bannerbannerbanner
В зеркале Невы

Михаил Кураев
В зеркале Невы

Полная версия

В заботах о благоустройстве и внешнем благообразии города государь препроводил в Гатчину тетрадь с чертежами образцовых фасадов для применения к обывательским постройкам и предписание строить на цоколе не ниже полутора аршин. Надо думать, до этого предписания обывательские окна сидели еще ближе к земле. Заданная высота не только не мешала обитателям строений наблюдать улицы и прохожих, но, в свою очередь, и прохожим позволяла обозревать внутренность жилых помещений, утоляя таким образом чувство, названное ныне информационным голодом.

Хотя Гатчина и служила местопребыванием императора Николая I на весьма короткие промежутки времени, обстановка высочайших посещений была такова, что город всегда должен был быть готов принять августейших гостей, и это обстоятельство сообщало ему и жизнь и энергию.

Впрочем, как свидетельствуют хроники, время от времени проливавшиеся на город царственные заботы мало способствовали движению города на путях прогрессивного развития.

Ко времени описываемых событий городок уже давным-давно забыл о напряжении, сообщавшемся возможностью высочайших инспекций, отошли в дальнее и недальнее прошлое времена потрясений, пылились в архивах камер-фурьерские журналы и журналы со статьями «Керенский в Гатчине». Народный театр во Дворце культуры еще не открыли, а о спектаклях и дивертисментах французской труппы, о пьесах, сыгранных во дворце высокопоставленными особами и членами императорской фамилии с участием самих государей, мало кто помнил. Кстати, куранты на дворцовых башнях пропали во время войны, а дважды переименованный город, побыв недолгое время Троцком, потом чуть подольше Красногвардейском, вновь обрел свое изначальное имя и, пользуясь преимуществами тихой провинции, утешал себя жизнью «не хуже, чем у других».

Шоссейная дорога от Смоленских ворот на юге до Ингебургских на севере разделяла Гатчину на две неравные части, и если пространство влево от дороги, ведущей в столицу, можно было бы по праву назвать историческим, где все значительные строения и события замечены и описаны историками, а события мелкие пунктуально внесены в камер-фурьерский журнал, то пространство вправо от дороги, занятое собственно городом, с таким же успехом и правотой следует считать обочиной истории, где господствует по преимуществу страдательное и созерцательное отношение к исторической действительности, никем не описанной.

Сама разрезающая город шоссейная дорога несет на себе знаки исторического движения: именовавшаяся изначально Киевской, дорога впоследствии стала Большим проспектом, вслед за тем проспектом императора Павла I, а на последнем историческом отрезке окончательно стала проспектом 25-го Октября. Слева все было единственным и неповторимым: дворец, напоминавший снаружи военную крепость, строгим своим внешним обликом спорил с изысканной роскошью внутреннего убранства; обширнейший парк с его прудами, озерами, мостами и мостиками, террасами, Сильвией, Зверинцем, собственным флотом и артиллерией не знал себе равных; круглая рига с зубчатой башенкой, Коннетабль, даже казармы, обыкновенные кирасирские казармы и те блистали именами зодчих – Баженова, Бренны и Старова. В то же время строения, события и имена правой части города, обширной и унылой, заставляли вспомнить о том классическом русском городе, от которого три года скачи – ни до какой границы не доскачешь. Да и можно ли считать событием, достойным истории, преобразование Съезжей части с каланчой в Отдел внутренних дел и переименование Съезжинской улицы в Революционный переулок? Мало кому и что скажет сегодня имя архитектора Кузьмина, воздвигнувшего собор Петра и Павла на пересечении Малогатчинской и Бульварной, поскольку едва ли не самой памятной страницей в этой биографии был десятисуточный арест по именному государеву повелению за превышение сметы, предусмотренной на изготовление икон и стенных росписей для собора. Предмет гордости горожан – дом знаменитого художника, этнографа и карикатуриста Щербова, в причудливой архитектуре которого навряд ли кто-нибудь узнает руку архитектора Кричинского, прилагавшуюся в ту же пору к строительству Соборной мечети в Петербурге…

Можно еще наскрести коротенький список композиторов и писателей, бежавших в поисках тишины и уединения в это ближайшее к столице захолустье. Но какой из русских городков, простояв и продержавшись на этой зыбкой земле пару сотен лет, не обретет своего Кузьмина, не возгордится своим Щербовым, не помянет с почтением пять-шесть знаменитостей, отдыхавших раз-другой под его пыльными липами по пути в бессмертие?

