– Но знаешь ли, душа моя, что ты ведь очень рисковал!
– A qui le dites-vous, mon oncle! Кому вы это говорите, дядюшка! Но я вспомнил слова maman: Jean! m'a-t-elle dit, si vous voulez avoir-du succes aupres des femmes, vous n'avez qu'a etre entreprenant Жан! сказала она мне, если хочешь иметь успех у женщин, будь предприимчивым… И вот, в эту трудную минуту я сказал себе: soyons entreprenant, saperlotte! будем предприимчивы, черт побери! В полночь я был уже в полном гонведском мундире и, подвязав палаш, шел по уединенным аллеям Эскуриала. Сзади меня, в нескольких шагах, как тень, бесшумно следовал Серрано. Теперь я попрошу вас, mon oncle, представить себе теплую, темную, тихую испанскую ночь!
– Душа моя! это должно быть волшебно!
– Волшебно – c'est le mot вот именно… Я иду по аллеям под сводом столетних лимонных дерев; впереди ни зги не видать; le bruit de mes pas est amorti par le sable; моих шагов не слышно на песке. кругом мертвая тишина; вдали, словно мышь, шуршит в кустах сопровождающий меня генерал Серрано; во дворце огни давно потушены; воздух напоен запахом апельсинов, лимонов, грецких орехов, миндалю… parole d'honneur, on se croirait aux Milioutines! честное слово, можно было подумать, что находишься в Милютиных рядах! Я спешу, я чувствую, как дрожит моя рука, повертывающая в замке ключ… Наконец я отпираю, вхожу… v'ian! je donne a plaines voiles dans le Marfori, en conversation criminel, – le avec la mere Patrocinia! Sensation generale. Le Marfori se trouve mal et commence a crier a tue-tete. La mere Patrocinia tombe evanouie et eteint le cierge qu'elle tenait en main et qui eclairait cette scene de crime et de parjure! Je vois accourir Isabeau en bonnet de nuit; je cours, je vole au devant d'elle, en n'oubliant pas toutefois de faire ressortir les avantages de mon uniforme… раз! я застаю Марфори в преступном разговоре с матерью Патрочинией! Всеобщая сенсация. Марфори становится дурно, и он начинает кричать во всю глотку. Мать Патрочиния падает в обморок, свеча, которую она держала в руке и которая освещала эту сцену преступления и вероломства, тухнет. Я вижу Изабеллу, прибежавшую в ночном чепчике; я бегу, я лечу ей навстречу, не забывая при этом воспользоваться преимуществами моего мундира…
– Какое, однако, трудное и сложное положение!
– C'est ce que je me suis dit Так я и сказал самому себе… Но я решился выйти из него с честью. Я остановился перед нею и голосом, не допускающим возражений, произнес: Madame! des raison de haute politique exigent que le Marfori me cede la place. C'est triste, mais c'est vrai Сударыня! соображения высокой политики требуют, чтобы Марфори уступил мне свое место. Это печально, но так нужно!. На минуту, она, казалось, задумалась, но скоро я мог уже убедиться, что взор ее постепенно приковывается к моему мундиру. Еще мгновение – и поручение Бейста было бы выполнено! Как вдруг нас оглушает целый залп ружейных выстрелов. Isabeau бледнеет и восклицает: это проказы изменника Серрано! Marfori se retrouve mal; la mere Patrocinia qui venait de rallumer son cierge, le laisse tomber a terre Марфори снова дурно; мать Патрочиния, которая вновь зажгла свечу, роняет ее на пол… Один я, с палашом в руках, жду разъяснения этого беспорядка. В эту минуту входят: Серрано, Прим и Топете. – Madame! – говорит Прим, – карета готова! – Но позвольте, messieurs! – вступаюсь я, – по крайней мере, объясните мне, что такое здесь происходит? – Молодой гонвед! отвечает Серрано, – то, чему вы сейчас были свидетелем, называется по-здешнему гишпанскою революцией!
– Тс… следовательно, ты был, так сказать, косвенной причиной, изменившей лицо Испании?
