Поступок логичный. Если родного, любимого человека, самого, можно сказать, близкого от этого текста воротит, то что же скажут люди сторонние, у которых и без моих сочинений дел полно?
Это что же за хлёбово я приготовил? Это что же за дитя я родил на тайных своих свиданиях со словами?
С полгода я на свидания эти ни ногой, а потом как-то одно, другое, но плоды этих внебрачных связей показывать кому-нибудь зарекся.
А дальше – случай.
Прошло лет десять… Пишу и диву даюсь, так размахался – десять лет, двадцать, в партию сподобился вступить под пятьдесят, будто собрался жить как Мафусаил. В общем, не десять, даже побольше лет прошло с тех пор, как «Дикштейн» залег на дно очередного пыльного картонного короба с исписанной бумагой.
Господину случаю было угодно, чтобы я встретил как-то в метро самого близкого друга моей студенческой поры; за двадцать лет, живя в одном городе, нам не довелось натолкнуться друг на друга, жизнь, как говорится, развела.
Она мало изменилась, царственная посадка головы, открытый прямой взгляд, так же стройна, так же порывиста в речи…
– Что пишешь?
– Я не пишу… то есть пишу, ну, эти… сценарии…
– Видела. «Количество хорошеньких женщин прямо пропорционально количеству введенного в организм алкоголя». Поздравляю. Это несерьезно, для себя что пишешь?
Вот так, сразу, через двадцать лет. Не писал же я тогда, в юные-то годы, ничего, ну, письма, правда, ей писал, много…
Пришлось, ежась, корчась, морщась, признаться, что кое-что, конечно, пишу, но…
– Покажи. Не морочь мне голову. Хочу своими глазами…
Пришлось показать те самые, уже пожухлые пятьдесят или шестьдесят страниц «Дикштейна».
Кажется, на следующий день, может быть, через день-два, я услышал по телефону: «Ты сумасшедший? Почему это не дописано?! Ты что, сам не понимаешь, что это за текст?»
Как филологу высокой квалификации и большой педагогической культуры, ей не составило труда отыскать в прочитанных страницах какие-то достоинства, которые я должен был признать, подозревая еще в давние годы, что не все там мертво. Вот и сторонний взгляд что-то там поманило. Ну что ж, раз это интересно человеку, для меня не безразличному, так почему бы это и не дописать?
За два, от силы три месяца 86-го года «Дикштейн» был дописан, переписан, перепечатан, еще раз дописан, еще раз перепечатан (спасибо жене, спасибо ее сестре) и предъявлен заказчице. А по ходу дела мне доставляло ни с чем не сравнимое удовольствие читать сделанное за день по телефону и слышать слова одобрения. Кстати сказать, практически закончив историю незадавшейся жизни Игоря Ивановича, я почувствовал, что «мятеж» все-таки нужен. Собрав материал по крохам только в открытой печати, не допущенный ни к архивам, ни к документам, я положил себе предел – мятеж не больше трети, иначе задавит моего кочегара, это раз, и никаких начальников, полководцев и предводителей. Как меня ни уговаривали впоследствии украсить сочинение именем невинно убиенного Тухачевского, я тупо стоял на своем – хватит с него «командарм-7». Мастера карательных операций у меня с детства и по нынешний день вызывают ужас, отбивающий охоту «входить в их обстоятельства».
В общем, так или иначе, текст был завершен, и осталось только объяснить читателю, почему называется он «Капитан Дикштейн», поскольку никаким капитаном – ни подлинный Дикштейн, ни мнимый – отродясь не был. Написал и это. Баста!
В авторской практике существуют посвящения; посвятить это сочинение человеку, который велел его сделать, доделать и не стесняться показывать людям, было бы естественно. Но! Первое сочинение украшать посвящением мне показалось претенциозным, это во-первых, во-вторых, фактор жены нельзя было сбрасывать со счетов, в-третьих же, на пороге текста, под заголовком, у входа в сочинение стояло два эпиграфа, и это последнее обстоятельство, пожалуй, больше всего помешало появиться на рукописи хотя бы двум буквам «К.Ч.».
К.Ч. понесла текст в народ. И хотя к этому времени, исторгнутая из разгромленной экспериментальной школы, она учительствовала в школе рабочей молодежи, народ вокруг К.Ч. был, и со связями, в том числе и зарубежными.
