Maggie Shipstead
GREAT CIRCLE
Copyright (c) 2021 by Maggie Shipstead
© Шукшина Е., перевод на русский язык, 2023
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2023
Брату
Круги моей жизни все шире и шире –
надвещные – вещие суть.
Сомкну ли последний?
Но, видя в мире суть, я хочу рискнуть.
Покуда вкруг Господа, башни веков,
не вскинется дней моих тьма…
Не важно кто – сокол я, вихрь с облаков,
высокий ли стих псалма.
Райнер Мария Рильке, «Часослов» (пер. А. Прокопьева)
Если ножом разрезать шар на две ровные половины, окружность среза будет представлять собой большой круг, то есть самый большой круг, который можно начертить на шаре.
Экватор – большой круг. Как и любая долгота. На поверхности шара, например Земли, кратчайшим расстоянием между двумя точками будет дуга, являющаяся частью большого круга.
Через противоположные точки, например Северный и Южный полюса, можно провести бесконечное число больших кругов.
Литл Америка-III,
ледниковый шельф Росса, Антарктида
4 марта 1950 г.
Я родилась странницей. Я скроена для земли, как морские птицы для волн. Некоторые летают, пока не умрут. Я поклялась себе: мой последний спуск будет не беспомощным падением, а нырком баклана – сознательным погружением, нацеленным на что-то в глубине моря.
Собираюсь в путь. Попытаюсь подтянуть круг снизу, свести конец с началом. Хотелось бы, чтобы линия стала плавным меридианом, идеальным, упругим обручем, но наш маршрут исказила необходимость: случайно раскиданные острова, аэродромы для заправки. Я ни о чем не жалею, но буду жалеть, стоит лишь себе позволить. Могу думать только о самолете, ветре, береге – таком далеком, там, где опять начинается земля. Погода налаживается. Мы, как могли, заделали течь. Я скоро улетаю. Ненавижу день, не имеющий конца. Солнце кружит вокруг меня, как гриф. Хочу звездной передышки.
Круги, поскольку они бесконечны, поразительная штука. Все бесконечное поразительно. Но в то же время бесконечность – пытка. Я знала, что горизонт поймать нельзя, и все-таки гналась за ним. Глупо, но у меня не было выбора.
Все вышло не так, как я думала, теперь круг почти замкнулся, начало и конец разделены последним, страшным массивом воды.
Я думала, когда-нибудь смогу сказать, что видела мир, но мира так много, а жизни очень мало. Я думала, когда-нибудь смогу сказать, что что-то закончила, но теперь вообще сомневаюсь, что можно что-то закончить. Я думала, мне не будет страшно. Я рассчитывала стать больше, но поняла, что я меньше, чем думала.
Никто никогда этого не прочтет. Моя жизнь – мое единственное достояние.
И все же, и все же, и все же[1].
Лос-Анджелес
Декабрь 2014 г.
Мне стало известно о Мэриен Грейвз только потому, что одна из подружек дяди в детстве часто оставляла меня в библиотеке и как-то раз я наткнулась на книгу под названием «Отважные женщины неба» или что-то в этом роде. Мои родители, однажды поднявшись в воздух на самолете, не вернулись, и оказалось, та же судьба постигла немало отважных женщин. Я заинтересовалась. Думаю, я искала человека, который сказал бы мне, что авиакатастрофа не худший способ уйти из жизни, хотя, если бы кто-нибудь действительно так поступил, я бы решила, что в той голове полчища тараканов. В главе о Мэриен говорилось, что ее воспитывал дядя, отчего у меня мурашки побежали по коже, поскольку меня тоже воспитывал (типа воспитывал) дядя.