– C'est vous qui l'avez dit, mon oncle Это сказали вы, дядюшка… Но представьте себе мое изумление! Начинается суматоха невообразимая. Isabeau укладывается, Марфори, с зеркальцем в руках, фабрит себе усы на дорогу, la mere Patrocinia впопыхах куда-то засунула ящик, в котором была заключена египетская тьма… Я один все еще держусь и протестую; je risque meme le nom du chenapan Beust – eh bien! pas le moindre effet! L'on s'en moque – et voila tout. «Alloz nominos doz popoloz Espagnoloz! Vos povedoz filadoz!» ce qui en bon francais veut dire: au nom du peuple espagnol! Vous pouvez filer! – s'explique enfin Topete en accentuant sur les oz. Alors je me dis: ah bas! si c'est au nom du peuple espagnol – c'est autre chose! Filons! je n'ai rien a objecter! Et v'ian! me voila derechef a Vienne, faisant le pied de grue dans l'antichambre du comte Beust! я рискую даже назвать имя негодяя Бейста – и что же? ни малейшего эффекта! Посмеиваются над этим – и все тут! «Во имя испанского народа!», что на добром французском языке должно означать: во имя испанского народа! Вы можете убираться! – говорит наконец Топете, налегая на oz. Тут я говорю себе: ну, если во имя испанского народа – это другое дело! Уберемся! не возражаю! И вот я снова в Вене, дожидаюсь в приемной графа Бейста!
– Ну, Бейст-то, я думаю, пожурил-таки тебя!
– Совсем напротив. Принял с распростертыми объятиями. A votre insu,сказал он мне, – vous avez fait une revolution, et pour le moment c'est tout ce qu'il nous faut! la candidature Hohenzollern va faire le reste! Jeune homme! Vous pouvez aller paitre a Penza! Сами того не зная, вы совершили революцию, а в настоящее время это все, что нам нужно! Кандидатура Гогенцоллерна сделает остальное! Молодой человек! Вы можете отправиться пастись в Пензу!
– Ну, а награды-то все-таки не дали?
– Награду, mon oncle, я получил уже здесь. Как только я явился сюда с письмом от Бейста, так меня сейчас же произвели в «хронические»!
Сказав это, Ваня вдруг поник головой. Возбужденное состояние, в котором он находился во время рассказа об испанской дипломатической кампании, внезапно оставило его, и он впал в полнейшую прострацию. Он беспрестанно тер себе лоб, как бы отгоняя несносную головную боль, боязливо дул по обе стороны на плечи и бормотал:
– Le titre d'aliene chronique – c'est presque l'equivalent du titre de grand d'Espagne! Ah! C'est un bien grand fardeau a porter, mon oncle! Титул хронического сумасшедшего – это почти равно титулу испанского гранда! Ах! Очень тяжело носить такое бремя, дядюшка!
Целый час он просидел в креслах с закрытыми глазами. Спал ли он в это время или только мечтал – я не могу сказать определительно. Но ежели он спал, я уверен, что во сне ему представлялся rendez-vous Марфори и Патрочинии, потому, что на губах его, по временам, скользила блаженная улыбка. Я смотрел на него и припоминал мой недавний разговор с доктором. Да, сумасшествие есть не что иное, как продолжение обыденной человеческой жизни или, лучше сказать, это полнейшее ее откровение. Человек вовсе не сходит с ума в буквальном значении этого слова и ни на йоту не делается глупее против того, чем он был в здоровом состоянии. Вся разница между здоровым человеком и помешанным заключается в том, что первый полагает известную границу между идеалами и действительностью, а второй никакого различия в этом смысле не признает. Идеалы гурьбой вторгаются в действительную жизнь и перемешиваются с ее обыденными отправлениями, но это не новые, только родившиеся идеалы, а те же самые, которые человек лелеял и в здоровом состоянии и которые составляли лучшую, заветную часть его существования. Человек внезапно обнаруживается весь, является на суд публики, снабженный бесчисленным множеством комментариев, формулирование которых, при обыкновенном порядке вещей, потребовало бы от постороннего наблюдателя большого труда и далеко не ординарной проницательности. Вот он! вот та таинственная подоплека, которая некогда повергала в недоумение! Вот почему он тогда-то поступил так-то, а в другом случае так-то, и вот почему мы, удивлявшиеся кажущейся беспричинности этих поступков, оказывались лишь недальнозоркими и непроницательными. Теперь – все это ясно как день: он сам, в живом и художественном образе, представил нам непререкаемое объяснение всего своего прошлого, всех тех невозможностей, которые нередко поселяли в нас изумление, смешанное с испугом.
