Отвращение Юлии к преступлению отца было так сильно, что ее сердце, так любившее его, разрывалось на части. «Будь его преступление другого рода, соверши он его в порыве непреодолимого гнева, я бы еще могла простить его ему. Но как сожалеть о человеке, совершившем преступление с улыбкой на губах? Страшно подумать, что я вечно должна хранить от всех тайну этого преступления и видеть, как отец мой улыбается людям, которые, расскажи я им всю эту историю, сочли бы ее за бред расстроенного воображения. Я теперь понимаю, почему мой брат не находил удовольствия в нашем домашнем кругу и почти ненавидел отца. Брат понимал все, чего не давала мне видеть моя слепая привязанность к нему, и знал, что отец недостоин подобной привязанности».
Весь этот день Юлия не выходила из комнаты и даже не допускала к себе мистрисс Мельвиль, сославшись на головную боль и на необходимость покоя и уединения. Эта настойчивость так напугала мистрисс Мельвиль, что она отправилась немедленно сообщить о ней мистеру Гудвину, но, к ее удивлению, он, по обыкновению так горячо заботившийся о дочери, отвечал уклончиво на ее донесение.
– Да, Юлия больна, я это заметил еще утром, по всей вероятности, горячка мистера Вильтона тифозного свойства, поэтому я думаю уехать нынче же вечером в Брайтон вместе с Юлией.
– Вы, вероятно, хотите, чтобы я ехала с вами?
– Нет, – отвечал банкир, – мне никого не нужно. Вы еще недавно просили меня отпустить вас в Лондон для свидания с родными; я согласен исполнить вашу просьбу и даже готов приказать выдать вперед ваше жалованье, если вам нужны деньги. А здешнее хозяйство я поручу мистрисс Бексон.
– А мистер Вильтон? – спросила она с удивлением.
– О нем позаботятся, а теперь прошу вас оставить меня, у меня много дел.
Гудвин говорил с мистрисс Мельвиль, стоя в дверях, но при последнем слове он неожиданно затворил их. «Сеть опутывает меня со всех сторон, – размышлял он в отчаянии, – она скоро свяжет меня по рукам и ногам, даже дочь начинает меня подозревать. Кто пробудил в ней эти подозрения? Я должен заставить еще одни уста замолчать навеки. Она меня не выдаст, я это знаю, но горячечный бред может против ее воли выдать мою тайну. Эта опасность требует больших предосторожностей. Что за жизнь, что за мука!» После нескольких минут глубокого раздумья банкир поднял голову и взор его сверкнул прежней надменностью. «Я стал слаб сегодня, – подумал он. – На что мне дан разум, если не на то, чтобы побеждать тех, кто ниже меня по своему положению. Все эти глупцы еще слепо верят богатому банкиру. Нет, не смешно ли вдаваться в отчаяние от того, что сын моей жертвы напал на след убийства своего отца и что моя дочь подозревает о моем преступлении? Игра плоха, но я буду мужественно бороться до конца». Шум отворившейся двери заставил банкира мгновенно придать своему лицу то приветливое выражение, с которым он всегда принимал посторонних. Посетителями были на этот раз мистер Грангер, гертфордский врач, и низенький рыженький человек со впалыми щеками и черными глазами, смотревшими пронырливо из-под плоского лба. Это был доктор Снафлей, основатель заведения для умалишенных, которое он сентиментально называл «Пустыней». Личность эта поместилась напротив Гудвина, между тем как первый доктор стал у окна.
– Когда я прочел ваше объявление, – заговорил банкир, – я никак не думал, что мне так скоро понадобятся ваши услуги, но один молодой человек, которого я из сострадания принял к себе в дом, чтобы привести в порядок рисунки моего сына, впал в сумасшествие. Мистер Грангер, лечивший его от лихорадки, может вам засвидетельствовать, что мозг его находится не в нормальном состоянии и требует совершенно другого лечения.
– Простите, мистер Гудвин, – сказал гертфордский врач, – если я позволю себе напомнить вам, что это предположение об умопомешательстве было в первый раз высказано не мной, а вами.