Славная библиотекарша нарыла мне книгу Мэриен «Море, небо» и что-то там еще, и я пыхтела над ней, как астролог, изучающий звездную карту, в надежде, что жизнь Мэриен каким-то образом объяснит мою собственную, скажет, что делать и как быть. Почти вся ее писанина была мне не по зубам, хоть я и уходила со смутным желанием превратить свое одиночество в приключение. На первой странице дневника я большими печатными буквами вывела: «Я РОДИЛАСЬ СТРАННИЦЕЙ». Больше, правда, так ничего и не написала, ведь как двигаться дальше, если вам десять лет и вы все время торчите дома у дяди в Ван-Найсе или таскаетесь на пробы для рекламных роликов? Вернув книгу, я напрочь забыла про Мэриен. И почти про всех отважных женщин неба, честно. В восьмидесятые о Мэриен вдруг вышла одна мутная телепередача, ее немногочисленные неугомонные поклонники до сих пор стряпают свои версии в интернете, но она не заняла такого места, как Амелия Эрхарт. Многие считают, будто знают что-то об Амелии Эрхарт, хотя на самом деле ничего они не знают. Это вообще невозможно.
То, что меня часто бросали в библиотеке, оказалось неплохо, поскольку, пока остальные дети корпели в школе, я сидела на бесконечных складных стульях в бесконечных коридорах на всех кастингах для маленьких белых девочек из Большого Лос-Анджелеса (или для девочек неопределенной расы, что равнозначно белым) в сопровождении нянь или подружек дяди Митча – категории, которые иногда шли внахлест. По-моему, его барышни время от времени проявляли обо мне заботу, чтобы он увидел в них материнские наклонности, а стало быть, пригодный матримониальный материал, но, по правде сказать, для поддержания огня в отношениях со стариной Митчем так себе стратегия.
Мне было два года, когда родительская «Цессна» упала в озеро Верхнее. Так все полагали. Никаких следов не нашли. За штурвалом сидел мой отец, брат Митча, и направлялись они в хижину одного друга где-то в медвежьем углу – романтическая поездка с целью, как выразился Митч, воссоединения. Невзирая на мой нежный возраст, он говорил мне, что мать никак не могла остановиться и трахалась со всеми подряд. Его слова. Кажется, Митч не вполне разобрался в концепции детства. «Но они никогда и не разбежались бы, – еще говорил он. Зато в броских названиях Митч разобрался точно. Он начинал с постановок третьесортных телефильмов типа «За любовь нужно платить» (про пристава таможенной службы) и «Убийство на День святого Валентина» (угадайте с ходу, про что).
Родители оставили меня на соседа в Чикаго, но, согласно их последней воле, меня всучили Митчу. Больше в общем-то никого не было. Никаких дядюшек, тетушек, а бабушка с дедушкой представляли собой сочетание чего-то мертвого, чужого, далекого и ненадежного. Митча нельзя назвать плохим человеком, но натурой он обладал голливудской, предприимчивой, и не успела я прожить у него и нескольких месяцев, как он попросил меня об ответной услуге – принять участие в кастинге для рекламы яблочного пюре. Потом нашел мне агента, Шивон, и я с такой регулярностью снималась в рекламе, ток-шоу и телефильмах (в «Убийстве на День святого Валентина» играла дочь), что не помню, когда не играла и не пробовалась. Это казалось обычной жизнью: опять и опять ставить пластмассового пони в пластмассовое стойло, а кругом ездят камеры, и незнакомые взрослые говорят тебе, как надо улыбаться.
Когда мне исполнилось одиннадцать и Митч перешагнул от телефильмов недели к музыкальным клипам, а потом и вовсе, сцепив зубы, втиснулся в мир независимого кино, случился мой легендарный прорыв – роль Кейти Макги в детском кабельном ситкоме о путешествиях во времени под названием «Крутая жизнь Кейти Макги». На съемочной площадке я вела безукоризненную, окрашенную в леденцовые цвета жизнь – сплошные остроты, четкие сюжетные линии и комнаты о трех стенах под раскаленным небом прожекторов. Щеголяя в столь вызывающе модных нарядах, что меня недолго было принять за подросткового духа времени, я нещадно переигрывала, после чего шла запись надрывного зрительского смеха. А когда не снималась, то благодаря нерадивости Митча делала по большому счету все, что хотела. Мэриен Грейвз писала в своей книге: «В детстве мы с братом гуляли сами по себе. Я считала – и долгие годы меня никто не переубеждал, – будто вольна делать что угодно и имею право ходить, куда только найду дорогу». Я, наверное, была задира и сорвиголова похлеще Мэриен, но мне думалось так же. Мир стал моей устрицей, а свобода – соусом миньонетт. Жизнь подбрасывает тебе лимоны, ты срезаешь с них кожуру и украшаешь свой мартини.