На первый взгляд, сближение между Ваней и экс-королевой Изабеллой кажется фантастичным, но это кажется только до тех пор, покуда мы не знаем идеалов, которыми он питался тогда, когда и он сам, и все окружающие его считали его в полном обладании умственных сил. У каждого человека имеются свои идеалы, но в то время, как один, сообразно с своей жизненной обстановкой, мечтает о вечном движении, другой – о бесконечно великом и бесконечно малом, третий – о судьбах, ожидающих человечество в отдаленном будущем и т. д. Ваня (тоже сообразно с своей жизненной обстановкой) мечтал об идеальной посадке на коне, об идеальных формах лошади и о том идеальном житье, когда, по щучьему веленью, по моему хотенью, к услугам человека является все, о чем тоскует его сердце, то есть рысаки, карты, вино и женщины. Этот мечтательный мир, в который уносилась фантазия Вани, сперва на сон грядущий, а потом и в другие свободные от обычных занятий часы, явился не произвольно, а имел корни в действительности, в наклонностях, первоначально данных воспитанием и потом консолидированных дальнейшею обстановкой жизни. Вся разница в том, что в реальной жизни факты принимали простую, несложную форму, а в жизни идеальной они подвергались более или менее запутанным комбинациям. В этом смысле Изабелла всегда составляла одну из главных реальных основ существования Вани, и приключения, вроде марфориевских, были тут как нельзя больше у места. Будь я сторонником теории прирожденных идей, я сказал бы, что такова была прирожденная идея Вани; но даже и не будучи последователем этой теории, я считаю себя вправе утверждать, что представление о марфориевских подвигах есть наиболее свойственное той обстановке и тому кругу условных понятий, среди которых он вращался. Бедный Ваня! быть может, еще не имея о Марфори ни малейшего понятия, он уже во всех деталях уяснил себе неотразимую привлекательность марфориевского промысла. Быть может, что он уже вопрошал с этою целью прошедшее, настоящее и будущее, что он мысленно перебывал поочередно фаворитом Семирамиды, Клеопатры, Мессалины, королевы Помаре и проч.? И вдруг, в то самое время, когда вся эта махинация была у него в полном ходу, – ему попадаются «Тайны мадридского двора», из которых он убеждается, что секретная основа его жизни уже осуществлена. И кем осуществлена! каким-то проходимцем Марфори, у которого даже «посадки» порядочной нет, у которого срам сказать! – грудь совсем не похожа на колесо, а ляжка скорее напоминает le bras de la vieille comtesse Romanzoff руку старой графини Романцовой., нежели ляжку настоящего, сколько-нибудь уважающего себя мужчины-производителя!
Через час в двери номера осторожно постучались. Заслышав этот стук, Ваня мгновенно вскочил, и к нему столь же внезапно возвратилась его бодрость, как внезапно же, час тому назад, произошел упадок сил.
– Mon oncle! vous m'excuserez si je ne m'occupe plus de vous! Parole d'honneur, je suis en affaires! Дядюшка! извините, я больше не могу развлекать вас! Честное слово, у меня дела! Я должен сегодня во что бы то ни стало покончить с внутренним займом! – обратился он ко мне, – деньги до зарезу нужны, а пензенские корнеты и не думают высылать! Aussi, je conclue un emprunt a la maniere austriaque: Поэтому я заключаю заем по-австрийски. живо, и с надеждой не заплатить! Mais vous allez voir cela vous-meme, si rien ne vous presse de me quitter! Но вы сами увидите это, если не спешите меня покинуть! Эй, жид! полезай!
