bannerbannerbanner
Пастырство

митрополит Антоний Сурожский
Пастырство

Полная версия

Самая сильная проповедь, которую я слышал в жизни, была проповедь не «умного», скромного, самого обыкновенного священника, которого я знал. Он стал в Великую пятницу перед Плащаницей с намерением проповедовать, долго молчал и плакал, потом повернулся к нам и сказал: «Сегодня Христос умер за нас…», – стал на колени и зарыдал. И после этого было долгое, долгое молчание и истинный плач из глубин души у многих. О, про Распятие можно много сказать! Но этого нельзя так сказать, если твою душу не пронзило оружие. Вот так надо проповедовать.

Конечно, надо иметь какое-то знание; конечно, надо понимать, о чем говорит Евангелие или отрывок Священного Писания, о котором ты будешь говорить; но этого мало! Если твоя проповедь тебя самого не ранит в самые глубины, если ты сам не предстоишь в ужасе перед Богом и не говоришь в Его имя – может быть, себе в суд и в осуждение, но во спасение другим, – то такая проповедь ничью жизнь не переменит. Не от Священного Писания, не от мудрости говорил Иоанн Креститель; он говорил из глубин зажегшегося сердца, из глубин покаявшейся совести, из глубин человека, который так возлюбил Бога, так возлюбил других людей, что всю свою жизнь погубил, по-человечески говоря, чтобы быть готовым сказать одно живое слово за Бога. И потому Священное Писание его называет гласом вопиющего в пустыне (Мк. 1: 3). Это был голос Божий, который звучал через человека.

Дай нам Бог научиться хоть чему-то из дивных слов Священного Писания, из образа Христа, из учения Отцов, из примера святых. И тогда наше пастырство, которое должно быть в первую очередь, раньше всего сораспятием со Христом и воскресением жизни, принесет плод во спасение и в чужой жизни – вернее, в жизни брата, сестры, потому что «чужих» нет, – и в нашей жизни.

– С одной стороны, верующие люди часто хотят видеть в священнике человека не от мира сего. С другой стороны, Бог посылает священника с миссией именно в мир. Как священнику мудро сочетать в себе светское с духовным, Божественное с человеческим, чтобы его служение было и полезным, и спасительным?)[2]

– Скажу три вещи на это. Первое: мы напрасно и ошибочно разделяем деятельность от созерцания и напрасно противопоставляем область Божественную человеческой области. Если определять деятельность по ее точке приложения – общественная работа, преподавание, ректорство и т. д., конечно, деятельность кажется совершенно лишенной созерцательного момента; и если мы определяем созерцание монашеской, затворнической кельей, то, конечно, не видно, в чем тут деятельность. Но надо думать не об очевидном, а всегда восходить ко Христу. И что мы видим во Христе? Как слышу, так и сужу, и суд Мой праведен (Ин. 5: 30). Христос вслух произносит слова, которые покоятся в бездонном, таинственном Божественном молчании; Он слушает Отца и провозглашает суд Божий. И еще: Отец Мой доныне делает, и Я делаю (Ин. 5: 17). Отец показывает Сыну все, что творит Сам. Христос созерцает дела Божии и осуществляет их в жизни. Христианская деятельность не определяется точкой приложения; можно делать что угодно как христианин и делать то же самое не как христианин. Христианская деятельность также не определяется лишь тем, что мы поступаем, применяя, как можно более добросовестно, заповеди, относящиеся к данному положению. Христианская деятельность в своей предельной сущности – это действие Божие, совершаемое через человека. Это деятельность человека, который так сумел вслушаться в слово Божие, что провозглашает Божие слово; так вглядеться в пути Божии, что его поступки – делание, которое Господь совершает через него.

В этом смысле мудрость человеческая и мудрость Божия глубоко различны. Человеческая мудрость строится из опыта прошлого, который применяется в данное время, в настоящем, или проектируется на будущее. Мудрость Божия действует иначе. Кто-то из Отцов сказал, что причинность в действиях Божиих не позади, а впереди. Бог действует не только «потому что», но «ввиду того», что знает, куда Он ведет всю тварь. И в действиях Божиих всегда есть неожиданность, они вносят что-то, чего ранее не было в данной ситуации. Типичное действие Божие в ответ на человеческое падение и на человеческую историю – Воплощение. Христос не «выправляет» человеческие пути, Он делается человеком, и через Его вочеловечение человеческая история и человеческая жизнь приобретают новое измерение, и человеческая природа приобретает новое качество божественности. Так что если мы хотим действовать в мире как христиане – и это относится ко всему: к работе хозяйки дома, к преподаванию, к общественной или политической деятельности, ко всему без остатка, – христианин должен во всем участвовать или может во всем участвовать. Но он будет участвовать в полном смысле слова тогда, когда путем углубленной молитвы, глубокого созерцательного соотношения с Богом будет подлинно Божиим присутствием, проводником путей Божиих, со всей их неожиданностью, со всей присущей им чудотворной силой преображения и изменения.