– Хочешь, переправим это «за бугор»? Там схватят с руками.
Не хочу. Какое отношение к «забугорью» имеет мордобой в вокзальном сортире? Нет, для забугорного читателя это будет «про мятеж», а у меня про захолустного жителя, мечтающего о батоне за «два двадцать» и не имеющего возможности его купить хотя бы раз в месяц. У меня о человеке, который бутылочное пиво почитает питьем изысканным и покупает его лишь к таким торжественным событиям, как приезд племянника на суд. А мятеж? Это добыча историков. Ну что мятеж, их было и будет еще черт знает сколько, а вот жизнь человеческая, она одна, единственная, мгновенная и никогда… От «забугорья» я отказался с легкостью. Тогда через вторые верные руки, через сокурсницу, было предложено показать очень прогрессивному, либеральному, левому, «нашему» человеку в журнале «Звезда». Никаких возражений. Я с этим человеком лично знаком не был, хотя имя его слышал с самыми похвальными среди моих друзей отзывами и читал его статьи с интересом.
Прошел какой-то срок, изрядный, мне понадобилась рукопись, и я позвонил в «Звезду».
С первых же полутора слов стало все ясно, и я тут же прервал разговор: «Простите, бога ради, я сам редактор, мне приходится такие разговоры вести не один раз на дню, я знаю, какое это удовольствие. Не надо больше ни слова говорить и ничего объяснять не надо, не подошло, ну и не подошло. Я вам рукопись не приносил, ни о чем вас не просил…»
Такого поворота собеседник не ожидал и тут же подобрел и стал припоминать какие-то подробности, заслуживающие похвалы, вроде того, что материал интересный собран, жаль, если пропадет.
– Адольф Адольфович, когда я могу приехать и взять рукопись, или оставьте ее где-нибудь, а я заберу…
Мог ли я сделать больший подарок человеку, вынужденному не просто объявить мне, что не в свои сани полез, но еще как-то и обосновать свое убеждение!
Если бы вы знали, как хорошо быть не-писателем!
Не надо никого выслушивать, не надо ничего прикидывать, рассчитывать, примерять, соизмерять, понимать, вникать, пробивать, проталкивать, пропихивать, давить и просовывать.
Просто приходишь, и как только редактор открывает рот, чтобы что-то такое объяснить, вежливо этот рот прикрываешь и сам, в свою очередь, говоришь: «Простите, что отнял у вас столько времени. Если вы действительно хотите что-то про этот текст сказать, не сочтите за труд позвонить Н. Н., передавшей вам рукопись, ей, я думаю, это интересно». Еще раз извиняешься, берешь папочку, завязываешь тесемочки, без спешки, но и не затягивая процедуру особенно, и, отвесив поклон всем, в редакции присутствующим, покидаешь…
Но быстро покинуть «Звезду» не удалось, как раз в момент завязывания тесемочек вошел в комнату заместитель главного редактора, хороший мой знакомый по киностудии. Скрыть причину моего появления в редакции было невозможно, начал причитать: «Лев Эдуардович, не надо вам это читать. Мы же знакомы, если б я хотел, неужели бы я вам не позвонил, неужели бы не попросил… не годится это для вашего журнала, мне уже объяснили очень убедительно». Движимый товарищеским великодушием, Лев Эдуардович рукописью овладевает, и еще через месяц мне приходится ехать черт знает куда, чтобы, не раздеваясь, в прихожей, положить текст в сумку, отказавшись от чая, от коньяка и выслушивания («Поверь мне…») искреннего о рукописи мнения.
Нет, надо быть самому редактором, чтобы понять, какое чувство благодарности всплывало в сердцах моих коллег, освобождаемых мной от тягостной процедуры вразумления меня, неразумного.
Мой добрый друг и писатель, Михаил Сергеевич Глинка, в Доме творчества «Репино» узнал от москвича Александра Галина, тоже моего давнего приятеля, что тот читает сочинение Кураева, и даже с восторгом. Михаил Сергеевич не упустил возможности сделать мне дружеское внушение за то, что рукопись не попала к нему прежде, и, высоко ее оценив, предложил отнести в журнал «Нева» своему доброму другу, тоже «нашему» человеку, который «все понимает» и т. д.
Никаких возражений.
Поехали мы даже вместе в «Неву» и оставили там рукопись аж заместителю главного редактора, ведавшему прозой.