Когда мне было тринадцать, бренд «Кейти Макги» стал бешено продаваться, а Митч, сняв «Турникет», вывалялся в успехе, как обдолбанная свинья в дерьме, и на наши с ним совместные гроши перевез нас в Беверли-Хиллз. Однажды, когда я уже не ошивалась в Долине[2], парень, игравший старшего брата Кейти Макги, познакомил меня со своими мерзкими богатыми друзьями-старшеклассниками, и те стали таскать меня с собой, водить на вечеринки и лазить в трусы. Митч, скорее всего, даже не заметил, как часто меня не было дома, поскольку его самого обычно тоже не было. Иногда мы, оба пьяные, сталкивались, возвращаясь домой в два-три ночи, и просто кивали друг другу, как участники какой-нибудь скандальной конференции в коридоре гостиницы.
Но выпадало и хорошее: тьюторы на съемках «Кейти Макги» оказались нормальные и твердили мне, что нужно поступать в колледж, а поскольку мне нравилось слово и сериал подошел к концу, я, обладая немалым дополнительным весом как телезвезда по разряду «Б», ввинтилась в Нью-Йоркский университет. Я уже сложила вещи и собралась в дорогу, как Митч жахнул передоза, и если бы я не была готова ехать, то, возможно, так и осталась бы в Лос-Анджелесе и тоже довечеринкалась бы до морга.
И еще кое-что, может, хорошее, а может, и плохое: после первого семестра мне дали роль в первом фильме «Архангел». Иногда я задумываюсь, что вышло бы, если бы я вместо кино окончила колледж, перестала сниматься и меня забыли бы, однако вряд ли я смогла бы отказаться от тех огромных денег, которые принесла мне Катерина. Значит, все остальное не суть важно.
В крупинке моего высшего образования нашлось время для введения в философию, и я узнала о паноптиконе, проекте идеальной тюрьмы Иеремии Бентама, где в центре гигантского кольца камер находится крошечное помещение надзирателя. Нужен всего один надзиратель, поскольку он может надзирать в любой момент, а мысль о том, что за вами надзирают, действует намного сильнее, чем реальный надзор. Потом Фуко превратил это дело в образ: для крепкой дисциплины и власти над человеком или населением нужно лишь заставить их думать, что за ними, возможно, надзирают. Вероятно, профессор хотел подвести нас к заключению, что паноптикон ужас какой плохой, но позже, когда после «Архангела» я стала слишком знаменитой, мне хотелось сесть в дурацкую машину времени Кейти Макги, перенестись в ту аудиторию и попросить его поразмыслить об обратном: если вместо надзирателя в центре конструкции оказываешься ты, а за тобой, что бы ты ни делала, надзирают – или могут надзирать – тысячи, миллионы.
Однако вряд ли у меня хватило бы духу попросить профессора хоть о чем-нибудь. В Нью-Йоркском университете все пялились на меня, поскольку я была Кейти Макги, а мне казалось, на меня пялятся, зная, что я недостойна там находиться. Возможно, и недостойна, но достоинство не измеришь в лаборатории. Невозможно знать, достоин человек чего-либо или нет. Может, и нет. Поэтому, когда я из-за «Архангела» бросила учебу и вернулась к миллиону обязанностей, к жизни, в которой у меня не было выбора, к распорядку дня, который определяла не я, мне стало легче. В университете я в полном смятении листала толстый, как словарь, список курсов, бродила по кафе и смотрела на разные блюда, на стойки с холодными закусками, горы кренделей, контейнеры со злаками, на машину для мороженого с таким чувством, будто меня просят решить какую-то архиважную загадку, загадку жизни и смерти.