И все-таки Гатчина несравненна! Где еще найдешь такое место, чтобы вот так рядом, вплотную, по разные стороны неширокого шоссе по-разному шли часы, по-разному показывали время! Слева размеренным царственным шагом ступали куранты истории, а справа сыпался и сыпался мелкий песок судеб в бесшумных часах вечности…

Да была ли история у Гатчины?! Своя история, а не история прихотей ее несчетных владельцев? Что хотел сказать затерявшийся в бездне времен тот первый человек – а ведь был же первый! – кто назвал озерцо почему-то Хотчино? По размышлении? Или бросил в шутку, измерзнув или разомлев от жары, умилясь душой или во гневе, стар он был или молод? Бог весть! Сгинул и оставил нам загадочное словцо словно упрек нашей гордости, нашему умению все понять и объяснить. Что думал и думал ли что-нибудь новгородский грамотей, хозяйственно внесший в писцовую книгу Вотской пятины в завершающем году XV века сельцо Хотчино над озерцом Хотчиным в числе прочих великокняжеских волостей, сел и деревень в погосте Дятлинском? Вроде сельцо и новогородское, а сестра императора Петра Первого получила от брата в подарок мызу Гатчину под видом бедного финского села. С той поры и пошла кочевать Гатчина со всеми душами мужского и женского пола примыкавших двадцати деревень со всеми угодьями, пашнями, перелогами, покосами, лесами, моховыми болотами и выгонами из рук в руки, от лица к лицу. И кто только не считал Гатчину единственно своей, были среди них и мужи именитые, Куракин например, тайный советник, князь Борис Александрович; был счастливый остзейский пасынок, архиатр Блументрост, усыновленный отечеством, недолюбливавшим своих сыновей; ничейная эта страна шла то в награду гофмейстеру, то за долги вновь возвращалась в казну, чтобы стать подарком тридцатипятилетнему генерал-фельдцейхмейстеру и кавалеру Григорию Орлову, большому любителю охоты. И нередко, облачив себя в мундир гвардии пехотного полка, императрица, влекомая чувством дружбы, изволила предпринимать отсутствие из Царского Села в мызу Гатчину к «гатчинскому помещику» в малой свите. Утомленная дорогой государыня откушивала обеденное кушанье с гостеприимным хозяином и по окончании стола изволила несколько прогуливаться по озеру, забавляться в галерейке с кавалерами в карты, не забывая в обыкновенное время кушать вечернее кушанье с пребывавшими в свите персонами. Предлагалась Гатчина в подарок и великому поборнику добра и справедливости Жану Жаку Руссо. Трудно сказать, что отвратило французского просветителя от искушения стать гатчинским помещиком и владельцем рабов, но никак уж не описанные щедрой дарительницей здоровый воздух, удивительная вода и пригорки, окружающие озера и образующие уголки, приятные для прогулок и мечтательности. Решающим, надо думать, стало сообщение правдивой императрицы о том, что «местные жители не понимают ни по-английски, ни по-французски, еще менее по-гречески и латыни». Впрочем, с этой стороны за минувшие два века прогресса среди местного населения почти не наблюдается. По упокоении в бозе императрицына любимца Григория Орлова забывчивая матушка тут же подарила замок и поместье, воздвигнутые убийцами Петра III, сыну убитого, злосчастному наследнику Павлу Петровичу. Практичный и всегда ожидавший худшего, наследник оценил прежде всего удаленность замка от глаз матушки, крепость его стен и возможность устроить наконец-то на этой неверной земле гнездо прочное и основательное, в немецком вкусе. Проворные служители муз по мере сил подвели исторический фундамент под прихоть очередного владельца, найдя возможность само слово «Гатчина» прочитать по-немецки и затвердить открытие в исполненных изящества стихах: «…и тако Гатчина со именем согласна, ея и внутренность и внешность есть прекрасна»[2]. И Гатчина по воле императора, талантом грубоватого Бренны и переимчивого Львова уподобилась маленькому германскому городу. Ратуша, госпиталь, народное училище, почтовая контора, церковь, военный сиротский дом, стеклянный и фарфоровый завод, суконная фабрика, шляпная мастерская, сукновальня и словно сошедший с картинок из немецких сказок Приоратский дворец с острым шпилем над восьмиугольной башней – все придавало пожалованному в ранг города селенью новое устройство и обличье; куда же делось обличье прежнее и печалился ли кто-нибудь о его утрате – неизвестно. Убранство дворца, способное ответить самому чуткому вкусу любителя истинного искусства, прекрасно устроенный и украшенный парк самым неожиданным образом сочетались с пренебрежением к повседневным удобствам жизни. Чего стоит хотя бы узкая и крутая винтовая лестница, соединявшая во дворце комнаты Павла с внутренними покоями Марии Федоровны. Историки до сих пор удивляются, «как могли по этой лестнице взбираться в парадных русских платьях императрица с дочерьми, великие княгини и свитские дамы» в те дни, когда зачем-то «выход» происходил из нижнего этажа наверх и далее из Тронной в парадные покои.

