его к смерти.
Тихий провинциальный Артемовск был тогда административным центром Донбасса. Мы жили на главной площади маленького города. На работу, в редакцию – шагов триста. И вообще – шагать почти некуда.
До угольных шахт, химических и металлургических заводов добирались рабочими поездами. Значительная часть заводских рабочих жила в селах, за много километров от места работы. Добрая половина рабочих Краматорского завода проводила в рабочем поезде не один час времени утром и вечером. В вагоне играли в карты, спали, сидя, бывало, и пили.
Шахтеры жили близко, для них имелись казенные бараки, рассчитанные на то, что шахтер – человек кочевой. Возле бараков не росло ни травинки, только уборные стояли впереди, ближе к улице. Такая уж была архитектура. Не говорили "с работы домой", а "с работы в казарму". Гриша очень точно написал в своих стихах:
Я вырос там, где без романтики
Проходят дни и вечера.
Поселки Донбасса, какими тогда еще были теперешние города Горловка, Краматорск, Константиновка, утопали в черной, замешанной на угольной пыли, липкой грязи. Их окраины неизменно носили клички: Шанхай, Собачевка, Нахаловка. Был Шанхай горловский и Шанхай краматорский, и Нахаловки были такие же. Испокон веков на донецкие шахты приезжали на зимний сезон крестьяне из беднейших малоземельных районов центральной и западной полосы. Они и составляли на шахтах большинство рабочих.
Сезонные приливы и отливы никак не согласуются с механизацией работы в шахтах; вот почему внимание нашей газеты постоянно было приковано к Собачевкам и Нахаловкам. "Кочегарка" имела несколько сот рабочих корреспондентов – то были годы расцвета рабкоровского движения. Нигде не учившиеся простые рабочие, разбуженные к размышлению над жизнью, страстно изучали и описывали ее.
Четвертая часть газеты непременно отводилась их письмам. Я был готов вступить врукопашную с редактором за малейшее посягательство на "мою" страницу.
"Кочегарку" редактировал Давид Брагинский. Семнадцатилетним юношей он стрелял в виленского полицмейстера по поручению эсеровской организации; за это его приговорили к пожизненной каторге. Революция освободила его, он стал большевиком, а на руках остались синие полосы от кандалов. В 1937 году его постигла участь многих других…
Почему, когда хочешь описать лучшие дни своей жизни, ты обнаруживаешь, что ничего особенного в них не было? Все будничное: работа, друзья, жена, ребенок. Но не все будничные дни одинаковые. Есть предпраздничные, когда ждешь и готовишься, и есть понедельники.
Вот небольшая черта, которая, может быть, даст вам представление о нас, тогдашних. Наш малыш не называл нас папой и мамой, мы учили его звать нас по именам. Так нам казалось ближе к коммунистическому воспитанию. Наша девочка, моложе брата на четыре года, начала со слова "мама".
В первый (и в последний – разрешаю себе невинное хвастовство) раз я получил путевку в дом отдыха. Святогорск – чудное, райское место. В синий быстрый Донец глядится высокая гора, поросшая густым лесом. На горе – бывший монастырь, у подножия – дом отдыха, и снова лес, и река, и лодки. Но ни лодки, ни отдых, ни вкусные обеды не удержали меня. На вторую неделю я сбежал из Святых гор в свой душный и пыльный Артемовск. Темными украинскими вечерами бродили мы с Гришей по улицам.
Не одного меня пленяла прозрачность его души, какая-то удивительная внутренняя чистота, не принимающая ни прямого, ни косвенного – наиболее распространенного – подкупа, и та редкая человеческая гордость, которая не позволяет кланяться опасностям, свистящим вокруг тебя наподобие пуль. Один из тогдашних донецких молодых писателей, осмотрительный человечек, недавно рассказывал мне:
– Я носом учуял, что в окружкоме партии меняется отношение к нему.
– Сколько раз я ему говорил – уезжай, пока цел, уматывай из Артемовска! Не послушался – а уехал бы, и жив бы остался.
Нет, Гриша не уцелел бы ни в Москве, ни в захолустье. От самого себя не уезжают.
Спокойные вечера, когда бы мы с Гришей могли разговаривать подолгу, выпадали не часто. Однажды в летнюю, обволакивающую душу ночь мы так увлеклись разговором, что прошатались по улицам до утра, как двое влюбленных. Гриша говорил о своем детстве и о своей будущей книге. Она будет почти о нем, почти автобиографической: мальчик работает саночником, он наблюдает взрослых и сам взрослеет. Гришино восприятие мира было восприятием человека со взрослым умом и открытым сердцем ребенка.
Литературная страница "Кочегарки" выходила еженедельно, молодая писательская организация росла. Борис Горбатов уехал в Краматорск и поступил рабочим на завод, – не все знали, что он готовит свою "Ячейку". Вскоре уехал и Гриша – сперва в институт журналистики, куда его послали, как способнейшего из нашей молодежи, потом в армию.
