bannerbannerbanner
Промысловые были

Михаил Тарковский
Промысловые были

Полная версия

Охота

Осень выдалась затяжная с ранними морозами. Тимофей в шугу и снег пробивался на участок, опасаясь, что река станет в узких местах и он не успеет развести продукты. Вода была низкая, кругом торчали камни, мешала шуга, закрывая дно. Бензин нынче привезли плохой, смешанный с соляркой, и, чтобы утром завести мотор, приходилось выливать на цилиндры c полчайника кипятку. В мелкой и длинной шивере возле Бедной речки несколько раз глох мотор. Груженую лодку тащило назад вместе со льдом, в окнах между льдинами мелькали рыжие камни, и Тимофей в десятый раз дергал мотор и снова, стиснув зубы, пробирался вверх, не обращая внимания на пронизывающий ветер и снег, секущий лицо. Но едва он добрался до первой избушки, степлило, пошел дождь, а потом долго стояла весенняя солнечная погода, и лезли от тепла в голову ненужные воспоминания. Соболь уже «вышел», то есть оделся в зимний мех, но Тимофей все не решался настораживать капканы, боясь спарить пушнину в такое тепло, и в ожидании мороза рубил кулемки, ловил рыбу и вместе с мужиками костерил по рации погоду, у которой «вечно все не вовремя». Жизнь как бы остановилось. Копаясь у берега с мотором, он тупо глядел на упавшую в воду отвертку. Она, серебрясь, лежала на каменистом дне, над ней плавали мальки, и казалось, что это все уже когда-то было. Однажды поздно вечером он вышел на улицу, не веря своим глазам – все было белым от снега. Взятый с чурки колун оставил черный силуэт. Тимофей заснул, успокоенный и полный надежды, а утром снова шел дождь, и снега как не бывало. Он взялся строить баню, навалял леса, толстых мясистых кедрин, обрубил сучки, раскряжевал лес на бревна, стаскал их веревкой к избушке, а вершинник распилил на чурки, переколол половинками и сложил в поленницу. На другой день взялся за сруб, и вечером курил у костра, глядя на подросшие стены, на яркие свеже протесанные бревна, на гору длинных смолистых щепок под ними, в который раз дивясь упрямой силе, с какой растет среди строительного беспорядка крепкий светло-желтый куб. Докончить его он не успел – пошел снег. Осень пронеслась, как запой… Он шел по путику, собаки кого-то лаяли, он бросал капканы, и провоевав с ушедшим в корни соболем, пил чай, вдыхая едкий запах паленого лишайника и распекая за «лукавость» небольшую рыжую сучку. Горело лицо, сизыми иглами вытаивал снег вокруг костра и единственное, о чем он жалел в эти минуты, что не было рядом сына Вовки. С каждым снегопадом все глубже уходили в снег валежины и прочий хлам, наконец замерзала река, позволяя срезать по льду любой изгиб берега, и хорошо было первый раз прокатиться на «буране», заехать прямо к избушке, наделать разворотов, навозить дров и сложить их у самых дверей. Но осень давно прошла, давно стояла зима, близился Новый год и многие охотники уже выехали домой. Тимофей, настроясь на еще одну проверку капканов, чувствовал, что не выдержит и сорвется раньше. Перед глазами стояла праздничная вечерняя деревня с лучом снегоходной фары в конце улицы, кто-то, аппетитно скрипя валенками, торопился в клуб, чудился запах пельменей, но дело было даже не в пельменях, а просто в ощущении тепла, праздника и дома. Он представлял, как напарится в бане, отмоет руки, как будет сидеть в избе на лавке, накинув полотенце на голые плечи, пока Лида достает из подполья грибы, черемшу в банке, переложенную камушками, как привалится к нему повзрослевший Вовка. Тимофей ждал, пока сдадут морозы, но время будто снова остановилось, как тогда осенью. Когда чуть потеплело, он поехал, сначала тайгой до избушки охотника-соседа, который был уже дома, потом рекой. Дул с юга встречный ветер, мутно глядело солнце. Возле порогов он влез в наледь и часа два вытаскивал «буран», раскатывая взад-вперед траншею в зеленой дымящейся каше, потом наконец выгнал его на твердый снег, долго ворочал с бока на бок, выгребая мокрый снег из катков и дыша на красные руки. Темнело, несся снег, стыли мокрые ноги. Наконец он выколотил гусеницы и поехал дальше – километрах в семи была избушка, когда он в нее входил, пальцы на ногах почти не чувствовали. Домой он добрался на другой день под вечер. Лиды не было, у телевизора клевал носом Вовка, а посреди комнаты стоял новый сервант с блестящими рядами рюмок. «Купила, не посоветовалась, – досадовал Тимофей, – все