Все проспали или по крайней мере пролежали в постелях долее обыкновенного. Никогда так не был пасмурен Простаков, как в сие утро. Неудовольствие вечера оставило впечатление на щеках его и на глазах, а более на сердце. Чтобы сколько-нибудь рассеяться, он намерился, одевшись попросту, как и обыкновенно одевался по утрам, посетить нового пустынника своего Кракалова и разбить грусть с простым, но добрым человеком. Он сошел по лестнице в сад, снял шапку, перекрестился и сказал: «Слава тебе, господи, что эта сиятельная, пожилая уже, повеса сегодни едет; я даже не намерен просить его и к обеду. Пусть провалится к черту!»
Вшед в хижину г-на Чистякова, он его не нашел, а мальчик, приставленный служить ему, сказал, что г-н Кракалов с час как ушел прогуливаться и оставил к нему записку. Простаков берет ее, развертывает не без движения и читает: «Почтенный благодетель мой! Быть с вами каждую минуту считал я за величайшее удовольствие; но присутствие этого князя меня тяготит. Он, оскорбя меня, нимало не тронет, но знаю, что тронет чувствительное сердце ваше; а потому не ожидайте меня к чаю; к обеду я буду и надеюсь, что встретите вы не г-на Кракалова, но уже преданнейшего вам Чистякова».
– Конечно, конечно, – сказал Простаков с довольною улыбкою. – Повеса, конечно, поймет, что, не удерживая его, желают скорее избавиться.
Он пошел по саду, проходил около часу, ибо утро было хотя и зимнее, но довольно сносное, и солнце сияло на безоблачной тверди. Идучи из саду, вздумалось ему пройти двором, осмотреть конюшни, каретный сарай и прочее. Он взошел, и удивление его было немалое, видя незнакомую карету, из которой люди что-то вынимали. Подошед с нетерпением, спросил он: «Чья это карета? Кого еще господь пожаловал?»
Слуга отвечал: «Князя Светлозарова».
Простаков прежде изумился, но после подумал, что, конечно, нежный боярин за большой труд ставит со двора дойти до того места, где чинили карету; что и подлинно составляло около четверти версты. «Что же вы тут делаете?» – спросил он опять.
Слуга отвечал: «В этом ларчике княжеский туалет; в этом бауле его дорожный гардероб, а в этой шкатулке – деньги, дорогие вещи и нужные бумаги».
Простаков отошел, примолвя: «Куда как причудливы эти господа знатные! Чтоб напиться чаю у деревенского дворянина, надобно вытаскивать и туалет, и гардероб, и бумаги. Право бы, я не взыскал, если б он в том же платье сел в карету, в каком явился вчера, в простом дорожнем сертуке».
Едва вступил он в покой, как человек уведомил, что его давно ждут в гостиной зале. Он переменил тулуп на сертук и вошел. Крайне удивился он, увидя отличную радость на лице каждого, кроме Елизаветы. Едва успел сесть, как Маремьяна Харитоновна, с торжествующим видом оборотясь к нему, сказала: «Ты не поверишь, друг мой, как снисходителен к нам его сиятельство. Представь себе: я могла его уговорить дать слово не только от нас сегодни не уезжать, но и пробыть здесь недельку, другую». Простаков оцепенел, взор его неподвижно устремлен был на жену, которая не могла понять, как он столь равнодушен к такому счастию.
Опомнясь несколько, оборотился к князю, чтобы сделать какой-нибудь поклон; но, увидя на руке Катерины бриллиантовый перстень, бывший вчера на руке Светлозарова, взор его помутился, бледность покрыла щеки, чувства его оставили, и он склонился на ручку кресел.
– Ах! – раздалось отовсюду. Никто не мог понять, что ему сделалось; все бросались, суетились, подносили разные спирты, и кончилось тем, что бесчувственного старика положили в постелю.
Несколько часов пробыл он в таком положении; наконец, пришед в себя, видит Елизавету и князя Чистякова, стоящих у кровати его и рыдающих. Они подняли радостный вопль и бросились обнимать его.
– Где мать? Елизавета! где сестра?
– Они кушают; я сейчас побегу.
Чрез несколько секунд прибежали все. Маремьяна бросилась в его объятия; Катерина целовала руку.
– Оставьте меня, безрассудная дочь и еще безрассуднейшая мать; довольно с меня сердца доброй моей Елизаветы и сего почтенного друга; оставьте меня! Я не люблю сердец жестоких и душ ветреных, напыщенных.