Когда я лажанулась по полной и сэр Хьюго Вулси (да, именно сэр, оказавшийся моим соседом), рассказав мне про байопик, который он вознамерился продюсировать, достал из холщовой сумки книжку Мэриен – книжку, о которой я не вспоминала пятнадцать лет, – я вдруг опять перенеслась в библиотеку, где рассматривала небольшой томик в твердой обложке; там могли содержаться все ответы. Ответы годились. Что-то, чего мне хотелось, хотя я никогда не могла догадаться, чего именно мне хотелось. Я даже не знала толком, что значит хотеть. Мои желания, как правило, представляли собой мешанину из невозможных, противоречивых импульсов. Я хотела исчезнуть, как Мэриен; хотела стать самой знаменитой на свете; хотела сказать важные слова о мужестве и свободе; хотела быть мужественной и свободной, однако ничего про это не знала, знала только, как делать вид, будто я что-то знаю, а это, по-моему, и есть актерство.
Сегодня мой последний съемочный день в «Пилигриме». Я сижу в подвешенном на шкивах муляже самолета Мэриен, скоро меня раскачают над огромным резервуаром с водой и сбросят. На мне оленья парка, которая весит тысячу фунтов, а, намокнув, будет весить миллион; я стараюсь не показывать, как мне страшно. Некоторое время назад Барт Олофссон, режиссер, отвел меня в сторонку и спросил, действительно ли я хочу выполнить трюк сама, с учетом того, ну ты понимаешь, что случилось с твоими родителями.
– Мне кажется, я хочу это испытать, – ответила я. – Мне кажется, я могу использовать трюк для исцеления.
Он положил мне руку на плечо, надел свое самое пафосное лицо гуру и сказал:
– Ты сильная женщина.
Хотя исцеление в общем-то невозможно. Поэтому-то мы все время его ищем.
На актере, играющем Эдди Блума, моего штурмана, тоже оленья парка, а на лбу водонепроницаемая ампула с якобы кровью, поскольку от удара он должен вырубиться. В жизни Эдди обычно сидел на штурманском месте позади кресла Мэриен, но сценаристы, два агрессивно-веселых брата с прическами и лицами, как у мальчиков гитлерюгенда, решили, будет лучше, если во время смертельного погружения он будет на первом плане. Да ради бога, как скажете.
Мы в любом случае рассказываем не ту историю, что случилась на самом деле. Это-то я знаю. Однако не могу утверждать, будто знаю правду о Мэриен Грейвз. Ее знала только она сама.
Мое погружение будут снимать восемь камер: шесть стационарных и две у водолазов. Снять нужно с одного дубля. Максимум с двух. Съемки дорогие, наш бюджет, и так-то небольшой, теперь вовсе сдулся, точнее, свалился в минус, но коли уж вы зашли так далеко, то единственная возможность выйти – пройти. В лучшем случае потребуется день. В худшем я утону, обо мне, как о родителях, тиснут некролог, с той разницей, что у меня ненастоящий самолет, ненастоящий океан и я даже не пытаюсь куда-то долететь.
– Ты уверена, что хочешь сама?
Постановщик трюков проверяет мое обмундирование, деловито копается у меня в паху, прощупывая в колючем оленьем меху ремни и карабины. Как ему и положено, у него дубленое лицо, дубленая одежда и, после парочки не самых удачных починок, манера ходить, как у героя кукольного мультика.
– Абсолютно.
Когда он отходит, нас поднимает и раскачивает кран. На том конце бассейна экран, создающий некий горизонт, отделяющий воду от неба, и я теперь она, Мэриен Грейвз, которая летит над Южным океаном, мой топливомер на нуле, и я знаю, что никуда не могу вырваться оттуда, где нахожусь, а нахожусь я в нигде. Я думаю, холодная ли будет вода, сколько времени пройдет, прежде чем я умру. Продумываю возможности. Вспоминаю клятву самой себе. Нырок баклана.
– Мотор! – кричит голос у меня в наушниках.
Я опускаю штурвал ненастоящего самолета, как будто хочу влететь в центр Земли. Шкив наклоняет нос самолета, и мы погружаемся в воду.
Глазго, Шотландия
Апрель 1909 г.
Недостроенный корабль. Корпус без труб, сверху удерживаемый на стапеле крюком стального крана, а снизу – деревянной тележкой. За кормой, под бессильными цветками гребных винтов, в неожиданном солнечном свете протекала Клайд.