Месяца через два я позвонил в редакцию и узнал, что рукопись прочитана и я могу ее забрать.
Приехал.
Друг моего друга, преуспевший не только на литературной, но и на дипломатической ниве, с мягкостью доктора, говорящего с тяжелобольным человеком, произнес:
«Кронштадтский мятеж нас очень интересует, мы можем вам дать для него сколько хотите места, но зачем же вы выбрали такого ничтожного героя?»
– Что?! – сказал я и встал.
У меня есть такое коротенькое, такое резкое «что», после которого я выхватываю финку, мысленно, конечно.
– Что ты сказал? – резко переспросил я и наклонил к нему ухо.
Писатель и дипломат явно не привык, чтобы с ним так быстро переходили на «ты». Он молчал. А я успел взять себя в руки и вежливо-вежливо продолжил:
– Я вас не знаю, и не знаю, что вы делаете для того, чтобы приумножать ваше благосостояние, но мой человек, Игорь Иванович Дикштейн, в отличие от вас, чтобы стать вдвое богаче, не на-ги-ба-ет-ся! И не вам называть его ничтожеством!
– Позвольте… или я вас не понял… или вы меня не так поняли…
– Извините, но я вас понимать не хочу, мне вас понимать неинтересно…
Это уже была грубость, это уже была резкость, но, если я не защищу моего Игоря Ивановича, так кто же еще-то его заслонит, не этот же… дипломат и писатель.
Если б он просто сказал, что рукопись скучна, вредна, бездарна, мы бы легко поняли друг друга, может быть, и подружились бы, не поссорился же я с женой из-за такой ерунды, и не испортились мои отношения ни с кем, кто не посчитал мой текст привлекательным. Но вот этот, назвавший несгибаемого моего гордеца Игоря Ивановича, взявшего на себя в жизни роль самого Дикштейна! и с честью эту роль исполнившего, но этот, назвавший его ничтожеством… нет, такое не забывается, не прощается и за давностью лет амнистии не подлежит.
Сложились же у меня чудесные, более чем дружеские отношения с Григорием Яковлевичем Баклановым и его журналом «Знамя» после того, как я получил оттуда обратно повесть, посланную уже моими московскими знакомыми «в верные руки». До Григория Яковлевича повесть не дошла. А почему любая рукопись должна до главного редактора доходить? Впоследствии, узнав, что «Дикштейн» был в «Знамени», Г. Я. Бакланов говорил мне о своих в этой связи огорчениях и даже придумывал какую-то свою вину, которой не было и быть не могло.
Не посылал я в журнал «Знамя» ничего, не обращался к Григорию Яковлевичу ни с чем, хотя мы и были с ним немножко знакомы по «Ленфильму», и претензий на волнобойный от самотека ответ не было у меня и не будет. В первый год работы на «Ленфильме» я ответил пятистам самотечникам и всем отказал… В каждой редакции должны быть какие-то фильтры, все нормально.
Конечно, тут надо признаться честно, когда из третьего журнала завернули рукопись, дня три было не по себе. Да, приятельские мнения это одно, а вот выходит сочинение на беспристрастный суд и не тянет… Может, прав твой первый критик, сиди и не чирикай.
Сижу, не чирикаю. Рукопись продолжает ходить по городу отчасти ведомыми, отчасти неведомыми мне путями. Наконец, мои добрые друзья знакомят с текстом Дмитрия Сергеевича Лихачева. В свое время нас с Дмитрием Сергеевичем свела общая работа над фильмом «Князь Игорь», он был нашим главным консультантом, я редактором. Просителей вокруг таких людей, как Лихачев, всегда столько, что и в мыслях не было пополнить их число, хотя и после «Игоря» я нет-нет, да и получал от Дмитрия Сергеевича его новые книги с трогательными дарственными надписями.
Приносят рукопись от Лихачева и говорят: «Дмитрий Сергеевич спрашивает, в какой журнал хочешь, чтобы он рекомендовал твою повесть. Ему понравилось».
Как вы понимаете, здесь нужно было пережить и первую, и вторую фразы сообщения. Пережил. Подумал.
«Странно было бы, – говорю, – если бы член редколлегии журнала "Новый мир" рекомендовал глянувшуюся ему рукопись в журнал "Сибирские огни"».
С рекомендацией в пять строк академика Дмитрия Сергеевича Лихачева текст по почте ушел в Москву на Малый Путинковский.