Пора расцвета, благоустройства и военного могущества пришлась для Гатчины на тяжких тринадцать лет «упражнения в терпении» ее порывистого владельца, обреченного долгие годы носить маску покорного и облагодетельствованного сына, непрестанно предававшегося терзавшим душу размышлениям о похищенной матерью короне и находившего опору своим надеждам и выход страстям в бесконечных военных упражнениях и забавах. Всесильный и всевластный хозяин престола, чей минутный каприз и любая прихоть могли стать судьбой множества людей, томился невозможностью жить своей жизнью, метался между тремя своими дворцами в Павловске, Гатчине и на Каменном острове в Петербурге, нигде не чувствуя себя самим собой, то есть благодетелем, миротворцем, просвещенным и справедливейшим отцом народов… Где уж там народов, если даже собственных его детей всемилостивейшая государыня-мать, незамедлительно изымала от родителя под свою опеку и воспитание…

 

Сгинул и он, придушенный с молчаливого согласия сына на походной кровати рядом с ботфортами, будто и в последнем дворце, самом крепком, самом надежном и богатом, он лишь разбил бивак при неустанном своем движении неизвестно куда.

Так и остался в Гатчине замечательный замок прекрасной декорацией бессмысленного спектакля, сыгранного неведомо для кого и неведомо зачем.

Гатчина, Гатчина – чья ты боль? Чье ты счастье?

Словно крутые, отвесные берега реки Славянки, открывшие для всех спрессованную историю земли, ты лежишь предо всеми распахнутой и забытой на обочине книгой, «безуездный город» дворцового ведомства, где городничим сам император! Где как не здесь великая империя обнаруживает свое сокровенное существо, где как не здесь видны незримые из других мест нити, прямо соединившие самую верхнюю точку, расположенную, быть может, на вершине креста, венчающего корону, с неразличимой точкой где-нибудь на прохудившихся подметках распоследнего подданного империи? Где как не здесь разыгрывались, а быть может, и по сей день разыгрываются фантастические по своей невозможности истории, способные изумить людей, еще не разучившихся, не утративших способность изумляться до боли в сердце, несмотря на многолетнюю привычку к жизни, объясненной во всех ее проявлениях и подробностях?