От киля до ватерлинии корабль был ржаво-красным, а сверху, специально для спуска на воду, его покрыли подвенечно-белой краской. (Белый эффектнее для газетных фотографий.) Когда отсверкают фотовспышки, когда судно одиноко постоит у речного причала для оснастки, по бокам на толстых канатах подвесят доски, на них встанут люди и выкрасят борта и заклепки корпуса в блестяще-черный.
Поднимут две трубы, закрепят на нужном месте. Палубы обошьют тиком, панели коридоров и кают-компаний – красным деревом, орехом и дубом. Появятся диваны, канапе и шезлонги, кровати и ванны, морские пейзажи в позолоченных рамах, боги и богини в бронзе и алебастре. У китайского фарфора для первого класса будут позолоченные ободки и золотые якоря (эмблема пароходства L&O). Для второго класса – синие якоря и синие ободки (синий – цвет пароходства). Третий класс удовольствуется простой белой фаянсовой посудой, а экипаж – оловянной. Подгонят товарные вагоны, полные хрусталя, серебра, фарфора, камки и бархата. Краны поднимут на борт три рояля, которые будут раскачиваться в сетях, как животные на негнущихся ногах. По трапу вкатят рощицу пальм в кадках. Подвесят канделябры. На палубах вставят друг в друга стулья, похожие на челюсти аллигатора. Скоро через специальные люки в бункеры под ватерлинией, подальше от изящества, погрузят первую порцию угля. Глубоко в недрах разведут первый огонь.
Но в день спуска на воду корабль еще лишь раковина, голая, необорудованная стальная колодка. В его тени теснилась толпа: шумные группки портовых рабочих, явившиеся полюбоваться зрелищем семейства Глазго, мальчишки, торгующие газетами и бутербродами. Великолепное синее небо знаменем развевалось над головами. В городе тумана и сажи такое небо могло служить лишь добрым предзнаменованием. Играл духовой оркестр.
Миссис Ллойд Файфер, Матильда, супруга нового американского владельца корабля, стояла на помосте, украшенном сине-белыми флагами, с бутылкой виски под мышкой.
– Разве не шампанское? – спросила она у мужа.
– Не в Глазго, – ответил тот.
Матильде предстояло разбить бутылку о корабль, окрестив его именем, о котором она с трудом могла думать. Ей не терпелось услышать разряжающий напряжение звон стекла, выполнить свою задачу, но приходилось ждать. Наступила какая-то заминка. Ллойд суетился, время от времени обращаясь к корабельному инженеру, словно окаменевшему от волнения. На помосте мялись несколько несчастных англичан в котелках, шотландцы из судостроительной компании и еще пара человек – откуда они, Матильда определить не могла.
Корабль уже наполовину построили, когда L&O, основанное в Нью-Йорке ее тестем Эрнстом в 1857 году и унаследованное Ллойдом в 1906 году, приобрело погибающее английское пароходство, его заказавшее. («Заказавшее корабль», – всегда поправлял Ллойд. Но для Матильды корабль был «он».) Когда кончились деньги, обшивка шла полным ходом и возобновилась, стоило долларам Ллойда обратиться в фунты стерлингов, а потом в сталь. Люди в котелках, прямо из Лондона, мрачно обмениваясь замечаниями о прекрасной погоде, проектировали корабль, спорили над чертежами, выбрали разумное название (Ллойд его не принял). И все для того, чтобы в итоге вышел дешевый фарс: рогоносцы в тщательно вычищенных шляпах на помосте, украшенном развевающимися флагами, бурлящий у них под ногами жизнеутверждающий марш духового оркестра. Для облегчения хода корабль обмазали салом, и Матильда чувствовала тяжелый животный дух, пропитывающий одежду, обволакивающий кожу.