хочет, чтобы как в городе было, лучше б мотор новый взяли…» Тимофей любил живое дерево, все делал сам, ему нравились бревенчатые стены, струганные столы и лавки. Сервант шел всему этому, как корове седло. Значит, штукатурить придется, обои клеить… Хоть бы передала по рации через мужиков, я бы приготовился. Пришла Лида, Тимофей, как ни старался, не мог скрыть недовольства, встреча произошла совсем не так, как он мечтал. Он помылся в бане, выпил стопку, поел, лег к жене, обнял ее. Она сказала извиняющимся шепотом: «Тимош, нельзя сегодня…» Он поцеловал ее в щеку, лег на спину, закрыл глаза – навстречу побежала освещенная фарой бурановская дорога… Утром, когда Лида ушла на работу, а Вовка в школу, он лежал, вялый, под мягким пухлым одеялом и курил сигарету с фильтром. Потом пошел в контору – не терпелось встретиться с мужиками. Те сидели по домам и разводили руками, косясь на супруг. Собрались через несколько дней, когда настрой уже прошел и вместо веселой встречи охотников получилось напряженное застолье с наряженными женами, все до осоловелости наелись обильными закусками и разошлись по домам. На другой день, под вечер, Тимофей вез воду с Енисея и, завидев дымок над Витькиной мастерской, остановился и открыл низкую дверь. Витька с Серегой меняли гусеницу, глаза у них блестели. Тимофей отвез воду и сказал Лиде, что пойдет поможет Витьке с «гусянкой». В мастерской горела лампочка, стоял на боку красный измятый «буран», пахло бензином, сидели дружные веселые мужики в засаленных фуфайках, вился папиросный дым, на ящике лежал хлеб, луковица и мерзлый омуль. Домой Тимофей пришел в третьем часу, дверь была заперта изнутри. Он постучал. Лида не спала и, казалось, все это время готовилась к скандалу: «Че колотишь! По голове себе колоти! Иди к своему Витьке! Буран он делает, а сам нажрался, как свин. Три месяца ждала его, дел полно, не может дома побыть… Завез в дыру, а сам только и норовит удрать… То к Витьке, то к Митьке, то в тайгу свою… Да ты туда от работы бежишь! Небось придешь в свой лес и на нарах валяешься кверху брюхом, а тут горбаться, как проклятая, с водой да с дровами…» Тимофей уже хотел повиниться, но последние слова жены вывели его из себя, он хлопнул дверью и ушел ночевать к Витьке. Вернулся на другой день, Лида ходила надутая, продолжала ворчать на него при Вовке. Он завел «буран», зацепил сани и уехал за сеном на ту сторону Енисея. Зарод был в толстой коре прессованного снега. Тимофей откалывал его лопатой: «Все равно помиримся, деваться некуда». Пахло сеном и летом, ехал по снегу сухой цветок пижмы. «Ее тоже понять надо: не он – жила бы себе в Лесосибирске, баба красивая, вышла бы замуж за кого-нибудь начальника. А с Вовкой костьми лягу, а по-своему сделаю». Тимофей подцепил вилами пахучий пласт сена: «Придумала тоже – радиотехнический»… Вечером они с Лидой собрались посмотреть фильм, но рано выключили свет, не хватало солярки – разгильдяй-тракторист по осени переехал шланг и половина горючего утекло в землю. Утром начальник собрал охотников в конторе. Речь шла об оплате пушнины, цена на которую падала. Все зависило от каких-то людей, организаций, надо было вникать, кого-то понимать – будто от этого что-то менялось. Домой Тимофей пришел мрачный, все расползалось по швам. На кой хрен мчался, в воде сидел, технику гробил?.. По телевидению рекламировали электронную машину последнего поколения. Ее обладателей ждали новые удобства и независимость, а в итоге еще большая зависимость от фирм по обслуживанию и без конца устаревающих технологий. «Так и хотят тебя беспомощным сделать!» – раздражался Тимофей. Потом вокзального вида певица что-то спела на подозрительно знакомую мелодию. «Да пошла ты! – сказал Тимофей и выключил телевизор. – Ладно, Новый год пережить, а там обратно на участок»… Он отминал соболей и думал о тайге, где если что и случается, то только по собственной дури. Он думал о своих сиротливо-пустых избушках, о повороте реки с высоким берегом и парящей полыньей, о чем-нибудь еще неделю назад смертельно важном, а теперь вдруг отодвинутом куда-то на задворки души. Только бы Вовка побыстрей вырос… И он представлял, как будет охотиться с Вовкой, как покажет ему дороги, через год-другой отдаст избушку, как обязательно по осени заночует с ним в тайге – там, где мир сведен до размеров, когда в нем еще можно навести порядок своими руками.