Ко времени описываемых событий город переживал в своей истории, быть может, самый благоприятный этап для многообразного и разностороннего развития сети пунктов приема посуды. Стоит напомнить, что в ту пору даже в головах наших отечественных жюльвернов не могло возникнуть словосочетание «салон по приему стеклотары». Напротив, запрет приема пустой там, где торговали ею наполненной, заставил приемщиков посуды искать приют в самых невероятных строениях, частях строений и без пяти минут руинах.

Исключенный из списков интуристовских маршрутов, город с величайшим трудом выкарабкивался из той отчаянной беды, из этой бездны, в которую был низвергнут фашистским нашествием.

Кстати, одним из первых был восстановлен и открыт для посетителей «Павильон Венеры» на «Острове Любви» в гатчинском парке. Оккупанты, с риском для жизни притащившиеся в Гатчину в начале сороковых годов нынешнего столетия, не пощадили трудов своего бывшего соотечественника Меттенлейтера, ставшего в России академиком живописи «кабинетных картин во фламандском вкусе» и расписавшего 80-метровый плафон «Триумф Венеры» в одноименном павильоне. Земляки придворного живописца прицельно расстреляли из своих громких парабеллумов шаловливых амуров на потолке, еще не пресыщенные удовольствиями холостой военно-полевой жизни, изрешетили Юнону, покровительницу брака, не утолив желания видеть Венеру во всей ее наготе, расстреляли нежных Ор, служанок богини, придерживающих ее покрывало, а демонстрируя мужество и бесстрашие, избили меткими пулями кролика, символизирующего, как известно, робость… Зеркала в проемах между огромными невесомыми окнами они украли, а вделанные в пол мраморные вазы-фонтаны украсть не сумели и поэтому просто разбили, по-видимому, прикладами винтовок… Все эти подробности стали достоянием истории лишь потому, что сам «Павильон Венеры», совершенно деревянный, да еще обшитый легкой трельяжной плетенкой, способный вспыхнуть разом от неаккуратно придавленного в углу окурка, уцелел в отличие от множества каменных дворцов, десятков павильонов и особняков, сотен памятников и обелисков, воздвигнутых из куда более крепкого материала.

Разрушенные здания, впрочем, как и дворец, были не столько восстановлены, сколько приспособлены для гражданских нужд, для нужд обитания людей и учреждений. Раны, хотя наскоро и в меру сил и средств и подлеченные, оставались ранами. Характернейшим элементом зданий, не представлявших художественной и исторической ценности, стали пристройки, надстройки и достройки – причудливый симбиоз каменно-деревянных строений, где к бывшей гостинице, построенной с претензией на итальянство, лепился бревенчатый сруб и где трудно было подчас отличить жилье от хозяйственной постройки и хозяйственную постройку от жилья.

Печальные памятники послевоенной, наскоро сколоченной жизни к середине шестидесятых годов стали ветшать, требовать новых решительных усилий для поддержания жизненного минимума, а потому, представляя угрозу для обитателей, расселялись, открывая для арендаторов пунктов приема стеклотары богатейший и разнообразнейший выбор. Помнится, какой-то пункт просуществовал два года даже в гаденьком кинематографе, описанном в свое время Куприным, а в наше время закрытом и подлежавшем немедленному сносу.

Дом, к которому направился Игорь Иванович, производил впечатление недостроенного. Его гладкие двухэтажные стены с безбровыми глазницами окон, казалось, еще ждут небольших последних штрихов, чтобы обрести свое лицо. Но иметь лицо дому не предусматривалось, по какой причине, судить трудно. Скорее всего потому, что оказался он сдвинут с улицы на задворки, на пустырь, в окружение приземистых, хорошей кирпичной кладки амбаров, двухэтажных дощатых сараев и сараев поменьше, построенных из самых неожиданных материалов: автомобильных дверок и кузовов, деталей грузовых вагонов, металлических листов и, главным образом, горбыля и толя.