Второе (это будет короче, Владыко, утешаю вас) относится к славе, в которой служит священник, и к тому, что хотят, чтобы он был от мира сего или не от мира. В самом трудном положении человек посредственный, потому что такой неприемлем ни Богу, ни людям; такой неубедителен ни в каком направлении. Но если человек свят, его святость сама по себе свидетельство, доказательство и имеет силу авторитета – не власти, а убедительности. В этом разница между властью и авторитетом: власть имеет тот, кто может заставить, авторитет есть у того, чьи слова являются истиной и жизнью и духом, – как говорили о Христовых словах. Человек может быть совершенно безвластным, не иметь никакого «места» в обществе, как Христос, Который родился в небольшой, презренной, оккупированной стране – и изменил весь мир. Если человек умеет стоять перед Богом в сокрушении сердца, в посильной любви, то будь он праведник или грешник, он может послужить во спасение другим людям.

Священник, который на меня произвел самое потрясающее впечатление на исповеди, был человек, который пережил очень страшную трагедию в жизни и начал пить. Пил он отчаянно. Одно время он оказался нашим приходским священником, потому что нашего настоятеля немцы посадили в концентрационный лагерь. Я тогда был молод, настроен пуритански, аскетически, рвался в небо когтями и зубами и всеми своими силами и думал, что у меня это как будто даже получается. Я пришел на исповедь к нему. Он был в тот день трезв; он слушал мою исповедь с плачем, он плакал, как Марфа и Мария над Лазарем, не пьяными слезами, а плакал о том, что человек еще молодой, который может стать Христовым, грешит, падает, не понимает, что такое смирение, не понимает, что такое любовь, не понимает путей Божиих. И когда я кончил, он мне сказал: «Вы ведь знаете меня – и знаете, какой я недостойный человек и недостойный священник; но слово Божие остается истинным, и я вам скажу правду о вас…». И сказал; и плакал надо мной. И я никогда в жизни не встречал человека, который дошел до той глубины смирения, до какой дошел этот священник, – пусть путем очень страшным. Но я думаю (потом я был его духовником несколько лет перед его смертью), что та мера смирения и любви, которая в нем была, конечно, загладила весь грех его жизни; потому что в конечном итоге плод жизни – любовь и смирение, ничто другое.

– Спасибо за прекрасные примеры. Но мой вопрос сводился к следующему: насколько человек, облеченный священным саном, уже отличающийся от внешнего мира, от других людей, должен быть изолированным от светской жизни, а вместе с тем и не изолированным? Как это сочетать, чтобы не создавалось впечатление, которое иногда бывает: священник попадает в нецерковное, нерелигиозное общество; с ним, как с живым человеком, начинается человеческий разговор, контакт, беседа, и оказывается, что священник выглядит очень бледно. Он в себе носит только схему богослужения и требоисправления и совершенно отрешен от мира, от всех интересов, проблем мира, от его достижений, от культуры, от истории, от всего, что есть в мире. И создается впечатление: ну вот, аудитория у него на десять веков отстала и он сам таков… На каком языке священнику говорить с современным человеком? Меня этот элемент, это место интересует.

– Я думаю, что в церковной традиции жизни дан совершенно ясный ответ на это. Возьмите патристическую эпоху: все Отцы Церкви были людьми большой культуры, укорененными в мире, в котором они родились, который они знали очень глубоко и тонко, который они сопоставляли с евангельской вестью, с благовестием Нового Завета и в выражениях которого старались передать это благовестие. Потому что передавать благовестие на языке, непонятном слушателю, – то же самое, что говорить на «птичьем» языке, пользы будет столько же. Мне кажется, что, когда, например, Тертуллиан говорил: «Ничто человеческое мне не чуждо», – он выражал эту же самую мысль.