– В самом деле? – возразил хладнокровно банкир. – Но дело не в этом, а в том, что это помешательство не подлежит, к несчастью, никакому сомнению. Наследственное ли оно, я этого не знаю, потому что несчастный молодой человек не имеет, по-видимому, ни друзей, ни родных. Мне известно о нем только то, что дочь моя нашла его полуумирающим от голода в лавке одного торговца картинами в Риджент-стрит, и я с тех пор предоставил ему работу в моем доме. При других обстоятельствах я бы, конечно, обратился к местным властям с просьбой поместить его в одно из заведений для умалишенных, основанных правительством для бедняков, но моя дочь вырвала это несчастное существо из тисков нищеты, и я должен по совести помочь ей довершить это доброе дело. Если этот молодой человек действительно помешан, я вверяю его вашим попечениям и вознагражу вас щедро за них.
Доктор Снафлей поклонился банкиру и просиял при мысли приобрести нового гостя в свою очаровательную «Пустыню», но все-таки счел долгом заявить банкиру о своем бескорыстии.
– Я к вашим услугам, мистер Гудвин, и рад от души содействовать вашему доброму делу. Но вы позволите осмотреть его? Мистер же Грангер не откажется, вероятно, написать свидетельство о состоянии его здоровья.
– Да, – отвечал с грустью последний, – потому что я, к сожалению, не могу сомневаться в его помешательстве; это подтверждает постоянно преследующая его мысль о совершившемся убийстве, кроме того, есть и другие симптомы.
Гудвин вздохнул.
– Жаль, – сказал он, – это несчастье сильно подействует на мою дочь: она была такого высокого мнения о таланте больного. Я надеюсь, господа, что вы произведете осмотр с величайшей тщательностью.
Банкир позвонил и приказал слуге провести докторов к постели больного.
Доктор Снафлей был позором науки: она превращалась в его руках в низкую спекуляцию, успех которой он основывал на людских пороках. Его «Пустыня» была гробницей, в которую прятали самые страшные преступления. Но чем больше он преуспел в искусстве лицемерия, тем скорее угадывал лицемерие в других. Он тотчас же смекнул, что под маской расположения к молодому человеку скрывается тайна. Ему стало ясно, что банкиру нужно упрятать его во что бы то ни стало куда-нибудь подальше.
Доктор Снафлей прошел прямо к больному, оставив своего собрата в первой из занимаемых им комнат. Лионель спал томительным, лихорадочным сном и, услышав шаги, бросил на доктора дикий и испуганный взгляд, и когда он взял его руку, чтобы пощупать пульс, больной проговорил несколько несвязных слов. Доктор вслушивался в них с напряженным вниманием. «Он вспоминает свое университетское время, он, значит, проходил университетский курс», – подумал доктор, но мозг Лионеля вызвал в ту же минуту другие воспоминания.
– Убийца! – закричал он, приподнявшись с подушки, – мой бедный отец убит в северном флигеле.
И без того бледное лицо мистера Снафлея стало еще бледнее. «Он говорит, очевидно, об этом доме; я знал и без этого, что тут кроется тайна – друзей не отсылают в „Пустыню“ без важных причин: содержание в ней обходится не дешево, но для людей, знающих больше, чем им следует знать, не жаль, конечно, издержек».
Лионель продолжал бредить по-прежнему о северном флигеле, о лестнице и погребе, но доктор, освоившись с припадками безумия, сумел составить целое из всех этих отрывочных и загадочных слов. Он признавал, что у Лионеля в настоящее время воспаление мозга, что его мучит воспоминание о страшном преступлении, которое и вызвало эту болезнь; он понимал все это лучше, нежели его собрат, который не допускал и мысли, что Руперт Гудвин способен совершить такое преступление. Привыкнув находить в человечестве одно только дурное, Снафлей отличался блистательной способностью проникать в самые сокровенные тайны и извлекать из них всевозможные выгоды. Усадив своего собрата у постели больного, он отправился прямо в кабинет банкира и, несмотря на то, что лицо последнего не выдавало чувств, волновавших его, доктор понял их сразу.
– Ну что, – спросил банкир, – есть ли надежда на излечение этого несчастного юноши?
Доктор пожал плечами:
– В моей практике еще ни разу не было такой странной болезни, и я нахожу одно только средство к ее излечению.
– Какое же это средство?
– Сейчас объясню, – отвечал Снафлей. – Молодой человек помешался на одной мысли – если ее отстранить, то мозг его придет в нормальное состояние. Ваши слуги рассказали ему, вероятно, какую-нибудь страшную сказку о северном флигеле, которая произвела на него глубокое впечатление. По моему мнению, необходимо раскрыть ему неосновательность всей этой истории, произведя при нем полицейский осмотр в погребах флигеля. Если в них действительно совершено убийство, вам, как владельцу дома, будет приятно раскрыть преступление; если же нет – вы достигнете выздоровления вашего больного.