Гладь стены с двумя рядами окон, будто вырезанных бритвой в сероватом картоне, нарушалась приступочкой из двух ступенек, шедших к третьему от правого угла окну, превращенному по временной надобности в дверь. Прямо с улицы человек попадал в комнату, а уже через нее мог пройти на кухню – между кухней и комнатой раньше было что-то вроде тамбура, но для удобства одну перегородку сняли совсем, а другую сдвинули почти к самому входу с улицы. Стены хранили следы истребленного жилья, напоминавшего о себе пятнами от картинок и фотографий на выгоревших обоях, картонкой оборванного календаря, замусоленной круглой печкой, ветхим ампирным креслом без одной ножки, зато с ковровой обивкой, правда, изодранной.

Решительная перепланировка образовала небольшую прихожую, способную вместить человек пять-шесть с посудой, и обширное пространство, заставленное деревянными ящиками.

Дом был расселен еще в позапрошлом году, но, как потом выяснилось, все-таки поспешно, поэтому уже осенью прошлого года было получено согласие на аренду части его помещений под временные нужды.

Игорь Иванович подошел к приступочке, где переминались на морозе человек десять, не больше. Прочитав листок, прикрепленный к дверям, он обратился к обществу кивком головы и невнятным звуком, напоминавшим «день добрый». Услышав в ответ что-то такое же невнятное, четко спросил:

– Давно?

– С Витькой ушла, – визгливо сказала какая-то дама.

Игорь Иванович быстро просчитал: подсобников звали Шурка и Костя, завмага звали Виктор Павлович, но его никогда не назвали бы Витькой, значит, ушла с сыном. Уйти могла или в поликлинику, или вызвали в школу. Анька – человек известный, ни там, ни там томить не станут, долго не задержат.

Игорь Иванович занял свое место в очереди, терпеливо перетаптывавшейся на морозе и вжимавшейся в одежду для наилучшего сохранения тепла.

– Давно она ушла? – поинтересовался Игорь Иванович, но вопрос растворился в морозном воздухе, в тишине, нарушаемой лишь поскрипыванием снега под переступавшими с ноги на ногу сдавальщиками.

– Такие молодые – и уже пьяные, – сказала бабенка с тремя бутылками, заметив на подходе двоих парней.

Один был в распахнутом ватном бушлате армейского образца, свалявшемся замусоленном шарфике, не прикрывавшем голую красную шею, и огромных валенках, в которые, казалось, можно было бы влезть даже в сапогах. Парень остановился, счастливой улыбкой приветствуя общество.

Второй направился прямо к объявлению на двери. Его красные от мороза пальцы цепко держали за толстое горлышко по паре бутылок в каждой руке, глянцево поблескивавших, как заледенелые головешки с зимнего пожарища.

– Прокол? – все еще улыбаясь, то ли спросил, то ли констатировал тот, что в бушлате. Неожиданное препятствие рушило планы, но еще не испортило настроения.

Тот, что читал объявление, стал дергать дверь.

Парень был здоровущий, и дверь опасно задрожала, грозя вместе с дверной рамой вывалиться наружу, а тогда, мелькнуло у Игоря Ивановича, Анька закроется самое малое на неделю.

– Вы, ребята, нечего здесь мешать. Или стойте, как положено, или нечего балаганить. Вот так вот! – не глядя на парней, а скорее ища поддержки у очереди, объявил Игорь Иванович.

– Батя, – сказал счастливый парень, убежденный в возможности найти общий язык с любым человеком на свете, так как любому на свете понятно их положение, – нам же на «фаустпатрон» не хватает! – И потряс тяжелыми бутылками.

– А мы что, на хлеб сдаем, что ли? – высунулся мужичок из поднятого воротника.

Все рассмеялись, парни тоже, только Игорь Иванович, приготовившийся к серьезному, смеяться не стал.

– Мамаша, – сказал счастливый, – вы будете стоять?

– А как же!..

– Сдайте наши… Вам же все равно!

– Что я вам, приемный пункт? – сказала женщина с тремя бутылками в сетке. – Все стоят, и вы стойте.

– Мы не можем, нас люди ждут, – поспешил на помощь другой.

– Вас пьяницы такие же ждут, а у меня дети дома оставлены, – сказала общительная тетка.