Грех нам должен быть чужд; причем чужд в том смысле, что мы не должны приобщаться греху. Но не знать грех, не знать о грехе, не иметь того глубокого психологического и духовно-психологического знания греха, какое было у Отцов Церкви, у аскетов, подвижников, – значит обречь себя на то, чтобы проповедовать добродетель, осуждать грех – и не быть в состоянии никому помочь. Может быть, у меня уклон в терапевтическую сторону, потому что я врач по образованию, но мне кажется, что, если священник хочет говорить с людьми этого мира, очень насущно ему знать все, что можно знать о том мире, в котором он живет. Если же мы просто не станем говорить с людьми этого мира, то мы обречены стать ископаемыми в лучшем случае, а в свое время и «закопаемыми», когда ничего больше не останется, кроме наших могил. Я знаю просто на своем опыте, относительно небольшом, но все-таки уже 25-летнем, в довольно многообразной обстановке, что, если священник просто святой (это не так часто бывает), с него ничего не спросят. Если у него есть различение духов, если им говорит Бог, если к нему можно прийти на исповедь и быть духовно исцеленным, если новая жизнь начинается от встречи с ним, – разумеется, его не станут спрашивать о мирском. Но такие люди редки, и никто из нас не имеет права сказать: «Я – человек духа, и мне ничего другого не нужно». А в обычной, нормальной жизни, может быть, по уму и провожают, но встречают, несомненно, по одежке. И когда вдобавок на нас одежда не совсем привычная, то очень важно, чтобы в священнике, одетом непривычно, ведущем себя, может быть, несколько необычайно, люди встречали человека, который о земной жизни знает больше, а не меньше их. Я сейчас не говорю, разумеется, о том, что нам надо быть на уровне и науки, и литературы, и искусства, и всего, вместе взятого. Но я вам дам такой пример.

 

Несколько лет назад ко мне пришла чета: она русская, он англичанин. Она была верующая, а он просто, самым элементарным образом неверующий; они просили их венчать. Я поговорил с ними и, когда обнаружил, что жених неверующий, сказал, что не стану их венчать, потому что не стану таинство давать неверующему. Это его изумило: значит, я всерьез принимаю то, что делаю? Откуда это? И он начал мне ставить вопрос за вопросом. В конце разговора он сказал мне: «Знаете, это настолько важно, что я хочу отложить на шесть месяцев свадьбу и сначала узнать, что вы имеете сказать о жизни». И мы стали с ним разбирать в течение каких-то трех месяцев нашу веру, исходя от чина венчания, бракосочетания. Я ему не говорил почти ничего о Боге, вначале – просто ничего; я только ему говорил, что Церковь знает о человеческой любви, что вложено в этот чин. И после двух-трех бесед он сказал: «Знаете, мне в голову не приходило, что Церковь о любви знает то, чего мы не знаем в миру». И так, шаг за шагом, он в свое время крестился и был венчан в Церкви.

Мне приходится постоянно сталкиваться со смежной областью: болезнь, страдание, смерть, этические принципы медицинской профессии. Об этом часто говорят священники в группах докторов или среди студентов-медиков, но почти всегда они малоубедительны, потому что летают по поднебесью, и конкретно это не встречает понимания тех, к кому они обращаются. Я сейчас читаю очень много лекций и веду семинары на эти темы в университетах и медицинских школах; по образованию я естественник и врач и потому знаю, о чем речь идет[3].

То же самое в других областях. Бывает, со священником заговорят о чем-то очень в духовной перспективе значительном для окружающих людей – а он никогда не слыхал. Помню случай. Вы, вероятно, слышали о западном ученом и священнике Тейяре де Шардене. Одному из наших западных архиереев был поставлен какой-то вопрос по его поводу года три-четыре спустя после того, как вышли его основные книги; тот никогда не слыхал о нем. Разговор на этом прекратился: кому интересно с ним говорить? До него еще не дошло то, что волнует всех вокруг. Когда-то еще дойдет; а когда дойдет – что он в этом поймет?