На этот возглас вошел прекраснейший и честнейший еврей, по фамилии Гольденшвейн, который, как я после узнал, тоже содержался в больнице умалишенных и был помешан на возрождении еврейской нации. Возрождение это, по мнению его, могло осуществиться лишь тогда: 1) когда евреи прекратят печатание объявлений о распродаже настоящих голландских и билефельдских полотен; 2) когда они перестанут взимать так называемые «жидовские» проценты, и 3) когда, захватив в свои руки все банкирские операции, сняв на аренду все кабаки, овладев всеми железнодорожными предприятиями и окончательно опутав мужика, они докажут изумленному миру, что может совершить скромная нация, которая находит небезвыгодным считать себя угнетенною Здесь я должен оговориться. В одном из органов еврейской журналистики достопочтенный т. Хволос напечатал письмо к г. Некрасову, в котором: 1) убеждает его оградить угнетенную еврейскую нацию от неприличных выходок автора «Дневника провинциала в Петербурге», и 2) высказывает догадку, что автор этих выходок, судя по «развязности приемов и тона», есть не кто иной, как Щедрин. Упрек этот несказанно огорчил меня. Я так высоко ценил литературную деятельность г. Хволоса, что даже был убежден, что ни одно объявление о распродаже полотен не принадлежит перу его. И вот этот-то высокочтимый деятель обвиняет меня в «развязности», то есть в таком качестве, к которому я сам всегда относился неодобрительно! Оказывается, однако ж, что г. Хволос, бросая в меня своим обвинением, сам поступает с развязностью поистине прискорбною. Оказывается, что он, читая «Дневник», не понял самого главного: что я веду «Дневник» от третьего лица, которого мнения суть выражение мнений толпы, а отнюдь не моих личных. Быть может, г. Хволос думает, что я и у поручика Хватова ночевал, и в международном статистическом конгрессе (в гостинице Шухардина) участвовал, и был судим в Отель дю-Нор по обвинению в политическом преступлении? Если это так, то мне остается только уверить его, что ничего подобного со мною не случилось и что все описываемое в «Дневнике» относится исключительно к тому вымышленному лицу, от имени которого он ведется. Затем, я могу дать г. Хволосу еще следующий полезный совет: прежде нежели обвинять другого в развязности, нужно самому быть как можно менее развязным и ни в каком случае не выступать с обвинениями, не выяснив себе наперед их предмета. Н. Щедрин..
При входе ростовщика Ваня подмигнул мне одним глазом, как бы говоря: vous allez voir si je suis expeditif! сейчас увидите, ловок ли я!
– Ну, Брошка (уменьшительное от Иерухима)! вексельная бумага при тебе?
Гольденшвейн только воздел руками в ответ, как бы безмолвно протестуя против самого предположения об отсутствии в его кармане вексельной бумаги.
– Пятьдесят?
– О вей мир! сорок! Как мозно пятдесят! И бумазка пятдесят рублей нехоросая, фальсивая бумазка!
– Вот, mon oncle, судите сами! можно ли поступать с ними иначе, как a la maniere austriaque! по-австрийски! Я ему в пятьдесят тысяч вексель пишу, а он из пятидесяти рублей десять отжилить хочет!
– Ваня! но это безумство! дать вексель в пятьдесят тысяч и получить за него сорок рублей! Mais vous compromettez ainsi la fortune, qu'en qualite du dernier des Potzeloueif, vous devez transmettre a vos enfants! Но вы компрометируете таким образом состояние, которое в качестве последнего Поцелуева должны передать своим детям! Остановись, душа моя!
– Не беспокойтесь, mon oncle! Он знает que c'est ma maniere d'emprunter это моя манера занимать деньги… Я ему уж полтора миллиона таким образом должен. Ну, черт с тобой, жид! Давай деньги!
– А деньги зе в конторе! Иван Карлыц зе их отобрал! Ваня позвонил; на зов явился сторож.
– Mon oncle! Это тот самый курьер, который ломал со мною походы в Мадрид! Прокофьев! помнишь, как мы с тобой из Гишпании улепетывали?
– Точно так, ваше превосходительство!
– А что, небось, брат, струсил, как из ружьев-то настоящим манером попаливать начали?
– Точно так, ваше превосходительство!