Счастливый помрачнел, обвел очередь взглядом, словно перебирал, с кем бы заговорить. Все смотрели куда-то мимо.

– Лю-юди… – выдавил парень злую усмешку, посмотрел на бутылки и, коротко размахнувшись, жахнул о стену сначала одну, потом вторую.

– А ну не хулиганить! – грозно сказал Игорь Иванович.

– Все в порядке, батя, держи, – сказал парень и поставил рядом с его ботинками четыре больших бутылки. – Алик, давай твои! – И поставил еще две. – Держи, папаша, сдашь, как положено, купишь, как положено… Нос не отморозь!

Парни размашисто зашагали прочь. «В таких валенках, в бушлате ватном, – подумал Игорь Иванович, – и полдня постоять можно».

– Бери бутылки-то, бери… Ишь, раскидались, – сказала общительная женщина.

– Вот напьются, а потом нервы треплют и себе и людям, – сказала женщина с тремя бутылками.

– Посуду берешь? – снова высунулся из воротника мужичок. В душе Игоря Ивановича клубились змеи.

«Шесть штук по семнадцать… Больше рубля… Я их на место поставил, к порядку призвал, а теперь подбирать… Взять надо, но так, чтобы не уронить себя… Надо сетку достать… Больше рубля, это еще три пива. Три да три, шесть бутылок пива, куда его столько, тут можно что-нибудь и посущественней…»

Если бы Игорь Иванович вот так еще минут десять-пятнадцать постоял около этих злосчастных бутылок, свыкся бы с ними, свыкся бы с мыслями о них, то скорее всего каким-нибудь естественным неторопливым жестом и переставил бы эти законные трофеи в свою сетку, но тут опять вывернулся тот, из воротника.

– Берешь, нет? – И взял одну бутылку в руки словно для того, чтобы разглядеть, не обито ли горлышко, нет ли чего внутри. – А чего, нормальная бутылка. – И положил к себе в торбочку, специально для этого извлеченную из кармана. – Мне так очень даже сгодится.

Потом взял вторую бутылку и тоже для приличия стал ее изучать.

Игорь Иванович пнул бутылку, стоявшую рядом, и та завертелась на утоптанном снегу.

– Наставят тут! – Игорь Иванович отступил в сторону.

– А мне в самый раз, – сказал мужичок и, уже не разглядывая каждую, собрал остальные и побежал за откинутой Игорем Ивановичем.

– Ишь, шустрый какой, – сказала женщина с тремя бутылками. – Тебе их дали, что ли?!

– Я товарища спросил, он не хочет, а мне в самый раз… Нормальные бутылки, – буркнул и утонул в поднятом воротнике.

Женщинам ничего не оставалось как обменяться осуждающими усмешками по поводу пронырливого мужичка.

На улице по-утреннему было холодно и пусто.

Игорь Иванович не только боялся холода, но и как бы даже опасался, что кто-нибудь эту боязнь заметит.

– Хорош морозец, – неожиданно и даже к общему удивлению произнес он, ни к кому не обращаясь, и замер, энергично перебирая пальцами ног в ботинках.

Знаменитый полярный исследователь, скорее всего Амундсен, утверждал, что холод, мороз – это единственное, к чему не может привыкнуть человек, и случись ему сейчас стоять рядом с Игорем Ивановичем и понимать по-русски, он непременно бы заинтересовался в высшей степени неожиданным для человека в кепке и легких ботиночках заявлением. В этой связи необходимо сделать еще одно отступление, чтобы окончательно ввести наконец повествование в его фантастическое русло.

 

Город Кронштадт, разместившийся на плоском и низменном острове Котлине, следует признать местом, благоприятным для разыгрывания фантастических историй наряду с Загорском и Гатчиной. И то сказать, что никто не удивляется, читая в официальных описаниях событий, происходивших на этом острове, загадочные с точки зрения повседневного сознания сведения.