Бортовой портфель

В декабре незадолго до выхода перестали ловиться соболя. Стояли морозы, и, пробежавшись по открытым лыжницам, Василий рано возвращался в избушку, и хотя вскоре темнело, он успевал не спеша сходить по воду, подколоть дров, сварить собакам, обработать редкого соболька и белок. На том дела и кончались. Еще можно было подлатать штаны, выточить старый зазубренный топор и полистать истрепанный журнал с унылыми городскими историями. Но было интересней, прикрутив лампу, лежать на нарах и вспоминать… Как-то еще давно в Бахту приехал молодой, полный сил, охотовед, задумавший провести учеты боровой дичи в одном далеком месте на левобережье Енисея. Вместе с Васькой, которого он взял в помощники, они должны были залететь с лодкой в вершину реки, дождаться ледохода и, спускаясь вниз, посчитать глухарей. Охотоведа звали Лехой. Это был рослый поджарый парень с серыми глазами и светло-русым ежиком на небольшой круглой голове. Он улетел в Подкаменную добывать вертолет, а Васька остался готовить груз: лодку, мотор, бензин и продукты. Прилетел Леха, они торопливо загрузились под грохот винтов и полетели. Кроме них в вертолете сидел на горе досок мужик в мохнатой кепке. Озеро соединялось с рекой протокой. Леха выпрыгнул на лед, Васька кидал груз. Лехиных вещей он не знал и, схватив большой черный портфель, было засомнивался, но мужик с досками закричал сквозь грохот, кивая на Леху: «Это евоный! Евоный! – Васька выкинул портфель вслед за остальным. Потом они открыли задние створки и выгрузили лодку и бочку с бензином. Вертолет унесся, они сходили в избушку и там от души посмеялись, потому что Леха, решивший бросить курить, специально не взял папирос, а в избушке висел их огромный полиэтиленовый куль. «Значит, не судьба. Спасибо, Серега», – сказал Леха кулю, сладко закуривая, – охотника, который здесь охотился, он хорошо знал. Избушка стояла в соснах на высоком берегу старицы, пол в ней был песчаный. Возле груза Леха спросил: «Че у тебя в портфеле-то?» – «Это я у тебя хотел спросить, на хрена ты портфель взял?» – «Выходит, мы у них портфель сперли», – помолчав, сказал Леха. Портфель был туго набит папиросами. Весна в тот год не на шутку затянулась, и вместо десяти дней они просидели на озере месяц. Места были странные и непохожие на то, к чему привык Васька. Река петляла в поймах, поросших елкой и пихтой. С высокого места были видны кудрявые сосновые увалы, белели тундрочки с сосенками. Все кишело живностью. В весеннем тумане бубнили невидимые косачи, ганькали из поднебесья гуси. Но тепло быстро кончилось, завернул север со снегом, несколько дней низко неслись серые тучи, а потом настала ясная погода с ночными морозами, теплыми днями и твердым, как пол, настом. Ранними утрами Васька с лыжами под мышкой (чтобы не увязнуть на обратном пути, когда наст ослабнет) ходил на глухариный ток. Помнил он ослепительное утро, наполненое рассеянным светом. Вдали раскатисто дроботал дятел. Сосняк хорошо просматривался, и впереди метрах в ста медленно шел по насту, чертя растопыренными крыльями и щелкая, угольно черный петух с запрокинутой головой. Время шло, но настоящего тепла не приходило. Дело затягивалось, могло не хватить продуктов. Повезло еще, что в первые дни они добыли сохатого и были с мясом. Но сидеть на месте уже надоело, опостылила избушка, песчаный пол, в котором терялась иголка, надоело следить за ветром, облаками, за прибывающей водой. Леха ходил на учеты, Васька ловил подо льдом в озере окуней и щук. Каждый вечер они караулили на промоине уток, сидя в густых елках. В озере уже была заберега и они утащили туда лодку, завели мотор, проехали в протоку, а потом с ревом пронеслись по промытому участку реки метров триста и вернулись обратно. Уже сильно прибывала вода и через несколько дней затрещала река, но не вся, а участками – ближайший кривляк еще стоял, а дальний вовсю шел. Наутро Васька пошел туда через лес и вскоре увидел впереди сквозь елки что-то непривычно блестящее. Это была чистая вода, по края налитая в берега, в ней отражался лес и плавал, покрикивая, яркий свиязь с рыжей головой. На следующий день прошел и их кривляк. Старица у избушки еще стояла, они уволокли лодку к воде и помчались вверх. То и дело взревал мотор, нацепляв палок. Леха, стоя за штурвалом, вдыхал налетающий прохладными волнами весенний воздух. Впереди реку перегородил ледяной затор, и они, будто помогая весне, таранили его лодкой, пока он не зашевелился, и потом мчались дальше, расталкивая льдины. Потом они уехали вверх на приток, предусмотрительно закатив бочку с бензином на угор в лес. Жарило солнце, стремительно таял снег, на глазах прибывала вода. Через два дня, беспокоясь за