– А я так не струсил. Ну, хорошо; беги теперь к Карлу Иванычу и скажи ему, чтоб списал сорок рублей со счета Брошки и записал в мой! Et maintenant, l'affaire est baclee! Je suis plus riche de quarante roubles, et le juif est plus pauvre de la meme somme – la est tout le secret de l'operation! А теперь дело сделано! Я стал богаче на сорок рублей, а еврей беднее на такую же сумму – в этом весь секрет операции! – продолжал Ваня, обращаясь ко мне.
Затем он взял из рук почтенного еврея лист вексельной бумаги и совершенно отчетливо написал: «Я, нижеподписавшийся, обязуюсь уплатить христопродавцу Брошке, или кому он прикажет, пятьдесят тысяч рублей, сроком от нижеписанного числа, когда мне то заблагорассудится. Fait a St.-Petersbourg, ce 19 Janvier Составлено в С.-Петербурге, 19 января., в год от разорения Иерусалима 50001. К сему заемному письму Aliene chronique Jean de Potzeloueff Хронический сумасшедший Иван Поцелуев. руку приложил».
– Ce n'est pas plus long que ca! Вот и все! – сказал он мне, показывая вексель.
– Ну, а теперь, Брошка, – брысь! Бери вексель в зубы, и чтоб духу твоего не пахло! Ainsi, vous connaissez le secret de mes operations financieres, mon oncle! Теперь вы знаете секрет моих финансовых операций, дядюшка! – продолжал он, когда еврей вышел, – que voulez vous! Nous tous, tant que nous sommes, nous ne faisons pas autrement! что поделаешь! Мы все, сколько нас ни есть, только так и поступаем! Не дают, подлецы, на других условиях! Да ведь и я тоже не промах. Да-с, любезный Брошка, тут еще будет судоговорение! Вы заметили, mon oncle, какую я штуку выкинул! «Обязуюсь заплатить, когда мне то заблагорассудится!» Ха-ха! Когда заблагорассудится! Да-с, тут еще будет… су-до-го-во-ре-ние! – И он так блаженно улыбался, говоря это, что мне невольно пришло на мысль: Ваня! о, если б ты всегда был помешан!
– Однако мне уж время проездку делать! надеюсь, mon oncle, что вы не откажетесь присутствовать при этом?
Мы прошли в большую залу, где была устроена гимнастика. Больные отчасти прогуливались в саду, а отчасти разбрелись по нумерам, и потому зала была пуста. Только один субъект, в куртке, в рейтузах, в кавалерийской фуражке без козырька и в грязновато-белых замшевых перчатках на руках, прохаживался взад и вперед по комнате, заложивши одну руку за спину. Это был меланхолик, юнкер Потапенко, добровольно принявший на себя роль ординарца при Ване. Он ожидал нас и при нашем появлении вытянулся и сделал рукою под козырек.
– Тесноват немного у нас манеж, – сказал мне Ваня, указывая на залу, серьезная проездка просто немыслима, а между тем требуют, чтоб солдат исполнял почти все то, что исполняется в цирке. Оттого-то все и идет у нас так себе, clopin-clopant кое-как… Благих намерений пропасть, а исполнение – швах. Просто жалость смотреть на лошадей, как они путаются. On ne veut pas comprendre que la bete doit avoir de l'espace devant elle! Не хотят понять, что лошадям нужно пространство! Грустно. Людей у нас нет, mon oncle! таких людей, которые могли бы понять! А впрочем, что же тут толковать! ведь мы с вами людей не сделаем! Позвольте-ка мне лучше рекомендовать моего коня жеребец Исполнительный! А-с? каков круп?!
Он указал рукой на деревянную, обшитую кожей и утвержденную на двух треножниках кобылу, служившую для каких-то гимнастических целей. Но он очень серьезно принимал ее за настоящего коня, потому что потрепал ее рукою и даже слазил посмотреть, что у нее под брюхом.
– У лошади, mon oncle, голова должна быть сухая, нога как стальная, круп круглый, широкий, как печь, c'est l'essentiel! это самое главное! Лошадь, которая имеет круп остроконечный…
Но вдруг речь его порвалась, и лицо, дышавшее приветливостью, потемнело. Он молча поманил указательным пальцем несчастного Потапенко, который ни жив ни мертв, словно неслышный зефир, подлетел к нему – и замер на месте, держа руки по швам.