Госкино СССР, где мне частенько приходилось бывать, расположено рядом с «Новым миром», как бы по другую сторону Пушкинской площади, однако именно в «Новом мире», в отличие от других московских журналов, я никогда не был. Его обхаживали с видом жриц, допущенных в алтарь, две ревнивые ленфильмовские редакторши.
Прошел месяц, пожалуй, не больше, после того, как рукопись ушла в Москву. Мне случилось быть в командировке, и я решил заглянуть в «Новый мир».
В моем воображении это особенное место отечественной литературы, и размещаться и выглядеть должно было как-то особенно. И на тебе! Лестница, как в жилом доме, тупиковые коридорчики, тесные комнатки… Это и есть наш литературный Олимп?
В канцелярии, где учитываются входящие и исходящие, следов моей рукописи не отыскали. Куда податься? Пошел в приемную главного редактора, может, там что-нибудь скажут.
Приветливая Валентина Иванна, едва я назвал себя, улыбнулась так, как улыбается счастье: «Слышали, слышали, ваши дела, по-моему, неплохи…» И тут из дверей своего кабинета вышел, почти выкатился Сергей Павлович Залыгин, всем своим округлым видом выказывавший добродушие и доброжелательство, но вид у него был озабоченный: «Валечка, нет ли у нас резинки… мне резиночка нужна… посмотрите где-нибудь, пожалуйста…»
Я видел Сергея Павловича Залыгина первый раз в жизни, а он меня и в эту минуту не видел.
– Здравствуйте, Сергей Павлович, моя фамилия Кураев…
Мне показалось, что Сергей Павлович аж отпрянул от меня, как доверчивая птица, когда вы протягиваете к ней руку.
– Я вас не вызывал!.. Я занят! У меня человек. Мы разговариваем!.. – голос у него был высокий, самим тоном сообщавший готовность противостоять агрессии и стоять до конца. – Я с вами разговаривать не могу. Прочитали. Будем печатать. Приносите еще. Идите в отдел прозы, там все знают. – Взял у Валентины Иванны резинку и исчез за двойной дверью загадочного кабинета.
– Ну, что я вам говорила? – радостно переспросила Валентина Иванна. – Вы Игоря Виноградова знаете?
У меня в эту минуту, как легко догадаться, все фибры радости были в оцепенении, но видеть, как радуется за тебя другой человек, да еще первый раз в жизни тебя видящий, нет, такое случается не каждый день! В эту минуту именно Валентина Иванна, в отличие как раз от меня, понимала всю фундаментальную значимость для судьбы впервые забредшего в редакцию человека прозвучавших слов: «Прочитали. Будем печатать. Приносите еще».
В отделе прозы Игорь Иванович Виноградов сразу положил руку на папку с текстом и произнес: «Вот это, то, что вы написали, мы печатаем. А теперь расскажите, что вы написали. Минутку обождите, я приглашу редактора, который будет с вами работать». В комнату вошел мой друг на много лет, о чем я, естественно, знать в ту минуту не мог, Наталья Михайловна Долотова.
Поднаторев в приятельских разговорах вокруг «Дикштейна», научившись что-то пояснять, почему, например, «мятеж» занимает только треть вещи, я произнес довольно длинную речь, минут на пятнадцать-двадцать.
– Превосходно. То, что вы говорите, нас устраивает, это интересно, но недостаточно полно реализовано в тексте. Мы даем вам еще лист, двадцать четыре страницы на машинке. У вас есть еще материал?
– Видите, я поджался с мятежом, не хотелось уж крови напускать, там же жуткие дела творились…
– Кровь мы берем на себя. Езжайте и не затягивайте, мы ставим это… Наталья Михайловна, какой у нас сейчас номер сдан?
– Сдали пятый. Идет шестой.
– Не тяните.
Разговор был в середине февраля. «Новый мир» впервые за многие годы выходил четко, без задержек.
О! Я помчался домой впереди паровоза! Я бросился за стол, я вставил в пишущую машинку самую лучшую бумагу и начал творить художественную литературу!.. Через две недели упоительного, вдохновенного труда я очнулся, отер пот и прочитал написанное, и тот стыд, что никогда не покидал душу после создания «потрясающей истории про грабителей в духе Антона Павловича Чехова», снова пронзил от темени до пяток. Это был не просто вздор, это был еще вздор с претензией, вздор с кремом, томатным соком и цукатами, а уж что было под кремом и цукатами, и на костре не скажу.