С достоверностью известно, что в сентябрьском вооруженном восстании 1905 года участвовали 3 тысячи матросов и полторы тысячи солдат, а при подавлении стихийного революционного выступления было арестовано 4 тысячи матросов и 800 солдат, из коих 10 человек отправились на каторгу, а 67 угодили в тюрьму.

Куда более загадочные и необъяснимые с точки зрения положительной науки следы оставил в официальных изданиях кровавый мятеж 1921 года. Военные историки будущих времен немало удивятся, узнав, что потери среди атаковавших первоклассную морскую крепость с открытых всем ветрам ледяных полей, где и укрыться-то можно только за трупом павшего прежде тебя товарища, потери очень скромные – 527 человек, в то время как защитников крепости в ходе штурма погибло вдвое больше; чувство удовлетворения вызывает и утверждение, что ранен среди атаковавших был лишь один человек из десяти. С точки зрения милосердия и человеколюбия эти сведения весьма утешительны, но тут же возникают совершенно ненужные вопросы. Значит, не потеряла бригада Тюленева за первый час боя ровно половину своего состава? А ведь бригада – это три полка минимум. Значит, и бригада Рейтера, первой ворвавшаяся на Петроградскую пристань Кронштадта, за двадцать минут боя не поредела на треть? Значит, и у Итальянского пруда не полег 3-й батальон Невельского полка? И бригадная школа, брошенная на прикрытие отхода обескровленных и разбитых невельцев, не погибла целиком? И не докладывал комдив истекающей кровью Сводной дивизии, уцепившейся за восточный край острова, что нет больше человеческих сил держаться и возможен отход во избежание полного истребления? И зачем только питерцы помнят, как 8 марта 3 тысячи беззаветных красных курсантов были брошены юным командармом-7 на штурм тридцатитысячного гарнизона крепости, как по дороге к твердыне брали курсанты штыком и гранатой оледенелые неприступные форты, как вошли-таки, ворвались в город и в городе дрались да там и полегли, не помышляя о славе, не помышляя о том, как боящиеся простуды и служебных неприятностей историки из соображений высшего порядка их смерть и кровь сочтут не имевшими места.

Кронштадтский мятеж в отличие и от октябрьского кронштадтского восстания 1906 года еще терпеливо поджидает своего историка.

Странно отразились события февраля и марта 1921 года в противоречивых и удивительных сведениях о них. А началось все с того, что об этих событиях постарались забыть. Пятитомная история в фундаментальном бордовом переплете, украшенная портретами и картинами, любовно прикрытыми плащаницей из папиросной бумаги, снабженная даже нарукавной повязкой красногвардейца, история, дотошно освещающая всю Гражданскую войну по самый ее край в 1922 году, не содержит на своих веленевых страницах ни рассказа, ни упоминания о мятеже, представлявшем, по мнению Владимира Ильича Ленина, для Советской власти опасность большую, «чем Деникин, Юденич и Колчак, вместе взятые». Даже воспоминания участников событий, частично дошедшие до нас, появлялись на свет то без начала, то без конца, а то и вовсе без середины. Мемуаристы, иногда и в глаза друг друга не видевшие, будто по сговору впадают в немоту и беспамятство, едва дело коснется выдворенных за пределы истории подробностей. Отдельные исторические лица, возвышавшиеся на авансцене революции и Гражданской войны, сыгравшие какую-то роль и в кронштадтских событиях, вдруг исчезали словно подо льдом вместе с сотнями безымянных красноармейцев и курсантов, атаковавших вьюжной ночью неприступную морскую крепость. Даже округленный подсчет жертв с той и с другой стороны, где цифры заканчиваются двумя и тремя нолями, вызывает не только печаль от небрежения десятками, не говоря уж о единицах, но и ставит в укор историкам и статистикам их поспешность в изложении совершенно правильных выводов, минуя частности и подробности…