– Это видишь? – с неизреченной непреклонностью во взоре и голосе спросил Ваня, указывая на какую-то неизмеримо малую величину, темневшуюся в виде пятнышка под воображаемым хвостом, – опять хвост не подмыт?
Потапенко, не переменяя положения, скосил глаза в указываемую сторону и проговорил:
– Виноват, ваше превосходительство! Вчера выпивши был!
– Пятнадцать! – твердо произнес Ваня, отпуская манием руки Потапенку, который, сделав направо кругом, зашагал к окошку и там опять замер руки по швам. – Ну вот хоть бы это! – продолжал Ваня, обращаясь ко мне, – телесные наказания уничтожены – mais au nom de Dieu! est-ce que cela a le sens commun! но ради бога! есть ли в этом здравый смысл! Где гарантии, спрашиваю я вас! Могу ли я отвечать за красоту фронта, если я не вооружен достаточными для того средствами! Исполнима ли подобная реформа! – нет, не исполнима! И вот почему никто и не исполняет ее! Это все равно что вот с новыми судами: исполнимы ли решения новых судов? – Нет, не исполнимы, а потому никто и не исполняет их! Суд там себе как хочешь оправдывай, но если нельзя этого выполнить – в результате все-таки… фюить! Or, je vous demande un peu Так скажите на милость., для чего же писать законы, коль скоро их не исполнять?!
Ваня проговорил все это так резонно, что мне просто казалось, что он рассказывает сущность передовой статьи, только что вычитанной им в одной из современных либеральных русских газет.
С последним словом он молодцом вскочил на деревянную кобылу, стегнул ее хлыстом и разом осадил. В продолжение получаса он проделывал передо мной на этом подобии лошади все, что, в нормальном состоянии, мог бы проделать на настоящей, живой лошади. Подбоченившись одной рукой, он делал вид, что другою держит поводья, и затем привскакивал на галопе, слегка трясся на рысях, наклонно и как бы устремляясь всем корпусом вперед, держал себя на марш-марше и проч., так что в конце концов совсем измучился и вспотел. Но это не мешало ему ни на минуту не прекращать бессвязной болтовни, из которой я узнал его предположения об устройстве международного цирка, насчет чего меня, впрочем, уже предупреждал доктор.
– Вы знаете, mon oncle, – говорил он, – что мне разрешено устроить здесь в Петербурге международный цирк. После международного статистического конгресса это будет второй опыт в том же роде. Ca sera grandiose et fantastique en meme temps Это будет грандиозно и вместе с тем фантастично., все мое сердобское имение пойдет туда. Ah! nous allons joliment festoyer, je vous en reponds! Ах! мы прекрасно отпразднуем, ручаюсь за это! Представьте себе громаднейшее здание в длину и ширину всего царицынского луга – вот мой цирк. Над зданием, вместо потолка, хрустальный свод; по бокам и углам, в виде приделов, теряющихся в неизмеримости пространства, найдут себе место частные цирки всех возможных национальностей; посередине будет расположена главная, интернациональная арена. Все, что можно найти в целом мире en fait de chiens et de chevaux по части собак и лошадей., – всем этим мы будем обладать. Но, главное, мы будем иметь и то, чего совсем нет нигде, – c'est la le point essentiel вот что существенно… При главной арене будет существовать целая комиссия скрещиваний (comme qui dirait, un ministere du progres как бы сказать, министерство прогресса.), которая именно будет иметь предметом выработку совершенно новых лошадиных и собачьих пород и мастей. Nous aurons des chevaux-leopards, des chevaux-hippopotames, des chevaux-rhinoceros. Et si la science arrive a creer des chevaux-aigles ou des chevaux-requins – nous en aurons les premiers echantillons У нас будут лошади-леопарды, лошади-гиппопотамы, лошади-носороги. И если наука дойдет до создания лошадей-орлов и лошадей-акул, – у нас будут их первые образцы… У нас будет свой главный доктор и свой адвокат. Против главного цирка, где теперь павловские казармы, мы поместим главное управление, которое будет заведовать всеми цирками и во главе