Я выждал два дня и позвонил в «Новый мир», чтобы признаться им в полной своей несостоятельности.
Позвонить и своей собственной рукой захлопнуть дверь «Нового мира»… Сделать это было ох как нелегко, но, как говорил мой учитель, издатель Сухово-Кобылина:
«От срама бегут!»
Говорить мне Наталья Михайловна не дала, она меня перебила и сказала, что они сами собирались мне звонить: «Михаил Николаевич, знаете, мы говорили о вас, говорили о рукописи, и все сошлись на том, что делать ничего не надо. Раз так написалось, значит, такой ей и быть! Не делайте ничего. Знаете, это в нас редакторский зуд, обязательно надо улучшать, дописывать. Не делайте ничего. Впрочем, лист за вами остается. Захочется, найдете нужным что-то добавить, имейте это в виду. Сейчас готовлю текст «на собаку», в мае пойдет в набор. Звоните, если что-то у вас появится».
Вот такой разговор.
«Новый мир», и редакторский зуд!
Мне ли, двадцать пять лет занимавшемуся совершенствованием и доводкой чужих рукописей, не знать, что такое редакторский зуд, мне ли не знать, что этот «зуд» у нас песней зовется и как трудно, как невыносимо подчас наступить на горло своей редакторской песне. Это как же нужно быть внутренне свободными, чтобы сказать такое неведомому сочинителю из областного города на реке Неве?
Пожалуй, именно в эту минуту, после разговора с Натальей Михайловной, я почувствовал и немного понял: «Новый мир» это «Новый мир», и этим все сказано. Он изнутри свободен, тем и отличается от прочих, взыскующих свободы и за нее дерущихся.
После того как душа моя была отпущена на покаяние, началось самое неожиданное: пошел текст. Я увидел дыры, настоящие дыры в повести, и не только в мятеже, но, главным образом, за его пределами, и бросился, нет, не штопать, а загружать материалом, материал был. Полной уверенности в качестве новых страниц не было, я отправил первые двенадцать и стал ждать. Не дождался, позвонил. «Прочитали, годится, но вы же оборвали, где остальное?» – это Игорь Иванович Виноградов, собранный, конкретный, суховатый.
– У вас мало времени, не тяните.
Не тяну!
Вторые двенадцать страниц летят вдогонку.
– Прочитали. Годится.
Но текст прет, как тесто из опары, прет и прет.
– Наталья Михайловна, тут у меня еще пол-листа набежало, а лимит-то исчерпан?
– Михаил Николаевич, шесть страниц мы, пожалуй, еще сможем взять, но не больше.
Потрясающе. Обсуждается не качество текста, а размер. Тут впору, как Чичикову, подпрыгнуть и ударить себя в зад пяткой.
– Наталья Михайловна, раз уж двенадцать страничек написалось, я приеду, вместе посмотрим, что получше вырежем, что похуже выкинем…
«Приезжайте».
Читает Наталья Михайловна привезенное и говорит: «Мне все нравится, но давайте выбирать и сразу клеить, места у нас только на шесть страниц».
В кабинет входит Игорь Иванович Виноградов.
– Приехали? Что-нибудь привезли?
– Игорь, мы отобрали шесть страниц….
– Покажите. Нет, все покажите.
Берет, идет в свой кабинетик, он рядом, за стенкой, тут же читает, очень быстро, будто просто переворачивает страницы.
– Все годится. Все пойдет.
– Игорь, у нас нет места.
– Выкинем критику, это нам важней!
Прости, неведомый коллега, потесненный, надеюсь, лишь в следующий номер.
На даче у моего доброго друга, Марка Лазаревича Галлая, я в лихорадочной спешке стригу, клею, соединяю, вписываю… Радоваться надо бы, да некогда, зато как важно, чтобы рядом были и Марк Лазаревич, и жена его Ксения Вячеславовна, с готовностью берущие на себя этот труд, радующиеся за тебя, а потом еще и вместе с тобой.
Все вставлено, вписано, вклеено, врезано, сдано.