Во время этого объяснения Снафлей не спускал глаз с банкира, но тот, пожав презрительно плечами, отвечал насмешливо:
– Я начинаю верить, что доктора заражаются иногда болезнью своего пациента. Неужели вы в самом деле надеетесь, что бессмысленные фантазии больного рассеются, когда ему докажут всю их неосновательность? Мог ли когда-нибудь голос здравого смысла убедить людей, верующих в привидения, что привидений нет? Нет, он умирает жертвой этих суеверий, существующих только в его больном мозгу!
– Так вы не одобряете моего плана?
– Нет, потому что нахожу его вполне неосновательным.
– Хорошо, – сказал доктор, пристально взглянув в глаза банкира, – так я принимаю его в мое заведение с условием вознаградить меня как следует за мои попечения.
– Ваши условия?
– Пятьсот фунтов в год.
– Гм, – проворчал банкир, – вы требуете много.
– Нет, вовсе не много при таком странном случае. – Глаза собеседников встретились, и этого мгновенного взгляда было достаточно, чтобы убедить банкира, что его тайна во власти доктора.
– Я принимаю ваши условия, – сказал он.
Часов в десять вечера Лионель был отвезен в закрытой карете в знаменитую «Пустыню» и, чтобы избежать всех затруднений этого переезда, доктор счел за лучшее усыпить его крепким искусственным сном. Понятно, что банкир позаботился выпроводить мистрисс Мельвиль до отправления больного в место его заключения.
Юлия Гудвин ничего не знала о том, что происходило. Она лежала на диване в состоянии, близком к бесчувствию. Она готова была бы умереть, чтобы убежать от мысли о преступлении отца. Мистрисс Мельвиль напрасно старалась пробраться в ее комнату: Юлия не отвечала на все ее просьбы.
Банкир наделил вдову щедрой рукой, но несмотря на все его старания, она могла заметить, что в его желании отправить ее как можно поспешнее скрывалось что-то странное. Она подумала, что в делах банкира произошел какой-нибудь неблагоприятный кризис, и тихо радовалась, что она защищена от потерь, которые понесут другие от разорения банкира. Она простилась с ним, совершенно довольная, получив от него обещание известить ее тотчас же, как только он с дочерью устроится в Брайтоне.
В одиннадцать часов в вильмингдонгалльском доме воцарилась глубокая тишина; слуги все улеглись, и банкир мог спокойно обсудить свое положение.
«Его довезли, – думал он, – и он там останется, пока я в состоянии платить по условию. Конечно, все это уладилось бы гораздо проще, если бы питье возымело желаемое действие: эта смерть не возбудила бы ни в ком подозрений. Но теперь я должен бояться не его, а дочери. Она знает что-то, но что она знает? Не она ли разрушила этот план, ограждавший меня от ответственности? Не сочтет ли она долгом заявить о проступке отца? Это страшные вопросы, но я должен во что бы то ни стало узнать истину, я должен видеть дочь». Банкир поднялся наверх к дверям комнаты Юлии, но не получив никакого ответа на неоднократный стук, сказал тихо, но внятно:
– Это я, Юлия, твой отец, и прошу тебя отворить мне.
За дверью послышались легкие шаги и дрожащий голос Юлии.
– Прости меня, отец, – сказала она, – но я слишком больна, чтобы иметь силы говорить сегодня с тобой.
– Но я хочу видеть тебя, Юлия, и узнать, по праву отца, причины твоего странного поведения.
– Сжалься надо мной, отец, – попросила несчастная.
– Отвори, – потребовал банкир, – или я велю выломать дверь.
Банкир поступал с настойчивостью человека, понимающего, что одно только непоколебимое мужество может отвратить от него неминуемую гибель.
Дверь отворилась, и Гудвин вошел в комнату дочери. Он содрогнулся, увидев ее; это лицо, красотой которого он всегда любовался, выражало глубокое отчаяние: черные волосы Юлии были в беспорядке, и губы дрожали, когда глаза ее отвернулись с выражением невольного ужаса от отца, прежде так много ею любимого.
