В дверь избушки стучали. Медведь недовольно заворочался, истомленный. Тоже не хотелось вылезать на холод. Мохнатый бок как печка. Пышущая жаром печка. На печках лежали, вспомнилось. Но лежала ли на ком-то печка? Вот глупость. А почему? Потому что внутри троится. ТПД посылает сигналы. В теле – свежий биологический материал. И еще за дверью тот, кто должен стать проводником из передряги. Мысль тоже стучит, как ткацкие станки ударницы социалистического соревнования.
Осторожно выбираюсь из-под шкуры, опускаю ноги на ледяной пол. Печь растоплена, значит тепло где-то есть, но его пока не нахожу. Иду на ломких ногах, ощущая каждую царапину на теле, каждый синяк, укус. Хочется пустить слезу от сотворенного насилия, но креплюсь. Проверка на излом, как говорил Дятлов. Вот что важно – проверка на излом.
– Куда? – ворчит Медведь. Даже глаз не открыл. То ли чересчур доверяет, то ли уверен – голышом не убегу.
– До ветру.
– Замерзнешь, – зевает. – Там ведрецо около двери. Попробуй в него…
И вновь храп. Разве звери храпят? Разве не опасно в лесу храпеть? Или… или это доказательство, что рядом не зверь?
Останавливаюсь, хотя уже держусь за веревочную ручку двери. Потяни за нее, и обратного пути не будет. Только вперед. Вот оно – редкое мгновение свободы не как осознанной необходимости, а как необходимости неосознанной, когда живешь иллюзией, будто можешь пойти направо, можешь пойти налево, а можешь и прямо пойти, если не боишься потерять коня, друга, жизнь.
И тут пронзает.
Тот самый момент слияния.
Падаю, больно бьюсь коленками.
Кортикальная реакция.
Убивающая свободу. Прижимаю руку к животу. Ой, как быстро. Ой, как страшно. Вот чего боишься больше всего и тщательно скрываешь. А он – молодец. Сделал дело и продолжает храпеть, самец. Не понимая, что своей несдержанной физиологией потянул такую длинную ниточку, что и не угадаешь каков у нее будет конец.
Или… все же не он? Остаточное воспоминание той, что лежит с простреленной утробой? Но… откуда взялись ее воспоминания?! Нет… не может быть…
Вижу изгрызенные кости, вроде бы человеческие, небрежно задвинутые в угол. Тот, кого звали Робинзон? Какая разница…
Хватит мерзнуть. Теперь мерзнуть нельзя. Поднимаюсь с пола и отворяю дверь.
И начинаю кричать. Вернее, кажется, что кричать. Пока зубы не впиваются в костяшки пальцев так, что боль облегчает страх. Пуля аккуратно вошла в рот, но очень неаккуратно вышла, оставив вместо затылка зияющую дыру. Только в романах можно красиво застрелиться. На деле все выглядит менее эстетично. Такова жизнь, деточка. Или смерть.
<Человек жив | человек мертв>. Как по-умному – эффект Шредингера?
Тело сжимает пистолет, отодвигает в сторону, шагает внутрь избушки. Ноги не держат, падаю, опрокинув заодно и ведро с нечистотами. Ворочаюсь в луже, потому что управлять мертвым не так просто, как живым. Но нужно убедиться в самой малости. Проверить зверя на излом.
Это даже хорошо, что он такой. Страшный. Людоед. Минус на минус – плюс. И вот мертвый командир спецгруппы чистильщиков, залитый кровью и мозгами ступает туда, где спит Медведь, счастливо решивший задачку традиционного воспроизводства, чтобы задать ему задачку посложнее. Олимпиадную задачку, как говорит товарищ Дятлов. И пусть попробует не решить. Должен. Обязан. Слабаков не любят. Думаю, как самка. Поступаю как сука.
В темноте избы что-то происходит. Борьба двух начал. Мертвого и живого. Зверя, которому предстоит стать человеком, и человека, который должен помочь зверю в столь нелегком деле.