Ллойду хотелось, чтобы новый лайнер придал пароходству сил. К моменту смерти Эрнста его флот устал, устарел, лишь трампы (в основном) еще вели привычную торговлю на побережье, несколько грузо-пассажирских суден, пыхтя, пересекали Атлантику, да парочка изможденных парусников моталась в Тихом океане по торговым путям зерна и гуано. Этот лайнер не станет ни самым большим, ни самым быстрым, ни самым роскошным, что будут ходить из Европы, не составит угрозы для монстров пароходства «Уайт стар», строящихся в Белфасте, но, по утверждению Ллойда, будет солидной ставкой за столом толстосумов.
– Какие новости? – пролаял Ллойд, напугав ее.
Вопрос он адресовал Эддисону Грейвзу, капитану Грейвзу, стоявшему подле, – настоящему дылде, хотя вечная сутулость будто подразумевала заблаговременные извинения за высокий рост. Он был худ, почти тощ, но кости массивные, тяжелые, наподобие дубин.
– Проблема со стапелем, – ответил он Ллойду. – Слишком длинный.
Ллойд посмотрел на корабль и нахмурился:
– Корабль будто в оковах. А задуман для воды. Ты так не думаешь, Грейвз? – Он вдруг резко оживился: – Ты не думаешь, что корабль просто великолепен?
Над ними нависала носовая часть, острая, как лезвие ножа.
– Хороший будет корабль, – мягко ответил Грейвз.
Эддисон Грейвз, назначенный первым капитаном корабля, приехал на церемонию спуска на воду с Ллойдом, Матильдой и четырьмя их сыновьями – старшим Генри, семи лет, младенцем Леандром, которому не исполнилось еще и года, Клиффордом и Робертом – между ними; всех их куда-то отвели две няньки. Матильда надеялась подружиться с Грейвзом в пути. Он не был угрюм, никогда не грубил, но его замкнутость, казалось, не пробить. Ничего не дали даже самые смелые ее попытки заглянуть за фасад.
– Чем вас привлекло море, капитан Грейвз? – спросила она как-то за ужином.
– Если долго идти в одном направлении, миссис Файфер, окажешься на море, – ответил Грейвз, будто упрекая ее в чем-то.
Для нее он теперь олицетворял классическую мужскую непроницаемость. Ллойд любил его всей душой, как не любил, похоже, никого, уж точно не Матильду.
– Я обязан ему жизнью, – не раз повторял он.
– Твоя жизнь не долг кому-то, – возразила она ему однажды. – Или же если она не вполне твоя, то ее так и не спасли.
Но Ллойд только рассмеялся и спросил, не думала ли она стать философом.
В молодости Грейвз и Ллойд вместе служили на парусном судне. Грейвз был матросом, а Ллойд, только-только окончивший Йель, полуделал вид, будто он тоже матрос. Эрнст, отец Ллойда, заявил, что если сын намерен унаследовать L&O, то должен натаскаться (буквально). Когда бедолага Ллойд у берегов Чили упал за борт, Грейвз, быстро и метко бросив канат, вытащил его. С тех пор Ллойд благоговел перед Грейвзом как перед своим спасителем. («Но канат-то ухватил ты, – говорила Матильда. – Висел-то на нем ты».) После Чили вслед за Ллойдом по карьерной лестнице в пароходстве поднимался и Грейвз.
Помост вышел из тени. От пота корсет у Матильды затвердел и царапал кожу. Ллойд, похоже, считал, что она родилась со знанием того, как крестить корабли.
– Просто разбей бутылку о нос, Тильди, – сказал он. – Очень просто.
А как понять, в какой момент? Они не забудут ей сказать? Она знала только, что, когда корабль сдвинется, ей должны подать сигнал (но кто именно, неясно) и нужно ударить бутылкой по носовой части, окрестив корабль «Джозефина Этерна», по имени любовницы мужа.
Несколько месяцев назад за завтраком она спросила Ллойда, как будет назван корабль, и он ответил, не опустив газеты.
Матильда поставила чашку обратно на блюдце, и та не дрожала. Она могла гордиться по крайней мере этим.
Когда Ллойд женился на ней, Матильда была молода, но не слишком, ей шел двадцать второй год – против его тридцати шести, и, будучи достаточно взрослой, поняла, что выбрали ее за состояние и репродуктивный потенциал, не по любви. Матильда лишь попросила Ллойда вести себя почтительно и тактично. Она высказалась до помолвки, а он, любезно ее выслушав, согласился: в пользу личной свободы в браке говорит многое, особенно поскольку его так долго устраивала холостяцкая жизнь.