бочку, они рванули назад, высидев короткие сумерки у костра на высоком сосновом берегу. Было холодно, горел рыжий восход, вода лавиной неслась по лесу, срезая повороты и валя деревья. Потом они, уперев «Прогресс» в елку, по пояс в ледяной воде затаскивали уплывающую бочку и, стуча зубами, подъезжали к избушке и не могли узнать места, потому что вода стояла у самого порога. Потом гудела печка, капала вода с развешенной одежды, и Леха лежал без рубахи на нарах, свесив руку с разбитыми пальцами и узким запястьем, от которого расширялась к локтю крепкая налитая мышца. Резкое тепло после такой долгой и снежной зимы дало небывалую воду. Они загрузились и поехали вниз. Следующая избушка стояла наполовину в воде. Под крышей у куля с овсянкой сидела толстая рыжая полевка. Васька забрался через окно внутрь – на полке лежала книжка под названием «Потоп». Потом они долго ехали, ища твердый берег для стоянки. На новом месте несколько дней считали птиц, после ехали дальше, снова работали – и так недели три. Давно кончился сахар и чай, они заваривали бруснику и чагу, которую Васька возненавидел на всю жизнь. Вылез задавной комар, собаки скулили, Васькин кобель однажды не выдержал и ломанулся к спящему хозяину, своротив полог. Река стала прямее и шире, утка уже не подпускала. Они поставили сеть в старице, поймали язя, двух карасей и щуку. Вода падала, и, чтобы пробраться к сети, пришлось на себе тащить лодку по протоке. Уже хотелось на Енисей, домой. Ваську беспокоило, как управится бабушка с картошкой, и он считал дни, Лехе тоже все поднадоело, хоть он и не подавал виду, продолжая намечать на карте точки будущих учетов. Их оставалось еще на неделю – в ста километрах стоял поселок. Приемника у них не было. Людей они не видели месяца два. Вид серенькой казанки на берегу и вешалов для сетей взбударажил их. Навстречу на ветке ехал остяк. Они остановились, он подгреб под борт. У него были узкие серовато-зеленые глаза и копна черных с проседью волос. Они поговорили, покурили, заодно поинтересовались, работает ли в поселке магазин. Остяк в ответ спросил сколько времени и, помолчав, бросил: «Работает. Еще успеете». Они переглянулись. Васька дернул мотор и через три часа они были в поселке, где мужики дружно таскали ящики с водкой со склада в магазин – только что разгрузился караван. Они сгребли с прилавка в рюкзак банки, пакеты и бутылки, поблагодарили бойкую расфуфыренную продавщицу и спустились к лодке, где Леха дал изголодавшимся собакам по полбулки хлеба, сказав: «Налетай – подешевело! «Потом они завели мотор, отъехали от поселка, запалили костер и просидели у него всю белую ночь. Днем они вернулись в поселок, нашли Серегу, помылись у него в бане, рассказали, что творится в тайге, где какую избушку затопило и прочее. Услышав про портфель, Серега захохотал. Он только что летал в Подкаменную, и в аэропорту к нему подошел командир эскадрильи: «Мы тут твоих друзей на Лебяжье забрасывали. Они как, ничего?» – «А что?» – насторожился Сергей. «Да так. Они у нас бортовой портфель украли». Вечером пошли в клуб. Там было полно девок-остячек, грохотал в полутьме дребезжащий динамик, остро пахло помадой и духами. Васька стоял у стены в закатанных сапогах и энцефалитке, Леха крутил вокруг себя надушенную продавчихину дочку с пушистой прической, рядом извивался особым извивом круглолицый парень в тренировочных штанах и пиджаке, а в углу на фанерном стуле одиноко сидела неказистая остяцкая девушка с выдающейся челюстью и большими черными глазами, которую Леха вдруг вывел за руку на середину зала в медленную музыку… Он аккуратно обнимал ее за плечи, а она послушно кружилась, уткнув голову ему в грудь. Когда наутро они грузились в лодку, подошла вчерашняя девчушка и, краснея, сунула Лехе сверток со словами: «На, возьми, своей подруге подаришь». Они отъехали, и Леха развернул тряпку – там лежали оленьи сапожки-унтайки, расшитые бисером. Леха покачал головой и сказал, погладив длинную серую суку: «Вот она, моя подруга. Ох, девки-девки… У этой Верки, между прочим, ни отца, ни матери». К вечеру они были на Енисее. Всю дорогу, пока они ехали, кругом в небе клубились грозные тучи, сверкали молнии, и лишь над их головами висел круг ясного розоватого неба. «Верка нашаманила…» – хитро щурясь, говорил Леха. Теперь, зимой, под конец охоты Ваське так же, как и тогда, хотелось к людям. Он вспоминал круглое озеро, избушку в соснах и Леху… Как тот лежал на нарах и как свисала над песчаным полом его загорелая сильная рука. С какой бы радостью он сейчас пожал ее! Но Леха еще в тот год уехал работать начальником участка на северо-восток Эвенкии, и там ему отрубило эту самую руку винтом от самодельных аэросаней.