Уже давно поступали в редакцию тревожные письма, особенно из Дружковки; рабкоры писали о недостойном коммуниста поведении директора Дружковского завода, о его наглом обращении с рабочими. Рабкоры не знали, что директор приходится свояком кому-то в окружкоме. Еще несколько ответственных работников окружкома приходились друг другу свояками и зятьями. Все они, видимо, считали, что эпоху самоограничения пора прикончить: страна восстанавливается, и она не такая нищая, чтобы ответственные работники столь важного промышленного центра не могли позволить себе выпить в узком кругу. Сору из избы никто не вынесет – все свои! Они превратили Артемовский округ в свою семейную вотчину. Присланных Центральным комитетом из других организаций они не принимали, делая при этом эдакий гордо-пролетарский вид: "Мы, донецкие рабочие, не нуждаемся в подкреплении из других мест!".
Ни Гриша, ни я не знали близко высоких окружных руководителей, с нас хватало знакомства с секретарем исполкома. Это был исполнительный винтик. В домашней обстановке – а мы жили с ним бок о бок – его службистские качества не проявлялись, но Гриша ненавидел его, угадывая за угодливостью натуру бюрократа. Этот аппаратный сверчок не шел ни в какое сравнение с другими окружными чинами. В домах председателя окружного суда и начальника милиции творились чудеса, а город не знал тайн.
После очередной попойки произошла трагическая история – одна из ответственных жен застрелилась. "Кочегарка" не набралась сил размотать клубок. Брагинского к этому времени успели выжить из Донбасса. Когда газета напечатала маленький фельетон о директоре Дружковского завода, издавшем приказ, чтобы все жители поселка обрезали крылья своим гусям, ибо они нарушают порядок, залетая во двор его дома, – зав. агитпропом окружкома возмутился до глубины души. Так возмутился, что мне, вынесшему сор из избы, предложили выметаться из Донбасса. Пришлось уезжать в Харьков. Но сердце мое осталось с друзьями в Донбассе.
Центральные газеты не дали заглохнуть слухам об артемовских чудесах, их описал "Пролетарий", и "артемовщина" обнаружилась перед народом во всей красе. Кроме пьянства, открылось и нечто посерьезнее. Произвол и пренебрежение к рабочим царили не в одной Дружковке с ее гусиным директором. В постановлении Всеукраинского совета профсоюзов говорилось о "неправильном использовании милиции в конфликтах с рабочими" (нетрудно представить себе характер этого "использования"). Центральный комитет партии вынес специальное решение по артемовскому делу. В решении говорилось: "Ввиду нездоровых явлений групповой обывательской спайки в рядах части ответственных работников и потакания некоторым разложившимся элементам…, а также отсутствия выдвижения на окружную ответственную работу рабочих из низового актива (ни одного случая выдвижения рабочего за 1926-27 годы), пересмотреть состав руководящих работников…"
Прошло четыре года со дня смерти Ленина. Не слишком ли быстро стиль поведения артемовских деятелей обратился в "групповую обывательскую спайку"?
Рабкоровские письма – а я читал их без счета – рисовали невеселую картину. В то время рабкоры писали почти исключительно о недостатках – это, конечно, само по себе было "временным недостатком" их деятельности, требующим срочного искоренения. Все рабкоры, сообщая редакции свою фамилию, настойчиво просили печатать не ее, а псевдоним: Игла, Колючка, Заноза, Зубило, Острый глаз и т. д.
В народе нарождался страх. Перестали верить в то, что рабочий может без опаски резать правду в глаза начальству. Рабкоровские псевдонимы – не единичное, не исключительно артемовское явление.
В эти годы, стало быть, уже имелись зажимщики. И невольно возвращаешься к вопросу, который я задал себе, когда писал заметки в первой своей тетради: была ли возможна уже через четыре года после смерти Ленина партийная чистка в том же, в ленинском стиле? Решился ли бы рабкор Острый глаз выступить открыто не только против секретаря окружкома Михиенко, но и против своего гусиного директора? А ведь "артемовщину" вскрыли именно рабкоры.
Рабочие и сельские корреспонденты – рабселькоры – интереснейшее явление революционного времени. Это не выдвинутые из масс руководители, а люди, остающиеся в массе, чувствующие то, что чувствует масса, и острее кого бы то ни было воспринимающие всякое зло.
Разница между рабочими и сельскими корреспондентами состояла в предмете их обличения, в разновидности зла, с которым они боролись. Селькор воевал с кулаком, а рабкор – с бюрократом. Перед селькором стоял враг явный, различимый и не пользующийся поддержкой государства, а перед рабкором – враг, замаскированный в слугу государства. В селькора могли стрелять: в те годы нашумело дымовское дело – в селе Дымовка на Николаевщине кулаки убили селькора Малиновского. В рабкора не стреляли – его только увольняли с работы или прижимали в заработке. Быть уволенным – не прямая угроза жизни человека; это косвенный, но точный удар по его семье, по его детям. Немного найдется людей, не убоявшихся такой угрозы.
… В первый год моей жизни в Артемовске я чувствовал себя счастливым, несмотря на ее будничность. Почему? – объяснить трудно. Был молод, согрет дружбой с Гришей и другими ребятами, мало задумывался. Но уже через год-полтора стало хуже на душе. Особенно угнетали меня известия о том, что делается в нашем округе. В печати появилось далеко не все (и притом много позже). А в редакции знали больше, чем где бы то ни было. Рассказывали друг другу, возмущались, негодовали – про себя. А в газете даже написать про директора завода оказалось непросто.