– Значит, мы понимаем друг друга, – сказала она, протянув ему руку.
Ллойд торжественно пожал ее, а потом поцеловал невесту, во весь рот, поцелуй был долгим, и она, не желая того, постепенно влюбилась. Не повезло.
Однако Матильда, сдержав свое слово, как могла, примирилась со скитаниями Ллойда и сумела обратить страсть на детей, поддержание своего гардероба и себя самое. Она знала, Ллойд привязан к ней и более нежен в постели, чем, по ее предположениям, некоторые другие мужья, хотя знала также, что она совершенно не в его вкусе. Он предпочитал темпераментных, неукротимых женщин, обычно старше Матильды, часто старше его самого и уж точно старше тезки корабля, капризной брюнетки Джо, которой было всего девятнадцать. Но Матильда знала достаточно, чтобы понимать, как часто все губят именно те, кто выбирает полную противоположность себе.
Имя корабля стало скверной наградой за ее терпение и великодушие, и, на минутку оказавшись одна, подальше от позвякивающего китайского фарфора и глаз обслуги, она пустила слезу. Затем взяла себя в руки и вернулась к исполнению обязанностей – как обычно.
На помосте Ллойд нервно сказал ей:
– Скоро.
Она попыталась приготовиться. Держать слишком короткое горлышко было неудобно, особенно в шелковых перчатках, и бутылка, выскользнув из руки, с глухим звуком упала в опасной близости от края помоста. Матильда подняла бутылку, и тут кто-то тронул ее за плечо. Эддисон Грейвз. Аккуратно взяв виски, он дал совет:
– Лучше снять перчатки.
Она сняла, и он, обернув одну ее руку вокруг горлышка, ладонь другой приложил к пробке.
– Вот так. – Капитан провел рукой дугу. – Не бойтесь, размахнитесь как следует, потому что, если бутылка не разобьется, это плохой знак.
– Спасибо, – пробормотала Матильда.
Стоя на краю помоста, она ждала сигнала, но ничего не происходило. Передняя часть корабля – огромный вздернутый нос горделивого, надменного существа – не двигалась. Мужчины взволнованно переговаривались. Корабельный инженер куда-то исчез. Она ждала. Бутылка стала тяжелее. Заболели пальцы. Внизу, в толпе, двое мужчин принялись пихать друг друга, поднялся гул. Один ударил другого по лицу.
– Тильди, ради бога!
Ллойд тянул ее за рукав. Нос ускользал. Как быстро. Она не ожидала, что подобная громадина может двигаться с такой скоростью.
Матильда наклонилась и швырнула бутылку вслед удаляющейся стальной стене. Неловко, через руку. Та ударилась о корпус, но не разбилась, а лишь отскочила и упала на стапель, выпустив от соприкосновения с бетоном фонтан осколков и янтарной жидкости. «Джозефина» удалялась. Река за кормой, сначала поднявшись зеленым пузырем, разбилась в пену.
Северная Атлантика
Январь 1914 г.
Четыре года и девять месяцев спустя
Ночь, «Джозефина Этерна», курс на восток. Бриллиантовая брошь на черном атласе. Одинокий кристалл в стене темной пещеры. Величественная комета в пустом небе.
Под огнями и ульем кают, под людьми, надрывающимися в красном жару и черной пыли, под обросшим ракушками килем, в темноте проплывала стая трески, сбитое множество изгибающихся тел с выпученными глазами, хотя кругом царил сплошной мрак. Под рыбой – холод, давление, пустые черные мили, странные светящиеся создания, выискивающие крупинки пищи. Затем песчаное дно, голое, за исключением еле заметных следов, оставленных глубоководными креветками, слепыми червями и существами, которые никогда не узнают, что существует такой феномен, как свет.