Где же еще прикажете искать фантастических героев и фантастические, события как не в черных дырах истории, поглотивших, надо полагать, не одного любопытствующего, нерасчетливо заглянувшего за край! Именно здесь, где жизнь спрессована в сверхплотное вещество, где замерзают в зареве пожаров города, где пламенеют отчаянием недра засыпанных снегом линкоров, где в нерасторжимое вместе спеклись бинты и кровь, где зависают надо льдом вздыбленные взрывом в небо непривычные к полету лошади и остаются последним видением в глазах ошалевшего от грохота и воя бойца, прикрытого от смерти материнской молитвой да белым халатом, выданным перед атакой; где как не здесь, среди задыхающихся паровозов и надменных броневиков, нюхающих весенний воздух тупыми рыльцами пулеметов, где как не здесь, откуда мы родом, собраться нам всем, кто помнит, кто видел, кто знает… бросить горсть земли и разойтись молча…

Если с восстанием 1906 года ясны хотя бы итоги: 1417 человек осуждены, 36 казнены, – то с мятежом все значительно сложнее, с достоверностью же можно утверждать лишь одно: мятеж 18 марта был подавлен, а Игорь Иванович Дикштейн 21 марта казнен. Читатель ждет непременного разъяснения и уверений, что, дескать, смерть Игоря Ивановича носила случайный характер, совсем не обязательный, и была как бы не совсем смерть, и хотя малые основания для такого суждения, понятное дело, есть, но стоит вспомнить мятеж, яростный и кровавый, жестокость и беспощадность боевых действий с обеих сторон, чтобы не заблуждаться относительно смерти на войне. Уж скорее жизнь на войне можно назвать случайной, а никак не смерть.

Между октябрьскими событиями 1906-го и февральскими 1921-го нельзя не заметить мятеж мобилизованных матросов 14 октября 1918 года в Петрограде, по социальной и политической сути бывший предвестником Кронштадтского восстания 1921 года. С одной стороны, мобилизованные матросы еще не могли освободиться от деревенских переживаний и несли в себе недовольство кулацкой и середняцкой массы политикой пролетарской диктатуры, а с другой стороны, по меткому замечанию комиссара Балтфлота, из самой матросской массы еще «не были выдавлены все контрреволюционные угри». И лозунги уже были те же, что и через два с половиной года в Кронштадте, – «свободные Советы», «долой комиссародержавие» и все такое, да и вдохновители те же – левые эсеры, максималисты, анархия. По весеннему опыту ликвидации таких настроений в минной дивизии флота было совершенно ясно, что в обработке мобилизованных матросов придется, вероятно, прибегнуть к революционным репрессиям.

Но обошлось без них. Постоянное несчастье левых эсеров – в неумении рассчитывать шансы на победу и в желании побыстрее получить шумный эффект.

Мятеж бряцал оружием, но 14-го вышли на демонстрацию, оставив оружие в казармах, а вот без оркестра идти отказались. Как известно, Второй флотский экипаж в двух шагах от Мариинского оперного театра, туда матросы и зашли за оркестром прямо во время представления «Севильского цирюльника»: спектакли тогда начинались рано. Извинившись и вежливо объяснив публике и дирижеру, для каких целей мобилизуется оркестр, попросили музыкантов выходить строиться с инструментом. Струнных и арфу попросили не беспокоиться, упор был сделан на духовые, а вот с ударными вышел конфуз. Главный большой барабан, краса и гордость всякого оркестра, оказался намертво принайтован к оркестровому трюму. Попытались сначала снять по-хорошему, потом стали прикладывать силу, и все это под свист и улюлюканье несознательной публики, по преимуществу мелкой и средней буржуазии. Особенно обидно было слышать матросам выкрики с добавлением «большевики» и «комиссары», но объяснить публике, что как раз против большевиков и комиссаров и собираются они идти с барабаном, не было никакой возможности. В конце концов больше всех переживавший оркестровый ударник пообещал из среднего барабана извлечь звука не меньше, чем из большого. Пришлось пойти на этот компромисс, поскольку оторвать большой барабан от оперного театра без значительных обоюдных повреждений оказалось невозможно.

22 Попытка читать «Гатчина» производным от немецкого hat Schone – имеет красоту.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52 
Рейтинг@Mail.ru