Опять сижу в Ленинграде, и как-то утром на студии вдруг приходит в голову мысль о том, что в истории упущен чрезвычайно важный момент. Должен был мой мятежный Игорь Иванович как-то всколыхнуться душой, узнав, что те, кто руководил подавлением мятежа, чуть не поголовно оказались врагами и понесли суровое наказание, а раз так, стало быть, те, кого они подавляли… Звоню тут же в Москву, рассказываю Игорю Ивановичу Виноградову о пришедших в голову соображениях, слышу в ответ: «Диктуйте!»
– Я же звоню, чтобы посоветоваться, писать такой кусочек или уже поздно. Текста-то нет никакого.
– В час я отправляю текст в производство, до часа успеете, пойдет.
Смотрю на часы, половина одиннадцатого. Бросился бегом в студийную библиотеку, надо же хоть фамилии собрать – Путна, Дыбенко, Рухимович, Тухачевский… Четверть первого. Звоню в Москву.
– Игорь Иванович, вот так это выглядит, послушайте, пожалуйста…
– Диктуйте.
– Тут полстранички получилось, я прочитаю сначала.
– Диктуйте!
Это – «Новый мир», это Игорь Иванович Виноградов! Полный тёзка моего Дикштейна. Случайность?
– Теплым лучом надежды коснулась сердца Игоря Ивановича весть о том, что разом, шумно и показательно покатились головы тех, кто возглавлял штурм Кронштадта, кто вел полки и дивизии, расставлял орудия и зажигал сердца полуразутых и полураздетых бойцов – и т. д. Ну, как? – спрашиваю с надеждой услышать хотя бы пару слов. Пару слов и услышал.
– Успели. Пойдет.
Но для того, чтобы рукопись не только пошла, но и дошла до читателя, нужно было преодолеть еще одно, прямо скажем, незапланированное препятствие.
На дворе был как-никак восемьдесят седьмой год. Стоять перед партийными инстанциями «во фрунт», по крайней мере без команды, было уже как бы и не обязательно. Держась еще «в едином строю», многие позволяли себе стойку «вольно». Однако осторожный заместитель Сергея Павловича Залыгина посоветовал послать повесть о кронштадтском мятежнике, а отчасти и о самом мятеже, в Институт Маркса-Энгельса-Ленина, в тот самый институт, который я на страницах своего сочинения уличаю, мягко говоря, в недобросовестности, если не в жульничестве. Именно этим институтом подготовлена и выпущена многотомная «История гражданской войны», роскошное издание, куда не попал, даже не помянут Кронштадтский мятеж, представлявший, по известным словам Ленина, опасность большую, чем Деникин, Колчак и Врангель, вместе взятые. При этом «История», выпущенная ИМЭЛ, вовсе не ограничивается, положим, 20-м годом, нет, она включает Тамбовское восстание 21-го года и даже события 22-го года, а о Кронштадте ни слуху, ни духу. Вот к ним-то на отзыв, «чтобы не вкралась какая-нибудь неточность», и пошел текст с легкой руки многолетнего заместителя многих главных редакторов.
Виноградов был в ярости, я в растерянности, даже скорее это было чувство обреченности и неизбежности – ну, сколько может, в конце-то концов, везти! А вот Наталья Михайловна Долотова вовсе не была настроена трагически. «Ну что ж, это право заместителя главного редактора – подстраховаться… Будем искать решение».
И я еще раз увидел, что такое «Новый мир».
Здесь систему воспринимали не абстрактно, не теоретически, не лозунгово-политически, а как сумму человеческих индивидуальностей. ИМЭЛ тоже состоял из людей, и важно было, чтобы рукопись пришла не по почте и попала не в случайные руки. А в какие? Номер уже шел в работу, а заключения из ИМЭЛ все не было и не было. Наталья Михайловна с ее добродушной серьезностью, ответственностью и исполнительностью умела как-то усыплять нетерпение начальства. Выдержка и навыки в преодолении порогов, надолбов и ловушек были выработаны долгими годами работы в журнале, вызывавшем обостренное внимание и подозрительность охранителей устоев.
Нежданно-негаданно раздается в Ленинграде звонок. Я слышу певучий, удивительно домашний голос Натальи Михайловны.
– Мы получили отзыв из ИМЭЛ, знаете, отзыв очень обстоятельный, на девяти страницах, вот он передо мной, и очень хороший… Вас хвалят. Мне бы хотелось, чтобы он у вас был. Я сейчас покажу его Сергею Павловичу и Феодосию Константиновичу, потом дам девочкам, чтобы перепечатали, и пришлю вам. На студию послать или домой?