Мне кажется, что не так относится Бог к тварному миру. Бог этот мир сотворил; для Него все, что составляет предмет нашего научного изыскания, является в своем роде богословием, то есть познанием о Боге. Небеса поведают славу Божию, творение же руку Его возвещает твердь (Пс. 18: 2). То, что относится к красоте мира, – это познание о Боге. Все творчество есть какая-то приобщенность к Божественному творчеству – и это говорю не я, это говорит святой Григорий Палама, один из величайших Отцов Церкви. Мы не имеем права не знать, какими путями идет человечество, потому что христианская вера, библейское предание в целом – единственное предание на свете, которое историю принимает всерьез и материальный мир принимает настолько всерьез, что мы верим в воскрешение мертвых, плоти воскресение, а не только в вечность неумирающей души. И я думаю, что нам необходимо глубоко, утонченно, широко знать и познавать все то, что составляет умственную, душевную, историческую, общественную, политическую мысль человечества. Не потому что в Евангелии есть какая-то политическая, или общественная, или эстетическая доктрина, а потому что нет такой области, на которую Божественная благодать не бросала бы луч света, преображая то, что способно на вечную жизнь, и иссушая то, что не имеет места в Царствии Божием. И наше дело – иметь более глубокое понимание мира, чем есть у самого мира.

Было время, когда Церковь (то есть сознание апостольское, сознание Отцов) была больше этого мира. Мир был мал для Церкви, Церковь его держала в ладони. А постепенно – потому что Церковь обмирщилась, не потому что она стала святее, – она стала мельчать, и теперь Церковь является одним из очень небольших обществ среди огромного человеческого общества. Не потому что мы немногочисленны, это не важно – апостолов было всего двенадцать, и они охватывали своим видением и действием весь мир; а потому что мы стали мелки и близоруки. Под предлогом, что мы не хотим касаться греха, мы не касаемся порой самого святого и глубокого, что есть в человеке, на случай – вдруг то в нем какая-то зараза. И не читаем того, что люди пишут, потому что они говорят не то, что мы сказали бы. Беда в том, что среди нас, не говорящих и не пишущих, очень мало людей, способных написать что-нибудь такое большое, как часто пишут люди в миру. И мы должны понимать их лучше, чем они сами себя понимают. Это мое глубокое убеждение.

Это не значит, что мы должны забыть молитву для того, чтобы заниматься чем-то другим; это значит, что мы должны везде и всюду быть присутствием молитвы и того измерения, которое называется Божественное присутствие. Но и в уме, и в сердце, и в воле, и в действии, и в научном исследовании, и в философском мышлении, во всем без исключения, даже там, где нам нет прямого доступа, у нас есть возможность иметь глубокое понимание – и это уже много.

– Пастырь-инок и пастырь-священник, связанный узами семьи: каковы трудности их пастырского служения?

– К вопросу можно подойти двояко. Можно говорить о чисто житейских трудностях священнической семьи и о какой-то «легкости» монашеского состояния, если о монашестве думать только в порядке холостяка, свободного от мирских забот. Но об этом у вас есть достаточно ясное представление без меня и, что касается вашей обстановки, гораздо более ясное, чем у меня.

Между священством женатым и монашествующим есть глубокое различие. Говоря чрезвычайно коротко: Священное Писание дает нам образ Царства Божия в притчах брачной радости и брачного единства. Об одиноком пути Священное Писание говорит словами, например, Книги Откровения, где мы призваны следовать за Агнцем, куда бы Он ни пошел (Откр. 14: 4). Это два пути. О них сейчас говорить я просто не могу, потому что каждый потребовал бы, разумеется, целой беседы. Но когда женатый священник старается жить, будто у него нет семьи, быть как бы холостяком, у которого в придаток семья, и рассматривает жену просто как кухарку и хозяйку, а детей – как большую радость или, наоборот, помеху, если помещения не хватает, то он делает глубочайшую ошибку.

Семья – нечто совершенно иное. Я помню замечательного священника на Западе (я был духовником всей семьи). Через очень короткое время после его приезда в Англию я обнаружил, что семья несчастная-разнесчастная. Я пригляделся и стал спрашивать и жену, и священника. Обнаружилось, что он всю жизнь отдает пастве; семье никакого времени не остается. Жена брошена, дети оставлены, он возвращается в состоянии такого истощения, что у него не хватает никаких душевных сил что-то делать. Я ему сказал, что он совершает ошибку. Он возразил: «Нет! Бог нам велел всем жертвовать для Его служения; Аврааму было велено пожертвовать Исааком». Я ответил: «Да! Но, во-первых, Авраам пожертвовал Исааком только один раз, а не каждый божий день; а во-вторых, Бог подставил ягненка вместо Исаака. А ты приносишь каждый божий день и жену, и своих двух детей, как маленьких Исааков; и неудивительно, что они устали быть жертвами заколения». – «Что же мне делать?». – «Стань плохим священником; урежь ради семьи половину времени твоей священнической деятельности, пастырских посещений и т. д.». Он сказал: «Бог меня осудит!». – «Нет! Он меня осудит, потому что ты это сделаешь по послушанию, а я за это в ад пойду, и это не твое дело». В общем, кончилось тем, что он меня послушался. И через полгода его жена пришла и мне сказала: «Что вы сделали с отцом? Мы так счастливы дома!». Я спросил: «Ну а что: только счастливы?». «Нет, – говорит, – раньше В. бегал по всему городу, а теперь весь город к нам идет!».