– Юлия! – воскликнул банкир. – Ты должна объяснить причину твоего упорного отказа впустить меня.
– Я больна, – отвечала она.
– Так я пошлю за доктором.
– Доктор не поможет: я больна душой, а не телом.
– Ты сходишь с ума, я это заметил еще нынче утром. Что с тобой случилось?
Она не отвечала и только пристально смотрела на отца глазами, полными неизмеримой скорби.
– Отец, – сказала она, – мне снился страшный сон, который я забуду только в могиле, рассказать ли тебе его?
– Почему же нет, если тебе станет легче.
– Меня уже ничто не успокоит, но выслушай мой сон. Мне снилось, что нашему больному угрожала опасность, не знаю какая, но опасность смертельная. Непреодолимое чувство влекло меня к больному, чтобы отвратить от него эту опасность. Я прошла коридором до самой его комнаты и тотчас заметила, что его сиделка крепко спит.
– В твоем сне нет, по-моему, ничего замечательного, – сказал банкир.
– Это только начало, ты слушай дальше. Едва я успела войти в эту комнату, как в коридоре послышались шаги. То же самое смутное чувство заставило меня спрятаться за занавесью постели больного; я увидела оттуда, как в эту комнату вошел мужчина, видела, как рука убийцы вылила яд в лекарство, я видела лицо отравителя так же хорошо, как вижу теперь твое. Впечатление этой страшной минуты никогда не изгладится в моей душе.
– Ба! – отвечал банкир. – Сильное раздражение всегда порождает такие сильные сны. Твой сон в самом деле странен, но довольно о нем. Завтра мы отправимся вместе с тобой в Брайтон, и, если твои безумные бредни еще продолжатся, я буду вынужден поручить тебя попечениям врача. Теперь же иди за мной.
Банкир провел ее прямо в комнаты, в которых жил Лионель Вестфорд.
– Посмотри, Юлия, – сказал он, указывая на пустую кровать, – человек, интересовавший тебя так сильно, что тебе даже снилось о нем, исчез, и ты его никогда не увидишь.
– Праведный Боже! Так он все-таки умер, и ты решаешься объявить мне о его смерти?
– Он не умер, но погиб для живых, как будто покойник; его умственное состояние было сходно с твоим. Вследствие этого опытные доктора объявили его безумным и отвезли в безопасное место, в дом умалишенных, то есть в тот же гроб. Ты можешь теперь возвратиться к себе. Я надеюсь, что мы теперь понимаем друг друга и что ты постараешься не вдаваться в безумную и весьма неприятную мечтательность.
Глаза дочери и отца встретились еще раз: взгляд Юлии выражал отчаяние, а отец смотрел гордо и смело. Юлия не проронила больше ни слова. Она медленно вышла. Ей смутно казалось, что уже не для чего жить теперь, когда ей открылось, кто был ее отец. А тот, кого она так сильно любила, – что сталось с ним? Несчастная молила, чтобы Бог дал ей только силу спокойно обсудить настоящее положение и, внушивши ей раз мысль об опасности, которую она отвратила, дать ей средство спасти и на этот раз бедного Лионеля.
Полночь давно настала, но Гудвин не спал: задумчивый и мрачный, он ходил по своему кабинету. «Я разрешил на эту ночь часть моей задачи, страшной задачи. Это дитя, которое так сильно меня любило и верило в меня так чистосердечно, ненавидит меня теперь, – рассуждал он. – Но Юлия и боится меня, а это очень важно. Самое страшное дело предстоит мне впереди, и я должен безотлагательно покончить с ним сегодня же ночью, потому что всякое преследование может меня сгубить».
Банкир вышел в свою библиотеку, достал из сундука ключи от северного флигеля и с фонарем в руке тихо вышел из дома. Он отправился в знаменательный грот, из которого Лионель попал в погреба под северным флигелем. Войдя в него, банкир поставил на землю фонарь, взял лопату и начал копать яму, в которую он намеревался спрятать труп. Работа была трудная и подвигалась медленно, но Гудвин окончил ее с решимостью отчаяния.