 

Каждому свое

– C Новым годом! – буркнул Паша, еще раз все оглядев. – Главное, самому потом не врюхаться, – и добавил, хмыкнув: – С похмелюги. Ладно, кому положено сгореть, тот не утонет.

Место он выбрал приметное – кулемка (деревянная ловушка) на бугре, дальше спуск к ручью. Ружье привязано к кедрине, капроновая нитка натянута к через крышу кулемки к листвени.

– Погнали. – Паша позвал собак, накинул тозовку и упруго поскрипел камусными лыжами по засыпанной лыжне, продолжая материть росомаху, снявшую двенадцать соболей. Трех из них Павел нашел – обожравшаяся «подруга» наделала захоронок. По дороге он насторожил несколько больших капканов. Через день Паша был дома, правда, дорога дала прикурить. Выезжал он с санями, привязав к ним еще и нарточку. Реку завалило пухляком, да еще вода страшенная под снегом, и пришлось бросить нарточку, потом сани, а потом напротив деревни и «буран», и прийти домой пешком.

Под праздники подморозило. 25‐го числа выехавший днем позже Коля Толмачев зашел к Павлу. Были они не близкие, но хорошие приятели, приятельство это больше исходило от Паши, общение с которым грозило тягучей пьянкой. Остальные охотники Пашу тоже остерегались, хоть и любили, а он, кажется, все понимал и пил с другими.

Коля постучал, ответила Рая. Он вошел: поджатые губы, напряженная неподвижность в глазах. Хуже нет. Вроде и ни при чем, а все равно виноват одним тем, что тоже мужик – «из той же стаи», как говорит Паша. На столе тарелка с недоеденной закуской. Стопка с остатками водки, водку Рая брезгливо выплеснула в раковину.

– Пашка дома?

Рая продолжала нарочито порывисто, подаваясь всем телом, вытирать со стола, свозя складками клеенку и качая стол. Молча кивула в комнаты, мол, полюбуйся.