Отодвигаюсь подальше, вжимаюсь в груду затхлых валенок, тулупов, телогреек. Сдергиваю одну из телогреек и использую по назначению – тело грею. Вслушиваюсь в единство и борьбу противоположностей. Единство им обеспечу, а в борьбе должен победить Медведь. Потому как надежда только на него.
Выстрелы глохнут в реве зверя. Рев зверя глохнет в выстрелах.
Что хочется мне? Хочется благодарности товарища Дятлова за безупречно исполненное задание. Перед строем. Хотя, вполне достаточно и в кабинете. С пожиманием руки и троекратным лобызанием. Не это ли доказательство человеческой, а не патронажной, сущности?
Я чую, она пахнет беспокойством. И еще чем-то, почти неуловимым. Но что заставляет шире расправлять плечи и заслонять ее от толпы. Это так называется – толпа. Люди в спортивных костюмах, с лыжами, рюкзаками, галдят, смеются, дышат. Их слишком много. Посреди площади – фигура лыжника. Не настоящая. Гипсовая. Она погребена под грудой вещей веселых и молодых. Маленькое здание вокзала тоже переполнено веселыми и молодыми. Тренькают струны. Плотные кружки вокруг гитаристов. Звонкие девичьи голоса и суровые юношеские баски поют хором.
Не будь я тем, чем стал, убежал обратно в лес. Даже без нее, моей самки. Я до сих пор про себя ее так называю, как Медведь. Самка. Моя. Но зверь упрятан глубоко внутри. Усмирен и скован. Поэтому говорю:
– Все будет хорошо.
Она кивает. Бледная до зелени. И морозец не помогает расцветить щеки розовым. Мне ее жалко. Такая хрупкая. Только теперь, в сравнении с окружающими молодыми телами – тугими, пышными, пышущими – понимаешь насколько она маленькая.
Чешется затылок. Он постоянно чешется. Остаточное ощущение другого, в чью шкуру пришлось облачиться. Перевоплотиться в служителя Спецкомитета, в столицу которого направляемся. Старик рассказывал эту страшную сказку. Как от всякой сказки, услышанной в далеком детстве, от нее осталось только ощущение. Страха, конечно же. Думал ли, что придется стать ее персонажем, или даже героем?
– Эй, ребята, давайте к нам!
– Парочка, хватит мерзнуть, у нас теплее!
– Намилуетесь в общежитии!
Не сразу понимаю, что это нам. Со всех сторон. Веселые, звонкие лица и голоса. Темные и светлые кудряшки, красные губы, блестящие глаза. Девчата зазывают в круги. Наверное, им жалко нас. Отстраненных от общей усталой веселости после прогулки по лесу.
Хочу крикнуть в ответ: спасибо, мы и здесь постоим, но она берет за руку и тянет к людям. Рано или поздно это все равно придется сделать. Лучше рано.
Надоело говорить, и спорить,
И любить усталые глаза,
В флибустьерском дальнем синем море
Бригантина поднимает паруса.
Я не знаю этой песни. Я вообще не умею петь. Но всё оказывается просто. Совсем просто. Нужно только шире улыбаться. И громче подпевать. Слова не так важны. Они приходят за мгновение до того, как их нужно пропеть, будто кто-то подсказывает.
Толкают в бок. Веселый парень.
– Твоя? – Подмигивает. Кивает на неё.
– Моя, – улыбаюсь, смеюсь. – Моя, любимка, – прижимаю, целую в щеку.
– Держи крепче, – советуют. – А то убежит.
– Не убежит! – Но она вдруг выскальзывает и несется куда-то по площади, растворяясь в толпе.
– Чего стоишь?! Догоняй! – кричат мне, и я бегу за ней. По запаху. Могу поймать даже с закрытыми глазами. Но она хочет поиграть в прятки, и я поддаюсь. Делаю вид что теряю, хватаю незнакомых девушек за плечи и заглядываю им в лица. Курносые. Красногубые. Разноцветноглазые и разноцветноволосые.