И в этом все дело. Если семья священника является тем местом, которое сияет человеческими отношениями, обогащенными глубиной Божественного присутствия, люди пойдут, как мотыльки на свет. А если забыть, что у вас семья, и бегать, бегать, бегать, – то можно будет сказать и про вас, хотя, может быть, с меньшей долей правды, то, что митрополит Филарет Московский о себе раз сказал. Его упрекнули: Христос, мол, шестерней в коляске не ездил. Он ответил: «Да! Христос ходил пешком – и был окружен толпами, а я со своей шестерней не могу догнать своих прихожан».

– Возможно ли спасение вне христианской религии?

– Начну с конца. Один из больших духовников тридцатых годов, который умер в Париже, отец Александр Ельчанинов, говорил, что нет такой человеческой души, сколько бы ни блуждавшей на земле, которая, встретив лицом к лицу Христа, не падет к Его ногам и не скажет: «Тебя, Господи, я всю земную жизнь только и искала».

Если говорить об истине, о вере, о пути – нет другой Истины, которая была бы полнотой, нет другого Пути, нет другой Жизни, как Христос, и нет другой Двери, как Христос. Но все не так просто, как кажется. Потому что, когда мы говорим, что Христос есть Истина, оказывается, что Истина – это Некто, это Живое Лицо, а не система предложений. И в этом громадная разница. Есть много людей, которые не могут понять то, что мы говорим о Христе и о Боге; еще больше людей могли бы понять, но, глядя на нас, думают: «Если это – все, что их Бог может сделать из Своих друзей, то, простите, не стоит с Ним и дружиться: и без Него люди бывают лучше».

Так что тут два элемента. Первый – что Священное Писание непонятно всем непосредственно, за ним есть очень сложное и богатое культурное прошлое: его выражения, слова, методика изъяснения вещей. Когда мы проповедуем, мы должны бы быть теми, кто на новом языке говорит вечные истины. К сожалению, как я раньше говорил по поводу проповеди, мы говорим на языке, который, в зависимости от степени, в какой нас хотят обругать, называют поповским, птичьим, семинарским, писарским, каким хотите, только не человеческим. Очень многие проповеди надо уметь слушать. Начинается русская фраза, а потом проповедник поехал какой-то цитатой на славянском языке, как будто он по-русски сказать не может. Ему кажется, что в этом есть какая-то красота, а слушатель не понял; кто виноват? Едва ли тот, кто слушал.

Так что на нас лежит очень тяжкая ответственность. А уж когда люди смотрят на то, как мы живем… Когда мы говорим: «Христиане не лгут, христиане трезвы, христиане чисты, христиане то и се», – люди пожимают плечами и отвечают: «Может быть, христиане таковы, но в таком случае вы не христиане! А если вы христиане, то ваши слова – просто сказки для детей». Я помню безбожника, который прочел Евангелие и потом мне сказал (простите за выражение, я его слова повторю): «Ну и сволочи же вы, христиане! У вас такая книга, а что вы из нее сделали?!». После этого в какой мере можем мы сказать, что вся ответственность и вина за то, что люди не веруют или уходят в иные религии, избирают какие-нибудь философские или мистические учения, – на них? Встреть они Христа, они, может быть, пошли бы за Ним, как никто из нас не идет. Но к сожалению, они встретили меня, тебя, его или нас, а за нами идти – нет, спасибо!