Тем же путем банкир вернулся домой и направился в зал, в котором не был с того самого дня, как проходил по нему в северный флигель с Гарлеем Вестфордом. Он вышел из него в комнату, дверь которой вела прямо в погреб. Густые слои пыли лежали на полу и воздух был пропитан удушливой сыростью. Банкир отпер дверь и стал спускаться по лестнице, окрашенной кровью честного моряка; обливаясь холодным потом, он пододвинул фонарь к углу погреба, в котором надеялся увидеть страшный предмет, но погреб был пуст. Банкир тщательно искал, но так и не нашел того, кого хотел упрятать в безопасное место. «Злой дух вмешался во все мои дела, – пробормотал преступник. – Тело убитого унесено из погреба – но кто его унес? Ключи от погребов лежали постоянно в железном сундуке. Невидимая сеть опутывает меня все сильнее и сильнее, и я уже не знаю, как мне защититься от моих тайных врагов».
На следующее утро банкир вошел к дочери, чтобы поторопить ее с отъездом, но комната дочери была пуста: Юлия уехала из отцовского дома. Это был последний удар, которым судьба поразила банкира в его вильмингдонгалльском доме.
Пока Жильбер Торнлей спешил передать полицейскому расследованию свои подозрения относительно гибели капитана Вестфорда, Клара сидела у себя на квартире в тяжелом раздумье о последних событиях.
Похищение ее дочери было еще тяжелее, нежели смерть ее храброго и любимого мужа: все кончается смертью, а Виолетту ожидало бесчестие. И она не могла отвратить от нее этой опасности. Она ждала нетерпеливо возвращения Торнлея: она уповала, что он не пощадит ничего в мире, чтобы спасти Виолетту – порукой этому было его чувство к ней.
В то время, когда Клара, стоя на коленях, молила у Всевышнего возвратить ей дочь, к подъезду ее дома подъехала щегольская карета. Заслышав шум, Клара подбежала к окну и увидела милое личико дочери. Через несколько секунд Виолетта уже была в объятиях матери, веселая и счастливая.
– Вот я опять с тобой, моя дорогая, – воскликнула она, – одна благородная женщина приняла меня под свое покровительство, и мы заживем по-прежнему счастливо.
Появление нового лица помешало Виолетте объясниться подробнее. Это была маркиза Норлейдаль.
– Я привезла вам дочь, мистрисс Вестфорд, – сказала она, – и надеюсь, что вы будете мне признательны за возвращение вам такого сокровища. Если я в несколько дней успела привязаться к ней с такой искренностью, то как же должна любить ее мать.
От радости Клара не упомянула ни о возвращении Торнлея, ни о страшных своих подозрениях относительно участи мужа: она вся отдалась блаженству свидания со своей милой дочерью.
Маркиза Норлейдаль оставалась недолго.
– Я не хочу стеснять вас своим присутствием, – сказала она, – но я никогда не потеряю вас из вида. Это милое дитя, которому мой заблудший сын доставил столько тяжелых минут, отчасти рассказала мне вашу историю. Если мое влияние может сделать что-нибудь для нее и для ее брата, я употреблю его с большим удовольствием на пользу их будущности, тем более что Виолетта дала мне слово больше не выступать на сцене.
Маркиза дружески простилась с Кларой и обняла Виолетту с материнской нежностью. Проводив ее, мать и дочь уселись, и пока Виолетта рассказывала матери о благородном участии маркизы, избавившей ее от загадочного положения в уединенном доме, вошла служанка и подала мистрисс Вестфорд визитную карточку. На карточке стояло имя «Даниельсон» и было написано еще несколько строчек такого содержания: «Просит мистрисс Вестфорд доставить ему возможность поговорить с ней наедине».
– Даниельсон, – проговорила Клара, – я слышала эту фамилию в очень давнее время.
– Этот господин, – заметила служанка, – кажется, очень желает повидаться с вами.
– Каков он из себя?
– Старичок, очень мал ростом и плохо одет; он говорит, что ему нужно сообщить вам весьма важное дело.
– Очень важное дело! – повторила Клара. – Впусти его, Сусанна, а ты, Виолетта, уйди в свою комнату; я должна видеть этого господина наедине.
Минуту спустя Даниельсон почтительно кланялся Кларе.
– Что доставляет мне честь принимать вас у себя? – спросила она.
– Вы меня не помните, однако вы несколько дней тому назад говорили со мной. Я приказчик мистера Руперта Гудвина.
– Да, помню, – обрадовалась Клара, – и вы хотите сообщить мне важные сведения, но не обманывайте меня, Бога ради, если б вы знали, как я страдаю.
– Да, я хочу сообщить вам очень многое, но это не относится к вашему мужу. Я пришел предложить вам мою дружбу, если только вы не оттолкнете ее.