Отзыв Игоря Петровича Данкова был своего рода произведением искусства. Рецензент не обошел вниманием и мой выпад в адрес грозного и всесильного института; с грустной усмешкой уставшего объяснять очевидное, Игорь Петрович просто констатирует: «Автор не знает, что по принятой периодизации Кронштадтский мятеж из истории Гражданской войны вынесен в период Реконструкции». И все. Никаких требований поправить, исправить, изъять, уточнить. Такой усталый и добродушный взмах рукой: ну, дескать, написал и написал, в следующий раз правильно напишет. Но разве может быть рецензия без замечаний, без поправок, без уточнений и рекомендаций? Нет, ни один серьезный институт такого себе позволить не может. На девятой странице читаю: «Автор допустил ошибку в подсчете денег, вырученных его героем за сданную посуду и полученных от жены Анастасии Петровны. Если учесть потраченное на пиво и выданное в качестве подаяния Мишке Бандалетову, то остаток должен составить семнадцать, а не девять копеек, как сказано на странице такой-то».
Вот это да! Значит, вещь прочитана, да еще как внимательно, как пристально, как тщательно!
Какие времена! Какие люди!
Уже не помню, удалось ли нам внести исправления в связи с рекомендацией Института Маркса-Энгельса-Ленина или истина была восстановлена уже в последующих изданиях, но больше препятствий на пути «Дикштейна» не было.
Однако автор одной вещи, как известно, еще не писатель. Это, как говорится, со всяким может случиться.
– Давайте следующую вещь, – сказала Наталья Михайловна, памятуя указание Сергея Павловича «приносите еще».
– У меня ничего нет.
– Так не бывает.
– Но у меня действительно ничего нет, это я написал потому, что меня попросили…
И это была чистейшая правда.
Как я ни пытался убедить Игоря Ивановича и Наталью Михайловну в отсутствии стола, заваленного потаенными рукописями, мне не верили. Оставалось только доказать отсутствие рукописей, то есть предъявить рукопись, каковая таковой считаться не может, то есть для печати неудобоварима.
Выбора не было, надо пережить позор, но не морочить голову людям, к которым я испытывал чувство признательности и благодарности.
Когда-то, давным-давно, под впечатлением одного случая я сел за машинку и настучал двенадцать страничек. Дата стояла на этих страничках «1966 год». Назывались странички «Ночной дозор». Я отыскал этот текст, существовавший в единственном экземпляре, весьма пожухлый, принес и показал.
– Пойдет, – сказала Наталья Михайловна.
– Нет, это идти не может… можно, я поправлю там что-нибудь… хоть слова переставлю…
– Это ваше право, только не тяните.
Я не тянул, три месяца я рыл носом землю, три месяца я шлифовал, причесывал и умасливал эти двенадцать страничек, из которых пять пришлось выкинуть полностью, а оставшиеся переписать. Через три месяца «Ночной дозор» на семидесяти пяти машинописных листах лежал на столе у Натальи Михайловны.
С тем же добродушием и приветливостью, не изменив в голосе ни одной нотки, непробиваемый новомирский редактор Долотова сказала: «Пойдет. Тут, я вижу, вы новое добавили, это хорошо».
Прочитал Виноградов, обсуждать, разговаривать не стал, просто сказал: «Ставьте в номер».
– Что следующее? – все так же, не меняя интонации, спросила Наталья Михайловна, полностью взяв на себя труд К.Ч., так упорно и неотступно понуждавшей меня дописать историю злополучного мятежника.
Ну что ж, и на этот раз все повторилось, я нашел листочки с посекшимися краями все в тех же пыльных картонных коробках с многочисленными вариантами многочисленных сценариев. На этот раз листочков было шесть.
– Пойдет, – сказала Наталья Михайловна.
– Я подправлю.
– Только не тяните.
«Маленькая семейная тайна», в отличие от двух предыдущих вещей, ждала публикации сравнительно долго. Вынужден был уйти из редакции И. Виноградов, ушел А. Стреляный, журнал переживал трудные дни.
И, не дожидаясь, пока буря утихнет, волны улягутся, пока новые люди войдут в новомирскую колею, все так же певуче и настойчиво Наталья Михайловна не давала мне забыть, в какой кузов попался груздь…
– Давайте, Миша, – теперь уже Миша, – думать, что у нас будет следующее.
Март 1994