– Невесту потерял? Выбери меня! – хохочет златовласка.
– Нет, меня! – заливается темноволосая.
Сколько их! Как деревьев в лесу. Но мне нужна только она. Единственная.
Чуть не врезаюсь в парочку с ребенком, знакомый запах, бормочу извинения, бегу дальше.
– Осторожнее, медведь! – весело кричат во след.
Устаю. Не физически. Чересчур много лиц. Смеха. Людей. И запах ведет прочь. В узкий проход между дощатыми заборами. Глубже в чащу домов, из которых пахнет затхлостью вещей. Я не различаю, где и куда бегу. Главное – нагнать, схватить, а когда это случается, я вдруг теряюсь. Не хочется быть зверем. Мне понравилось быть человеком, которого дружески толкают в бок, которому улыбаются.
– Ну, что же ты? – Она держит меня за воротник куртки, требовательно смотрит. – У нас совсем нет времени. Скоро поезд здоровья…
Что такое стыд? Это не мое чувство. Оно чужеродно, как заноза. Хорошо, что оно полностью в голове, в щеках, в глазах. Глаза можно закрыть, они лишние. Все наощупь. Туда, откуда исходит влажное тепло. Под куртку, под тугие резинки, навстречу голому телу. Ее пальцы в ответ шарят по мне. Ее глаза открыты? Не решаюсь взглянуть, потому что… потому что это становится неважно.
– Давай вот так, – шепчет в ухо и резко поворачивается ко мне спиной, нагибается, ждет.
Я сдерживаю рычание. Передо мной десятки смеющихся глаз. Нет, я вовсе не хочу их. Мне нужна только одна. Одна Маша, которая забрела в избушку к Медведю, а потом повела с собой, как на привязи. Мы соединены чем-то более крепким. Новое тело есть новое тело. Оно размеренно качается и не рычит. Форма определяет содержание, говорил он. Он. Кто он? Тот старик, что жил со мной, пока в одну голодную зиму не исчез. Куда исчез? Никогда не задумывался и не искал. Он был словно поваленное дерево – принадлежность окружающего леса. Не страшное и бесполезное. Разве только когти почесать о трухлявый ствол.
– Быстрее, – просит она. – Могут увидеть, – и хихикает.
А потом я не знаю что делать. Смотреть как она поправляет все на себе? Чего в таких случаях ждут самки? Не решаюсь спросить. Поддаюсь наитию. Вытягиваю губы трубочкой и тянусь к ее гладкой щеке. Она ускользает. Хлопает ладонью по губам и строго говорит:
– Ты – медведь.
Берет меня за лапу и тащит туда, где уже стоит поезд, куда залезают молодые и веселые, и мы залезаем, затолкнувшись в веселую кутерьму, отыскиваем местечко, которого хватает только мне, она садится на колени, обнимает за шею, и мы сливаемся с разговорами, песнями, умело изображая из себя людей.
Он меня тискает. Насколько позволительно в тесноте общего вагона поезда здоровья, следующего по маршруту от станции Зима до Братска. Позволительно много, так как теснота неимоверная. Кажется, все сидят друг на друге. За исключением тех, кто друг на друге лежит. На вторых и третьих полках. Но всех это только радует. Ни единой искры раздражения не высекается в добродушном и веселом столпотворении. Откуда-то извлекаются съестные припасы, чудом сбереженные во время похода, накрываются столики, появляются бутылки и стаканы, кружки и чайники с кипятком, что уж совсем невероятно – кто, когда, а главное – на чем их вскипятил?
Сижу смирно и млею. Полностью в ощущении тискающих рук. Чертовски нет опыта во всех этих делах. Если бы не остатки памяти Ивана, а также Анны. Спасибо, ребята. Вот еще неожиданный прок от вас – теперь знаю, как ведут себя влюбленные.