Паша лежал в броднях на диване, на боку – подобрав согнутые в коленях ноги – одна рука под головой, ладонь другой меж коленок. Приоткрытые губы влажные и по-поросячьму вытянуты. Дыхание тяжелое, прерывистое. Замычал, забормотал, потер ногу о ногу и засопел на другой ноте.

– Хотела бродни с него снять – лягается.

Коля пошел домой. Вечером примчался пьяный и бородатый Пашка на «буране». Борода ему шла.

– Ты че седеть-то вздумал? – тыкнул Коля на седой клок.

– Серебро бобра не портит! – отрезал Пашка. – Ну, поехали!

Раи дома не было. Не успели сесть, как пришла: ледяное лицо, металл в голосе, но все-таки гость – и она собрала на стол, вернулись знакомые закуски. Пашка достал бутылку, какую-то свою любимую, пластмассовую, от редкой водки, достал втихоря, хотя ясно, что предосторожность лишняя. Рая ушла в другую комнату. Пашка было повеселел, но она вскоре вернулась, наряженная и накрашенная, и твердо села за стол. На лице улыбка и выражение решимости. Черная кофта с низким воротом. Подведенные глаза, ярко-малиновые губы, запах духов. Пашка поставил две стопки.

– А мне? – громко спросила Рая, подняв брови и напряженно улыбаясь. Пашка удивился, обрадовался. У Коли отлегло. Рая подняла стопку, встряхнув головой, откинула крашеные каштановые волосы – расчесанные на прямой пробор, они засыпали скулы. Когда улыбалась, крепко округлялись щеки и белел ровный ряд верхних зубов. Пашка закричал:

– Колек! Давай! Я тебе выдерьгу не показывал?

– Че попало, – мотнула головой Рая, закусывая красной капусткой.

– Че за выдерьга?

– Да выдра, «бураном» задавил, – раздраженно объяснила Рая.

Коле хотелось поговорить про охоту, но разговора не получалось, Паша был пьяноват, про выдру забыл и орал одну и ту же частушку:

 
На горе стоит избушка,
Красной глиной мазана!
Там сидит моя подружка —
За ногу привязана!
 

Пашка еще по осени придумал себе новое выражение – когда у него собирались, он заставлял кого-нибудь из гостей наливать, говоря:

– Ну угощай, Коля!

Получалась игра, новый оттенок гостеприимства: вроде водка Пашина, а он так уважает гостя, что уступает ему хозяйское право. Вдобавок и перед Раей выходило, что он выпивает теперь, чтоб не обидеть разливающего. Выражение моментально, распространилось по деревне.

Рая улыбалась, вываливая грибы, Пашка кричал:

– Ну, угощай, Коля!

Коля зачем-то встал, Рая включила магнитофон и, проходя к холодильнику, взяла его за локти и, описав круг по кухне, выкрикнула, косясь на Пашу:

– Сейчас пойду вот и Толмачеву отдамся! – Пашка только зло хмыкнул, поднял брови и пожал плечами. «Ну, попал», – подумал Коля.

У Паши шла сейчас полоса куража, и главное было продержаться в ней подольше, не перебрать, иначе грозит упадок – будет сидеть свесив голову, клевать носом, но на вопрос «Спать, может, лягишь?» бодро вскинется: «Нет!» Пошумит, поспорит и снова книзу носом. Тут, главное, его увалить решительной серией рюмок, иначе так и будет колобродить – ни два, ни полтора. Если удастся – уснет мертвым сном до утра – хоть кол на голове теши.

Пашка налил:

– На горе стоит избушка! Угощай, Коля!

 

– Частушку эту чепопалошную заладил… – Рая поджала губы и помотала головой.

– Давай, братка! Ну а ты че моя! – гнул Пашка. Рая держала стопку и говорила обращаясь только к Коле:

– Господи! Вот он три дня как приехал, ни посмотрел на меня даже, ни обнял ни разу! Только водка одна на уме! – Она закусила губу, подбородок задрожал, взялся мелкой ямкой.

– Толь-ко вод-ка, – повторила она низким, рыдающим голосом. Потом собралась – опрокинула рюмку, запила водой. Шмыгнула носом, вытерла слезы и сказала трезво:

– Извини, Коля.