Отдельный вопрос о нехристианских религиях: полноты в них нет. Но в них есть какое-то содержание, которое порой очень богато: вера в Бога, опытное знание молитвы и через молитву – опытное знание Бога, Которого они, может быть, и неверно истолковывают, но Которого они знают гораздо больше, чем нам порой кажется. Когда живешь, например, вместе с какой-нибудь группой тех, кого мы назвали бы язычниками, слушаешь их, иногда поражаешься. Помню, в Индии я провел шесть часов в языческом храме, и люди там действительно молились Живому Богу, глубоко и реально. То, что они между собой и Живым Богом ставили идола или какое-то представление, которое неистинно, не мешало им, несмотря на это, молиться Тому Богу, Который слышит, а не тому, которого они себе создали.

 

Мы тоже создаем кумиров в своем роде. Есть люди, которые себе создают кумира на низшем уровне из типикона, из уставного богослужения, из определенного типа пения, из определенного типа иконописи. Все это – правда, все это справедливо; но это не все. Есть место у святого Григория Богослова, где он говорит, что, если мы соберем все данные Священного Писания, все учение Церкви о Боге и из этого сделаем вполне законченную картину и скажем: «Вот наш Бог», – мы станем идолопоклонниками. Потому что все, что мы знаем о Боге, это отблески и приближения, а Бог всегда бесконечно глубже и больше, и всякая законченная картина – ложь, идол. Поэтому нам самим надо в этом отношении быть осторожными.

Христианство единственно и неповторимо не мировоззрением, не нравственным учением, не формой богослужения, а благодаря тому факту, что Живой Бог стал человеком и, что бы ни происходило на земле, мы живем на земле, которая Воплощением и даром Святого Духа неразлучно и навсегда соединена с Живым Богом. Люди могут об этом не знать, не чуять, до них эта весть не дошла или была принесена в такой форме, что они ее не могли понять или не могли ей поверить. Но факт остается фактом: мы живем на новой земле, куда уже пришел конец времен и завершение всей твари, куда Царство Божие пришло в силе. И в зависимости от того, как человек живет, он и станет перед Богом. Возьмите Послание апостола Павла к римлянам. Он говорит, что язычники творят правду, потому что закон написан у них в сердцах и они будут судиться по этому закону, как евреи будут судиться по данному им закону, как мы будем судиться по данной нам благодати. И неизвестно еще, кто станет перед Богом и окажется прав: тот ли, кто жил по правде до предела своих возможностей при малом знании, или тот, кто, обладая всем, чем можно обладать, живет небрежно и является соблазном.

– Что общего или отличительного между первозданным человеком и человеком искупленным?

– Я думаю, что коротко можно ответить так: разница между тем и другим та же, что между невинностью и святостью. Невинность – данность, чистота снежного поля, по которому никто еще не прошел, чистота первой страницы тетради, в которую ничто еще не вписано. Святость – это искушенность, которая уже так созрела и окрепла, что не запятнается грехом, потому что знает, как его распознавать и отражать.

Кроме того, человек первозданный был создан, если так можно выразиться, как «возможность». Христос – осуществление этой возможности во всей полноте. И всякий человек во Христе приобщен этой осуществленности, реализации того, что было когда-то замыслом Божиим. Человек первозданный как бы зерно; человек искупленный и привитый ко Христу есть древо, приносящее плоды.

– Каково взаимное влияние молитвы Иисусовой и Священного Писания?

– Я стараюсь давать ответы короткие, и поэтому они все, конечно, страшно примитивны. Но можно сказать так: Священное Писание – это Бог, Который говорит к нам; молитва Иисусова – наше предстояние Богу. Когда мы поняли, кто мы, Кто – Он, нам остается только одно: раскрыться, открыть руки, открыть сердце, открыть ум и сказать: «Господи, помилуй!». И это «Господи, помилуй!» покрывает все наше положение по отношению к Богу.

На русском языке «милость», «милый» – одного корня. По-гречески слово, которое соответствует русскому «помилуй», того же корня, который дал «оливковое дерево», «оливковое масло». Об этом еще Отцы Церкви писали, хотя филологи воспринимают это с некоторой сдержанностью. Но пусть оно будет так: достаточно нам свидетельства Отцов. Вот вам еще несколько быстрых штрихов.

Первый раз речь об оливковом дереве идет в конце рассказа о потопе: Ной посылает из ковчега голубя, который приносит ему веточку оливкового дерева. Это значит: гнев Божий прекратился, прощение Божие дается свободно, даром, и впереди лежит все – время и пространство. Поэтому когда мы из глубины греха говорим: «Кирие, элейсон! Господи, помилуй!» – то мы взываем: «Господи! Да престанет Твой гнев! Господи, аще и согреших яко человек, прости мя, яко Бог щедр, видя немощь души моея… Господи, дай мне время!» – вспомните в службе повечерия молитву Манасии.