Маремьяна и Катерина, стоя, чуть не плакали. Елизавета пала на колена, прижала руку его к сердцу своему и, всхлипывая, спросила:
– Батюшка! чем вы недовольны?
– Чувствительная дочь моя, – сказал он, – или и твое доброе сердце не понимает?
Она воздохнула и потупила взор.
– Ступайте все обедать, ступай и ты, достойный друг мой! Или не слышите, как гость наш, ходя по зале, насвистывает песню? Ступайте; я успокоюсь и выйду сам. Надобно сносить, что посылает нам случай; чем оно неприятнее, тем угоднее небу наше терпение.
– Дай бог, чтоб это было так, – сказал князь Чистяков. – С сей поры я и чай буду пить вместе с князем Светлозаровым.
Все ушли. Простаков, подумав хорошенько, нашел, что он строже, чем надобно. «Князь Светлозаров – повеса, – это правда, но может ли он развратить мое семейство в десять каких-нибудь дней, когда я старался сеять в сердце каждого семена добродетели и чувствительности более двадцати лет? Впрочем, он не столько виноват; женина безрассудность всему причиною. Свят бог, все пойдет хорошо. Я постараюсь не нарушать благопристойности, но также не могу быть и соучастником их дурачеств. У меня есть прекрасные места для прогулок, есть пространное поле и любезный друг Чистяков».
Как сказал, так и сделал. Оделся, вышел и довольно ловко изъяснился с князем в рассуждении своего припадка. Все пошло хорошо; он помирился с женою и Катериною; но строго наказал первой быть бережливее на отдавание похвал, а последней – на принятие оных.
Посему-то он не оставлял посещать часто уединенную обитель своего друга, и с ним или и один разгуливал по снежным равнинам, и дни шли довольно приятно. Мать и дочь поняли все благо его советов, а князь Светлозаров, то приметя, сам сделался постояннее, занимательнее; и хотя сердце Простакова никогда к нему не отверзалось, по крайней мере князь был для него сносен; но не видать его было гораздо приятнее. По таковому расположению решился он на несколько дней съездить в ближний городок и сделал то под выдуманными надобностями, оставив князя Чистякова строгим блюстителем над своим семейством и целым домом. Это Маремьяне показалось обидно, князю Светлозарову – странно, и всем – непонятно.
В один вечер, довольно пасмурный, все семейство и оба князя собрались вместе и ожидали Простакова, ибо он именно хотел быть в тот день, около вечера. Урочный час прошел, и его не было. «Далеко ли-то он теперь?» – спрашивали все поочередно, и никто не мог дать ответа. Еще прошел час, а его нет. Все тревожились, сидели молча; Маремьяна на софе, подле нее Катерина с одной «стороны», а князь Чистяков – с другой, Елизавета у окна на двор и рассматривала снежные облака, носящиеся по небу. Она рада была, что никто не слыхал вздохов ее, а если и слышал, то относил к одному предмету, ибо все вздыхали о замедлении Простакова.
Наконец Елизавета вскрикнула:
– Батюшка едет!
Все вместе подняли и крик и шум: «Едет, едет», так что Простаков услышал то на дворе и приятно улыбнулся. Входит; все стремятся к нему в объятия, и растроганная Маремьяна укоряет его в несправедливости, для чего он не прибыл в назначенный час.
Простаков с довольным лицом сказал:
– Я просидел лишний час у знакомого священника. Увидев там молодого человека с приятным и умным лицом, узнал я, что он ремеслом живописец, разговорился с ним и нашел честные правила, знания достаточные и опытность не по летам. Я решился взять его с собою, чтобы он срисовал портреты со всей моей фамилии, а между тем преподавал уроки в живописи дочерям моим, особливо Елизавете, которая до нее большая охотница.
– Быть может, дорогой за то захочет платы? – заметила Маремьяна.
– Нет, – отвечал муж, – он человек бедный и до того безроден, что не имеет и фамилии и называется просто Никандром.
Князь Чистяков и Елизавета тихонько вздрогнули, каждый вспомнив о любезном ему имени, с которым впоследствии познакомимся покороче.
Наконец этот Никандр входит. Все теснилось к нему; Елизавета также встала взглянуть на будущего своего учителя, и сердце ее потряслось от поражающей радости. Она узнает в нем городского своего друга и отходит назад, чтоб не приметили ее крайнего смущения. Никандр равномерно узнал ее, и смятение его было неописанно; но это причли робости молодого человека перед семейством богатого помещика.
– Ну, господин Кракалов, – сказал весело Простаков, – вот вам покудова товарищ. Я уверен, что вы будете им довольны.