Вечер, когда Эддисон Грейвз, явившись на ужин, обнаружил, что Аннабел сидит рядом с ним, был вторым по выходе из Нью-Йорка. Он неохотно покинул мужскую тишину мостика и спустился в вибрирующий, искрящийся гвалт кают-компании. В жарком, влажном воздухе пахло едой и духами. Холод океана, прилипший к шерстяной форме, испарился; тут же выступили капли пота. У стола, зажав фуражку под мышкой, он ссутулился в поклоне. Лица пассажиров лучились жадным желанием завладеть его вниманием.
– Добрый вечер, – сказал он, садясь и расправляя салфетку.
Он редко находил удовольствие в беседе, и, уж конечно, не в самовлюбленной болтовне, которой от него ждали пассажиры, достаточно состоятельные или важные, чтобы получить место за капитанским столиком. Сперва он заметил лишь бледно-зеленое платье Аннабел. С другой стороны от него сидела пожилая дама в коричневом. Официанты в ливреях принесли с кухни первое из длинной вереницы вычурных блюд.
Ллойд Файфер сделал Эддисона капитаном, едва вступив в права наследства L&O, когда еще не осела на могиле отца потревоженная земля. За ужином в «Дельмонико», дождавшись стейка, Ллойд вручил ему корабль, и Эддисон лишь кивнул, стараясь не выдать восторга. Капитан Грейвз! Наконец-то бывший оборвыш с фермы в Иллинойсе исчезнет навсегда, будет растоптан каблуками начищенных ботинок, выброшен за борт.
Но Ллойд поставил условие:
– Тебе придется быть обходительным, Грейвз. Придется преобразиться. Платят, в частности, и за это. Не смотри на меня так. Не так страшно. – Он помолчал, глядя на друга тревожным взглядом. – Справишься?
– Да, – ответил Эддисон, поскольку самолюбие пересилило страх в сердце. – Конечно.
Официанты лавировали между столами, разнося чашки с консоме. Справа от Эддисона миссис имярек в коричневом платье во множестве подробностей излагала историю жизни своих сыновей, выговаривая каждое слово так медленно и четко, будто зачитывала условия договора. Появился и исчез ягненок с мятным желе. Затем жареные цыплята. За салатом, во время небольшой паузы в рассказе соседки Эддисон наконец обернулся к женщине в бледно-зеленом платье. Та представилась Аннабел и показалась совсем молоденькой. Грейвз спросил, впервые ли она едет в Британию.
– Нет, – покачала головой соседка, – была уже несколько раз.
– Значит, вам понравилось?
Она помолчала, а потом безразлично ответила:
– Не особенно, но мы с отцом решили, что мне на какое-то время лучше уехать из Нью-Йорка.
Любопытное признание. Он пристальнее всмотрелся в нее. Девушка опустила голову и вроде бы полностью сосредоточилась на еде. Аннабел была старше, чем он сначала решил, к тридцати, и очень привлекательна, хотя неаккуратно нанесенные румяна и губная помада придавали ей расхристанный, воспаленный вид. Молочного оттенка волосы, как грива у лошади соловой масти, а ресницы и брови такие светлые, что их почти не видно. Она резко подняла голову и встретилась взглядом с капитаном.
Голубую радужку глаз прочертили светлые, бледные, как солнечные блики, пересекающиеся круги, и в этих глазах он увидел явное, бесстыдное предложение. Грейвз помнил такой взгляд у женщин на берегах Южного океана, лениво лежавших в тени с обнаженной грудью, у проституток, наполовину прикрытых мраком портовых городов, у караюки-сан, указывавших ему дорогу в освещенные фонарями комнаты. Он бросил взгляд на ее сидевшего напротив отца, цветущего, поджарого мужчину, разглагольствовавшего на публику и, очевидно, забывшего про дочь.
– Вы брезгуете, – тихо сказала Аннабел. – Говорить с ними. Вижу, поскольку я тоже.
Извинившись, Эддисон отказался от десерта. Кое-что требует его внимания, прошу простить. Он вышел из кают-компании и, поднявшись два марша по трапу, резко распахнул дверь с надписью «Служебный вход», очутившись на пятачке открытой палубы за мостиком.
Облокотился на леера. Вокруг никого не было. Море слегка пенилось. По ясному безлунному небу выгнулся мраморный поток Млечного Пути.