– О нет, мистер Даниельсон, у меня так мало друзей, что я приму с признательностью даже дружбу незнакомого мне человека.
– Вы очень переменились, мистрисс Вестфорд, с того давнего времени, как я начал вас знать, – тихо сказал приказчик.
– Когда же вы меня знали? – удивилась Клара. – Да разве мы были с вами знакомы, хотя ваше имя действительно напомнило мне прошлое.
– Очень естественно, что вы меня не помните – с той поры прошло 25 лет. Когда вы меня знали, я был человеком с чувством самолюбия, со стремлением возвыситься. Теперь же перед вами развалина. Помните ли вы, мистрисс Вестфорд, безобразного сельского учителя, дававшего вам уроки в поместье вашего отца?
– О да, его звали Даниельсоном! Не вы ли тот самый Даниельсон? Вы, должно быть, также сильно переменились, если я не узнала вас.
– Да, но перемена в дочери мистера Понсонби несравненно значительнее, если она в состоянии сострадать тому, кто стоит перед ней.
– Что вы хотите этим сказать? Разве я не сострадала всякому, кто только нуждался в этом?
– В самом деле, – согласился приказчик. – Но мне кажется, что вы позабыли тот день, когда бедного сельского учителя избили, как собаку, по вашему приказанию.
– Избили?! – воскликнула Клара. – И по моему приказанию!
– О, я вижу, что вы совершенно позабыли прошлое, – сказал он насмешливо.
– Я ничего не позабыла, но прошу вас объяснить мне это недоразумение.
Приказчик небрежно опустился на стул.
– Я понимаю, – начал он, – что тому, кто потчевал ударами, их легко позабыть, но тому, кто их принял – это не так просто.
– Мистер Даниельсон, я не люблю загадок, объяснитесь скорее, – потребовала Клара.
– С большим удовольствием. Но я должен для этого вернуться к тому времени, когда вам исполнилось 16 лет. Вы захотели праздновать день своего рождения, и когда я пришел, чтобы дать вам урок, вы отказались заниматься и пригласили меня участвовать в удовольствиях этого дня. Я никогда не мог забыть этого утра, я старался утопить это воспоминание в вине, но оно противилось всем моим усилиям. Я помнил вас постоянно такой, какой видел вас в то блаженное утро. Вы были со мной так снисходительны, что предложили даже помочь убрать цветами вашу комнату. Дочь надменного баронета не могла вообразить, что несчастный горбун осмелится любить ее чисто рабской любовью. Я был безумец, Клара, я во всем вам признался, но вы отвечали мне со спокойным достоинством, вы дали мне почувствовать мое безумие, не оскорбив меня никаким резким словом. Если бы это дело окончилось без всяких дальнейших последствий, я бы снес терпеливо мое унижение и вспоминал бы вас как самое чистое из всех земных существ. Но мое наказание не ограничилось этим, мои мольбы не могли вас заставить простить мое безумие. Когда я шел по парку, горько раскаиваясь в своей самонадеянности, меня схватили двое из ваших слуг и притащили в кабинет вашего отца, который, без всяких объяснений, бил меня плетью, пока я совершенно не потерял сознание. Вы назовете это низостью, но я молча снес это оскорбление, и когда мои раны несколько зажили, оставил с разбитым сердцем ваш дом и отправился в Лондон. Вы убедили вашего отца отомстить мне за эту минуту забвения, на которую, быть может, всякая другая женщина взглянула бы снисходительно.
– Это неправда, – сказала изумленная Клара, – я не говорила ни слова своему отцу и до сих пор не знала, что вы перенесли от него подобное оскорбление. Я помню только, что моя старая гувернантка, услыхавшая случайно из смежной комнаты ваше объяснение, грозила рассказать о нем отцу, но я ее просила не делать этого и верила, что моя просьба будет исполнена.
– И это действительно было так, как вы говорите? – спросил Даниельсон.
– Взгляните на меня и убедитесь, что я не лгу, – гордо сказала Клара в полном сознании своей правоты.
– Да, вы не лжете, – согласился приказчик, – ваши глаза искренни. Я был несправедлив относительно вас, но я сумею загладить мою несправедливость. Вы приобрели во мне друга, который возвратит вам отнятое у вас состояние и отомстит за вас вашему врагу – Руперту Гудвину.