Холод уходит окончательно, а где-то внутри сильнее и сильнее разгорается пламя, проступая на щеках румянцем. Смеюсь и пою громче других. Чтобы только не застонать. Хотя и стон никто в этом бедламе не услышит. Хочется спрятать лицо на его груди. От смущения. Но, к счастью, вокруг слишком заняты воспоминаниями, впечатлениями о прогулке. В руки суют кружку с горячим чаем, сдобренным чем-то алкогольным, хлеб с толстым ломтем докторской колбасы. Пытаются всучить еще и хрусткий соленый огурчик, но рук не хватает, быстро соображаю – открываю рот и стискиваю его зубами. Хохот сильнее.
– Так его, так!
– Кусай! Кусай!
И он получает свою долю. Ведь мы, по мнению остальных, молодожены. Поэтому не обзавелись еще хозяйством. О чем думают молодожены, выезжая на природу? Понятно, что не о докторской колбасе. Они сыты друг другом. И вообще – с милым рай и в сугробе. Поэтому над нами подтрунивают. И опекают.
– Вот, помнится, когда мы с Ванькой только поженились…
– Анюта мне и говорит, что кроме яичницы ничего делать не умеет…
– Жена не рукавица, с белой ручки не стряхнешь…
– Дочку Иванкой назвали, сами-то из детдома, родителей не знаем, сложили свои имена…
Но затем коллективное внимание смещается, рассеивается, вновь предоставлены только себе. Жуем бутерброды.
Толчок.
– Поехали!
– Ура!
– Пора в путь-дорогу!
– До свидания, Зима, здравствуй, Братск!
– Ребята, а где расположена станция Лето?
– Ха-ха, в Крыму, известно где!
И тут что-то заставляет впиться в окно, мутное и заляпанное, каким только и может быть окно в общем вагоне поезда здоровья. Но это не мешает разглядеть того, кто пристально смотрит внутрь, в плацкарт.
Иван!
Живой?!
Но что-то в нем, в его взгляде не совместимо с жизнью. Не бывает такого взгляда у живых. Так должны смотреть мертвые. Только мертвые.
Наверное опять сон… не замечаешь как засыпаешь… в последнее время снятся только плохие сны… где Дятлов убивает ребенка, и ничем не могу, а главное – не хочу помешать… они сидят на земле, она прижимает завернутое в одеяло дитя, а он… вытаскивает огромный черный пистолет… выстрел… выстрел, как тот, которым его… ведь тебя…
Рука Ивана дергается, будто на нитках, поднимается, нехотя-нехотя, качается из стороны в сторону. Последний привет с того света. И становится зябко, охватывает дрожь. Колотит. А проклятая фигура словно прилипла к окну. Будто там, снаружи, к вагону приделана подставка, на которой и стоит мертвец. И будет так стоять весь путь от станции Зима до станции Братск. Стоять и смотреть. И махать рукой.
И когда уже готовлюсь соскочить с уютных коленей и броситься прочь, через ноги, через людей, через рюкзаки, лыжи, палки, к Ивану подходят двое, зажимают по бокам и уводят.
Их не успеваю толком рассмотреть.
Куда девается электричество, когда его выключают? Куда девается жизнь, когда ее отнимают?
Ночью забываю как он выглядит на самом деле.
Тишина наполняется дыханием – тяжелым и мощным, словно он и во сне совершает тяжелую, почти непосильную работу. В какой-то передаче какая-то женщина, ученый, интересно рассказывала о снах, о том, будто человеку необходимо спать, чтобы мозг обработал дневные впечатления, как ЭВМ, что стоит на ВЦ ОГАС Братска. Ряды огромных шкафов, столы с клавишами, связки проводов. Не личное воспоминание, конечно же, как могу оказаться там? Что там делать? Но привычный страх щелкает сердце – а вдруг? Вдруг по надобности Спецкомитета и товарища Дятлова лично?