Дальше вторая картина: добрый самарянин возливает масло и вино, жгущее вино и исцеляющее масло. «Господи, пошли благодать Твою в помощь мне, исцели! Твой гнев престал, Твое прощение дано, все возможно – а я ничего не могу: душой, телом, всем я изнемог… Исцели, чтобы я мог идти обратно в Небесный Иерусалим».

Третья картина: помазание священников и царей в Израиле. Там, где стоит священник, там, где стоит царь, может стоять только Христос, Царь твари, Первосвященник всей твари. Он стоит на грани единой, благой, всесвятой воли Божией и многообразной, противоречивой воли человеческой, призванный их соединять. Чтобы там стоять, человек должен приобщиться Божественной благодати, иначе он неспособен, ему невозможно там стоять, не сгорев в Божественном пламени: «Передо мной весь путь. Господь вернул мне силу и жизнь, но мое христианское призвание выше человеческих возможностей. Я не могу стать сыном, дочерью Живого Бога; только Бог может это надо мной совершить».

И вот Кирие, элейсон! Господи, помилуй! – говорит о всей человеческой судьбе, о всем, что только может или должно с человеком случиться. Священное Писание – глас Божий, возбуждающий нас: встань! Восстани, спяй, и осветит тя Господь (Еф. 5: 14)Встань! Препояши чресла твои!.. Кого пошлю Я? – Вот, я перед Тобой, Господи (Ис. 6: 8). А наш ответ – предстояние перед Богом: устойчивое, смиренное, строгое, трезвое, в ожидании того, что человеку спастись невозможно, но Богу все возможно.

– Скажите о вашем пастырско-врачебном опыте гордости.

– Мне не ясно, должен ли я говорить о своей собственной гордыне или о том, как я рассматриваю гордость с пастырско-врачебной точки зрения, но мне удобнее второе, поэтому я остановлюсь на нем.

Мы путаем гордость с надменностью, с самолюбием. Большей частью, когда люди приходят на исповедь и говорят: «Каюсь в гордыне», я отвечаю: «Не кайтесь. Вы слишком мелки; у вас просто мелкое самолюбие». Люди этого не любят, потому что гораздо приятнее думать, что в тебе есть гордыня, ты хоть делаешься чем-то большим, даже если черным, а не светлым. А быть просто мелким бесом никому не хочется.

Но дело в том, что гордость не является просто очень значительной долей самомнения, надменности, наглости, самоутверждения. Гордость – то состояние, когда человек воображает, что он самодовлеющ: мне Бог не нужен, мне человек не нужен, я – абсолютный центр… Это – окончательная, всеконечная замурованность, всеконечный плен в глубочайшем и разрушительном одиночестве. Вот что составляет самую природу гордости, гордыни: утверждение себя как центра и самодовлеющей единицы, которое и ближнего, и Бога делает лишними. Это грех сатаны; здесь приобщенность сатанинским энергиям. И это, конечно, даже в зачаточных моментах не может идти без соответствующих психологических изменений. Есть психиатрические изменения, есть чисто психологические, но все они центрируются на этом одиночестве, которое сначала есть отвержение другого, а потом начинает быть замурованностью в себе, до смерти включительно.

Французский писатель Сартр написал пьесу, в которой представляет группу людей, обреченных навек остаться замкнутыми, закрытыми в одной комнате друг с другом. Они постепенно обнаруживают, что «ад – это другие»: агрессия других, существование других, требование других, то, что никогда нельзя остаться одному, – все время кто-то, кто-то, кто-то. Потом они начинают приспособляться и другого исключать, до момента, когда вдруг никого вокруг них не остается. И тут они обнаруживают: ад – это я, когда никого не осталось, ни Бога, ни другого человека. Вот сущность духовной трагедии гордости и психологической разрушительности гордости.

– Какие основания для вменения Адамова греха роду человеческому?

2Первые два вопроса поставил ректор Академии, архиепископ Дмитровский (ныне митрополит Киевский) Владимир (Сабодан).
3См.: Митрополит Антоний Сурожский. Жизнь. Болезнь. Смерть. М.: Зачатьевский монастырь, 1995 и др. изд.; Труды. М.: Практика, 2002.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32 
Рейтинг@Mail.ru