которого я полагаю поставить Эмму Чинизелли с Эммой Браатц в должности товарища. Я думал было сделать главноуправляющим генерала Дитятина, но сообразил, что он не знает даже, что значит подмыть у лошади хвост. Во всякой губернии будет открыто один или два цирка – ca sera toute une reforme! это будет целый переворот! Разумеется, цирки будут открываться не вдруг, а постепенно, по мере средств, которыми будет располагать наше казначейство. Как быть! судьба всех реформ такова, и сибирским губерниям, быть может, совсем придется остаться без цирков! Посещение цирков будет обязательное, mais aussi nos cirques fonctionneront jour et nuit но в то же время наши цирки будут работать день и ночь… Мы обязываемся иметь лучших гимнастов, лучших жонглеров, лучших канатных плясунов и, как conditio sine qua non обязательное условие., летающего человека. Переход через Ниагару на слабо натянутом канате будет происходить каждый день. По вечерам будет даваться экстраординарное представление для избранных, в заключение которого имеет быть представлена борьба слона с носорогом. Cela coutera un argent fou Это будет стоить бешеных денег., но я надеюсь иметь субсидию. Que diable, l'etat peut bien se deranger pour une entreprise aussi grandiose! Кой черт, может же государство немного раскошелиться ради такого грандиозного предприятия! Все открытия и усовершенствования в мире лошадей и собак будут усвоены нами немедленно. Mon oncle! вы не поверите, если вам перечислить все, что сделано в последнее время в этой сфере! Нынче лошадь уже сидит на задних ногах, но кто может поручиться, что через год или два она не будет ходить на голове – tout comme un homme! совершенно как человек! Вот что мы вправе ожидать от лошади – от одной только лошади! Et les cochons de lait donc! Ну а поросята! Я уверен, что даже теперь между ними уж скрывается какой-нибудь газетный фельетонист! Подумайте, какие перспективы! Теперь вы видите какую-нибудь гусарскую кадриль: c'est triste, c'est mesquin, ca n'a ni verve, ni entrain! это бедно, жалко, в этом нет ни жара, ни увлечения! Тогда – вы увидите целые массы, целые сражения! Какая школа! сколько примеров доблести! Гусарские кадрили – parlez-moi de ca! Nous vous servirons des amazones! mille, dix mille, cent mille paires de hanches a la fois! – quel coup d'oeil! Et nous aurons des cabinets particuliers, s'il vous plait. Mon oncle! vous qui etes un vieux libertin да что толковать! Мы угостим вас амазонками! тысячу, десять тысяч, сто тысяч пар ляжек разом! – какое зрелище! А у нас будут и отдельные кабинеты, если вам угодно. Вы ведь старый распутник, дядюшка! (не говорите! знаю я, как вы в Проплеванной Название деревни (см. «Дневник провинциала в Петербурге»). (Прим. M. E. Салтыкова-Щедрина.) целые полки амазонок формировали!) – вы знаете, что в этом отношении Петербург находится, так сказать, в младенчестве. Мы все это разом двинем. Tout s'enchaine et se lie dans mon systeme, voyez-vous Как видите, в моей системе все пригнано друг к другу… За особенную плату я покажу Венеру, выходящую из морской пены, – на днях я даже подписываю по этому случаю с Корой Пирль контракт. Ah bah! Je suis patriote, mon oncle! Да-с! Я патриот, дядюшка! Я сказал себе: мы ездим в Париж, мы тратим там деньги – для чего! Не лучше ли будет, если мы устроим все это у себя и будем тратить наши деньги дома?! Mais n'est-ce pas, mon oncle?
Выпустивши этот поток речей, он ловко соскочил с лошади, сплюнул в сторону, как подобает усталому кавалеристу, и с благосклоннейшею улыбкой продолжал:
– Я в этом отношении даже дальше иду. Я так думаю, что если б у нас были охотники до парламентов, то вместо того чтоб заставлять ездить смотреть на них за границу, я бы дома завел свой собственный парламент: нате! смотрите! Вы подумайте только, mon oncle, каких одна Пензенская губерния корнетов в этот парламент вышлет! хоть сейчас на выводку… parole d'honneur! Не правда ли, дядюшка? 8 честное слово!