Переворачиваюсь на бочок и подкладываю под щеку ладонь. Тусклый свет фонаря, разбавленный стеклом и занавеской, не дает рассмотреть подробности. На полу спит человек.
Человек ли?
Человек звучит слишком гордо.
Человеком еще нужно стать.
Кому нужно? Ему – нет.
Почему спасаю его? Почему предаю всё и всех? Спецкомитет. Дятлова. Товарищей. Сослуживцев. Может, именно потому, что это – пустая оболочка, возомнившая будто существует только потому, что мыслит? Где оно? Что оно? И вообще – чьи это мысли или всего лишь остаточная память тех, кто побывал внутри за все это время? И нет никакой Иванны, а есть затоптанная грязными сапожищами, заплеванная, замусоренная пустая комната, в которую входит всяк, кому не лень, и хорошо, если просто входит, а не справляет в ней нужду, встав или присев в углу. И тогда Иванна – куча чужого дерьма? Нет, невозможно! Невозможно так думать! Лучше сразу застрелиться. Или повеситься. Полоснуть по венам. Выброситься в окно. Спасти и привести домой Медведя… медведя… медведя…
В смешанном, спутанном состоянии – и друг, и враг, и живое, и мертвое…
Тону в дреме, погружаюсь на дно сна и оказываюсь там, где таятся самые отвратительные кошмары – в подземелье, в гулких, сводчатых, влажных помещениях, от которых даже во сне прошибает дрожь. И мочевой пузырь словно сдавливают в тисках. Умру, если не помочусь. Где угодно. Как угодно. Ищу подходящее местечко, но ни одно не устраивает. Не знаю почему, ведь рядом никого. Но не могу себя заставить сделать это здесь. И там. И тут.
Чувствую – обмочусь, но продолжаю брести сквозь жуткий лабиринт, выложенный бурыми кирпичами, по которым струится вода, собирается на бетонном полу в лужи, стягивается в ручейки и убегает в пробитые дыры. Из дыр тянет гнилью.
А потом вижу Ивана. Мертвого Ивана. Который распростерт на железном столе, голый и выпотрошенный. Над ним медленно вращаются огромные лопасти, словно нелепый, чудовищный вентилятор. Множество проводов змеится по бетонному полу, заляпанному зловонными лужами. Что-то щелкает и трещит в металлических шкафах с нарисованными черепами и скрещенными костями.
«Осторожно! Высокое напряжение!»
И оно действительно высокое. Воздух наэлектризован так, что волосы шевелятся. Пахнет грозой. Которая разразилась не в лесу, принеся с собой свежесть, а здесь, в затхлом подземелье, отчего дышать еще труднее.
Тело дергается. Пропустили электричество. Как по лапке лягушки. Сгибаются и вытягиваются вверх руки. Пальцы разжимаются, а затем сжимаются в кулаки, словно мертвец кому-то грозит.
Почему – кому-то?
Ноги упираются пятками в стол, выгибая спину. Иван демонстрирует акробатический номер. Мостик.
Затем расслабление. Исчезновение жизни. И новый разряд!
После которого тело шевелится более осмысленно. Возится. Перекатывается с боку на бок, выискивая положение, которое позволит встать. Подняться. Воскреснуть.
И плевать на внутренности. Электрической жизни ни к чему сердце, печень, кишки.
– Нравится?
Темную фигуру замечаю только когда слышу ее вопрос.
– Смерть – энтропия.
Обряженная в заляпанный сатиновый халат, в каких ходят кладовщики. С надвинутой на лицо маской сварщика, в темном окошечке которой переливается багровое.
– Электричество – новая жизнь, – продолжает глухим голосом. – Квантовый феномен, способный обращать вспять энтропию и течение времени. Что такое социализм? Советская власть плюс электрификация всей России. Так ведь говорил Владимир Ильич?
Меньше всего ожидаю урок политграмоты. А человек задирает маску сварщика, открывая лицо.