Пашка было повесил голову, но тут раздались по-морозному шумные и скрипучие шаги и громкий стук с дверь.

– Да! – рявкнул Паша.

Ввалились двое: Генка Мамай (кличка) и Петька Гарбуз (фамилия). Мамай – крепкий, рыжий мужик, веки в веснушках, синие глаза, волосы жесткие и плотные, зачесанные набок и стоящие упругой волной. Гарбуз – толстый малиноворожий Пашкин сосед.

Пашка орал от радости:

– От нюховитые! И ведь как знают, когда Пашка гудит!

– Ты скажи, когда он не гудит! – сочно бросил Мамай, протягивая Рае мороженную сохачью печенку в газете:

– Шоколадку построгай-ка нам, хозяйка.

Пашке нравилось все, даже то, что зашел Генка – они всю жизнь друг друга недолюбливали. Прошлой зимой Пашка не дал Генке поршень от «бурана», у него его просто не было, а тот не поверил, сказал, что Пашка «зажался», и полгода с ним не здоровался. Неизвестно, сколько бы это продолжалось, если б однажды ночью, во время погрузки на теплоход, у Генки не намоталась на винт веревка, и Пашка не дотащил его до берега. Теперь они общались, но Мамай на Пашку затаил еще больше зуб, и теперь оба находили свой шик, что вместе пьют, хотя война подтекстов продолжалась. Вообще, Мамай всех всегда подозревал. Напившись, ни с того ни с сего, вперившись в товарища, грозил неверным пальцем и, проницательно щуря глаз, тянул: «Не на-адо! Я зна-а-ю! Я сра-азу по-о-нял!»

Гости сели. Рая достала тарелки:

– Пилимени берите!

Пашка особо не ел, пил, экономя силы, рассчетливо оставляя половинки, да и те заталкивал, давясь. Мамай жахал мимоходом, не меняя выраженья лица. Гарбуз сидел, как тумба, подносил ко рту, резко плескал туда, ставил стопку и делал ладонью возле открытого рта проветривающее движенье. Мамай не умолкал, плел про дорогу – он куда-то ездил:

– …заберегу проморозило, как втопил по ней – только шуба заворачиватся! Ну давайте!

– Шуба вон отворачиватся, – сострил Гарбуз, отрывисто захохотав, поставив пустой стопарь, потрепыхав ладонью у рта, и кивая на Пашку – Пашина фамилия была Шубенков – того аж передернуло от вида полновесного стопаря спирта, исчезнувшего в гарбузовой пасти.

– Сейчас начальника видел, – сменил тему Мамай, – рожа – хоть прикуривай. Опять забыченный.

Разговор заварился вокруг недавно выбранного начальника, который втихоря продал излишки солярки на самоходку, а на деньги слетал на родину под Ростов.

– Сами выбрали, сами и виноваты, – хмыкнула Рая.

– Ясно, сами… А он раз пошел, раз доверили – значит, обязан человеком быть. У него совести нет, а я виноват. Х-хе! Интересно у вас выходит!

– Кому сгореть – тот не утонет! – кричал Паша. – Каждому свое! – Разговор ему не нравился. – Лучше слушайте историю, по рации слышал. Мужик в тайге сидит, а к нему брат сродный из города приехал. Пошел к нему на участок, а тайги не знает добром. Приходит весь искусанный. Че такое? Кто тебя? Да собачка, грит, какая-то в капкан попала по дороге, пока выпускал – перекусала всего! – все, кроме Лиды, захохотали: мужик отпустил росомаху.

– Я эту историю в книжке читал, – сказал Коля.

– Да ты че?! – удивился Пашка и перевел разговор на печенку, мол, хороша, а ведь у него в брошенной по дороге нарте тоже есть.

– Хозяин… – презрительно хмыкнула Рая, – чужим закусывает, а свое в нарте. Ее уж, поди, собаки съели. Че надулся, как мезгирь? Так и есть оно!

Пашка вдруг засобирался назавтра ехать за нартой, норовил затащить в избу и поставить к печке канистру с бензином – развести масло в ведре он уже был не в состоянии, надо на двор идти, мешать. Возмущенная Рая ругала его за эту канистру, грозила выкинуть, тот уперся, как бык, – показывал мужикам, кто хозяин. Мужики глядели в тарелки, было неудобно. Паша принес масло в банке. Канистра была налита подзавязку, масло не влезло, и бензин вылился, Паша отлил в другую банку, чуть ее не опрокинул. Рая заругалась, что банка от молока. Мужикам надоело бычиться, они уже хохотали:

– Развел вонизьму – Райку, поди, выживашь!