Признаюсь, заслышав слово «парламент», я несколько струсил и хотел замять разговор; но когда Ваня тут же примешал пензенских корнетов, то идея эта мне самому так понравилась, что я невольно воскликнул:
– Ну да… ежели собрать пензенских корнетов в одну кучу… a la bonne heure! в добрый час! В этом смысле… то есть в смысле выводки… парламент… Это был бы даже очень и очень важный шаг в истории нашего коннозаводства!
– А какая перспектива для цирка! Предположите хоть по одному корнету с уезда – ведь это был бы одновременный наплыв более семисот корнетов… подумайте-ка, mon oncle, сколько тут дел можно сделать!
Быть может, он развил бы свою мысль и далее, если б в эту минуту не влетел в зал бледный молодой человек, в фантастическом сюртуке военного покроя, который, с необыкновенно озабоченным видом, доложил, что судьи уже собрались и ожидают только Ваню, чтоб открыть заседание.
– Ну-с, делать нечего, сегодня нам к Одинцову ехать уж не приходится. Но завтра я вас угощаю, mon oncle, – это решено. J'ai un credit illimite! У меня неограниченный кредит! Правда, что я за каждый десяток устриц пишу вексель в восемь тысяч рублей, но так как я принял за правило вообще по векселям не платить, то выходит, что завтрак, во всяком случае, обходится мне несравненно дешевле, нежели какому-нибудь pekin штрафирке., который платит за свой десяток полтора рубля и притом рискует, что ему кто-нибудь вымажет селедкой лицо.
– Неужели это случается? Не может быть!
– Не только может быть, но не может не быть. Самому мне еще не приходилось никому обмазать рожу селедкой, но ежели я не делал этого, то, признаюсь, потому только, что раз, знаете, усядешься – лень встать. Но как хотите, а иногда просто гадко смотреть на него, mon oncle! Мы, например: мы приходим, садимся и едим – rien de plus simple! чего проще! Придет pekin и, во-первых, раз десять заглянет в прейскурант, во-вторых, начинает потирать себе руки и с каким-то идиотским наслаждением взвешивает, одной ли селедки ему спросить или побаловаться и кусочком сыру. Je vous demande un peu, si ce n'est pas revoltant! Скажите на милость, разве не возмутительно ли это! Ну, многие и не выдерживают, а вследствие этого, конечно, возникают печальные недоразумения. Но вы сами сейчас все это увидите, потому что одно из подобных недоразумений мы будем сейчас судить.
Нельзя себе представить ничего оригинальнее, как суд сумасшедших. Я не скажу, чтоб это был суд навыворот, или чтоб в приговорах его ощущались перерывы логики, но самое свойство поводов, из которых возникают судные дела, таково, что они нигде в другом месте не могут обнаружиться в такой конкретной, обнаженной форме, кроме сумасшедшего дома. Это будет, впрочем, совершенно понятно, если мы признаем, что сумасшествие само по себе есть, по преимуществу, обнажение тех идеалов человека, которые он, в нормальном состоянии, не решается выказать, иногда вследствие их детской незрелости, а иногда и вследствие того, что идеалы эти слишком явно идут вразрез с понятиями, имеющими ход на рынке. Здорового человека одинаково обуздывает и стыдливость, и боязнь прослыть опасным мечтателем. Ваня, например, даже лучшему приятелю ни за что не решился бы высказать, что мечты о марфорйевской карьере составляют всю основу его существования; теперь – он свободно раскрывал эти мечты всем и каждому не только не стыдясь, но даже с некоторым пафосом. Точно так же, в здоровом состоянии, Ваня, хотя в душе, разумеется, вполне оправдывал уместность и даже необходимость обмазывания селедкой лиц скромно завтракающих pekins, но в то же время он едва ли решился бы высказать это во всеуслышание. Теперь – он высказывал эту теорию без всякого смущения, и даже изумился бы, если б кому-нибудь вздумалось ее не признавать.