Не лицо.
Морду.
Свирепую морду медведя.
Вопросы, допросы. Допросы, ответы. Операция «Медведь», будь она неладна. Потому и в пыточной сидим, раскладываем спички, курим папиросы «Дукат», привезенные на этот край света в кармане московского пиджака. Не моего. Хвата.
Бывают промежутки времени, которые и временем назвать – польстить. Безвременье. Чем человек озабочен всю свою жизнь? Потратить время. С пользой, без пользы, но на сберкнижку его не положишь, облигации государственного займа не купишь, в лотерее не выиграешь. Имеешь – трать. Не имеешь – тоже трать, только еще быстрее. А чем заняться в безвременье? В безвременье заняться нечем. Вот для этого и придуманы папиросы.
Размять курку. Извлечь лишние табачины. Примять мундштук. Еще раз примять мундштук. Прикусить зубами. Чиркнуть спичкой. Поднести к курке. Вдохнуть первый дым.
– Ну, рассказывай, Ваня, где потерял Аню, – говорю. – Рассказывай, не таись. Все, как на духу.
– Товарищ майор, так ведь в какой раз можно? – Ваня тоскливо разглядывает пыточную. – Я подробно изложил в рапорте…
– Вот в этом? – поднимаю двумя пальцами, как выпотрошенную лягушку, писанину, покачиваю в воздухе.
Ваня подается чуть вперед, щурится:
– Так точно, товарищ майор, в этом.
– Что напишешь пером, то не вырубишь топором, – наставляю молодца и прикладываю папиросину к бумажке, пока она не занимается синим пламенем. – А вот про огонь ничего не сказано.
Ваня смотрит на пылающий рапорт и взгляд его мне не нравится. Нехороший взгляд. Без испуга. Без удивления.
Стряхиваю пепел на пол, растираю сапогом. Требую:
– Еще раз и по порядку.
Он начинает еще раз и по порядку. В содержание не вслушиваюсь, важнее интонация. Где-нибудь да выдаст, где-нибудь да проколется. Не может не проколоться. Если только… Но не успеваю додумать. Случается и на товарища майора проруха. Мелькает нечто важное и исчезает, махнув хвостиком. Очень такое раздражает. Как ушедшая с крючка рыба. Потому и рыбалку не люблю.
– Согласно разработанному плану, мы с Анной расположились в засаде и изготовились к работе по объекту, Иванна направилась к избе…
Вот. Шпарит по писанному. Его ведь что беспокоило? Ваню беспокоил написанный рапорт, который командир будто бы на его глазах уничтожил. Дешевый трюк. Циркачество. Фокус-покус. И каждый раз ему приходилось излагать дело так, чтобы не слишком повторяться. Что поделать – чем чаще рассказываешь историю, тем меньше в ней правды и больше – украшательства. Атавизм, унаследованный от волосатых предков, которые сидели в пещере у костра и пересказывали друг другу как могучий Эх раздробил дубиной череп могучего Ах. Чем больше приврешь, тем внимательнее будут слушать, а там и кость посочнее подкинут, и самка пожирнее под шкуру заберется. Но здесь-то что?
Не понимаю.
Пока не понимаю.
А потому обречен раз за разом переслушивать, перечитывать, переглядывать это вранье пополам с ахинеей.
Тем более, начальство интересуется. Гибель оперативника – ЧП. Требуется тщательное расследование. Которое, конечно, будем проводить не мы. Во избежание необъективности и семейщины.
И в это мгновение меня осеняет. Да так, что хлопаю ладонью по столу и приказываю:
– Замолчи.
Ваня замолкает на полуслове. Будто радио выключили.
– На сегодня достаточно, – говорю, – свободен до утра. Предстанешь перед комиссией, – не удерживаюсь: – По расстрелу. Поэтому советую выспаться, побриться, поодеколониться и надеть чистое и глаженое. Кру-у-у-гом! Ша-а-агом ма-а-арш!