– Нас-то не выживешь!

– Водку-то не льет так!

– Она его духами, а он ее бензином!

Колька, еще посидев, решительно поднялся и ушел. Мороз жал за сорок. Обильно и мощно глядели звезды. Пар изо рта шел густой, гулкий. Укатанная улица – в поперечную насечку от снегоходных гусениц. Дымки еле шевелятся, подымаются вертикально, расширяясь, как кульки – у трубы тонко, выше – шире. Вся деревня в кульках. Шел, думал про Пашку: че ему надо – баба ведь и работящая, и добрая, и ладная. Не поймешь его. В деревне пьет, к бабе ни ногой, а в тайге – переживает, ревнует. Слышал по рации – Паша назначил Рае время выйти на связь, она не смогла, а когда вышла наутро, Паша несколько раз спросил ее жалким и безнадежным голосом: «Где ты была?» Дети у них не заводились. Надо было обоим ехать обследоваться, но не хватало денег, с охотой у Паши обстояло неважно.

Вечером Коля в полусне смотрел телевизор. «И правильно, что ушел, – подумал он, – не поговорить толком, ничего. Спать надо, а завтра за пушнину браться». Часов в двенадцатом раздался негромкий стук в дверь. Коля удивился: «обычно так тарабанят, что дохлого разбудят». Кто бы это? Он открыл: на крыльце стояла Рая.

– Можно к тебе? – На лице странная улыбка.

– Заходи…

Уселась на диван, накрашенная, остро благоухающая.

– Н-ну? – с вызывающей улыбкой уставилась в глаза.

Колька аж вспотел. Надо было сразу не пустить, выгнать или сказать, что в клуб собрался, а он, наоборот, вышел, демонстративно сонный, рубаха навыпуск.

– Ты че гостью-то так встречаешь?

– Чаю, может? – ответил Коля, увязая и протягивая время, лихорадочно думая, что делать, как ее сплавить, не нарушив этикету.

– Ну что?

– Что?

– Иди дверь заложи!

– Щас!

– Да вы че дураки-то такие!

– Да ниче, – раздражаясь, резанул Коля, чувствуя ненатуральность этого раздражения, – у нас знаешь как?

– Как?

– Жена товарища – все. – Коля и вправду считал, что оно себе дороже.

– Ты гляди какой!

Коля встал, сделал движенье к одежде, мол, пошли:

– Иди, я никуда не пойду… К тебе раз в жизни в гости пришла…

– Ты сдурела.

– Я что – не красивая? Что же за мужики-то такие?

– Да я бы с удовольствием, да ты такая женщина, – решил зайти с другого бока Коля, – но Пашка.

– Что Пашка? Пашка в три дырки сопит!

– Когда отсопит, я ему как в глаза посмотрю?

– Ой не смеши! Водка-то есть у тебя? Угощай, Коля!

И вдруг заревела:

– Ведь ты подумай, Коля, вот он три дня как из лесу – ничего не сделано, думала, хоть мужик приедет – помощь будет. Нет. Водка. Водка. Водка. Ой, да че за жизнь-то за такая? Собралися в больницу ехать, сейчас деньги пропьет, еще росомаха его разорила, опять никуда… Давай выпьем, Коля.

Коля расслабился – сейчас выпьем по-товарищески, да спроважу ее.

– Коля, рыба есть у тебя?

Коля вышел в сени, погрохотал мороженными седыми ленками, порубил одного на строганину. Когда вошел с дымящейся грудой на тарелке, Рая, чуть отвалясь меловым торсом, сидела в черном бюстгальтере на диване. Бретельки сброшены с плеч. Литая грудь вздувается невыносимым изгибом, двумя белыми волнами уходит под черное кружевце. Ткань чуть прикасается, еле держится на больших заострившихся сосках. Волосы рассыпаны вдоль щек, в улыбке торжество, темные глаза сияют, ножка постукивает по полу. Коля на секунду замер, а потом ломанулся в сени и заложил дверь.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28 
Рейтинг@Mail.ru