– Будьте совершенно уверены! – отвечал Чистяков. – Я хотя не много из наук знаю, но от сердца люблю знающих людей.
Вечер проведен весело; г-жа Простакова довольна была особенно тем, что живописца поместят с князем Чистяковым и что он не потребует большого содержания.
Несколько дней сряду, проведено было в распределении уроков, а особливо в экзаменовании Никандра. Молодой человек оказался выше всякого чаяния и надежд г-д Простаковых.
– По чести, он говорит по-французски прекрасно, – сказал князь Светлозаров однажды вечером, сидя в креслах развалившись и ожидая начатия танцев.
– Он еще лучше играет на фортепиано, – сказала Маремьяна, поправляя чепчик.
– И отменно со вкусом рисует, – возразила Катерина.
Елизавета взглянула на него с нежностию ангела, и взор ее спрашивал: «Не правда ли, что сердце твое всего лучше и что любовь твоя неизменна?» Она прочла в глазах его удовлетворительный ответ, вздохнула сладостно, и кроткое удовольствие разлилось во внутренности души ее.
Часы уроков распределены были так: поутру заниматься языками и рисованьем, а ввечеру – музыкою.
В один день, едва только встали от обеденного стола, человек вручает князю Светлозарову письмо. Он смотрит надпись и изменяется в лице; ломает печать, читает, приходит в большее замешательство и говорит сквозь зубы: «Надобно уступить всемогущей силе обстоятельств! Карету сию минуту!»
Как ни приступали к нему, чтобы узнать о причине такого мгновенного отъезда, он довольствовался ответом, что домашние дела не терпят отлагательства; и к крайнему удовольствию большей части семейства, а особливо Простакова и князя Гаврилы Симоновича, карета его загремела со двора. Уезжая, он простился дружески и обещал в непродолжительном времени посетить опять такое любезное семейство. Маремьяна Харитоновна задумалась, Катерина вздыхала, Елизавета была в прежнем состоянии, с тою только разницею, что вздохи ее и колебание груди были не следствие горести сердечной, как прежде, а кроткого упоения любви и надежды. Так протекали дни и недели. С каждым днем Простаков более и более прилеплялся сердечною привязанностию к князю Чистякову и молодому другу его Никандру, ибо сии последние полюбили один другого самою нежною любовию.
Настали длинные декабрьские вечера, и в один из них, когда Никандр с Елизаветою занимались музыкою в столовой, а Простаковы, князь Чистяков и Катерина сидели в гостиной у камина, вдруг хозяин с живостию сказал:
– Что, князь, забыли мы о продолжении твоих похождений, а ты не напомнишь? Зимние вечера всего к тому пристойнее.
– С охотою, – отвечал князь Гаврило Симонович, – если только вы согласны далее слушать. Помнится, я остановился на том, что пришел в великом отчаянии от несговорчивого старосты и лег в постель, чтобы сколько-нибудь прогнать грусть мою о потере Мавруши и ее богатства. Однако сон убегал меня; я вздыхал, стенал и не знал, что делать; наконец встал и сел, подгорюнившись, у окна, положа голову на руку. С великим негодованием смотрел я на резвящихся котенков и щенков и сказал: «Негодные творения! Вы веселитесь, а князь, властелин ваш, в отчаянии!» Я отворотил голову и – о недоумение! – вижу старосту, входящего ко мне с двумя из первостатейных князей нашей деревни. Я вскочил, вытянулся, покушался что-то сказать, но язык мой не ворочался. Слава богу, что староста скоро вывел меня из сего тягостного положения. Он первый начал так:
– Молодой человек! ты, конечно, родился под счастливою звездою! Судьба твоя скоро переменится. Дочь моя перемогла нас всех, и я склонился назвать тебя моим сыном. Чувствуешь ли ты свое благополучие и будешь ли благодарен?
– Великодушнейший из всех старост на свете! – вскричал я с такими размашками, как в уездном нашем городе кричат с подмосток паясы о днях пасхи, – благодарность моя будет неизъяснима.
– Хорошо, – продолжал он, – я сделаю тебе несколько вопросов, и ты клянись мне отвечать чистосердечно.
– Клянусь, благодетель мой, – вскричал я еще громче и пал к ногам его.
– Любил ли ты кого-либо из девок до сих пор?
– Никого, отец мой, – сказал я, несколько заикаясь, что причли, однако же, моей рассеянности от неожиданного благополучия и врожденной застенчивости.
– Будешь ли домостроителен?
– Сколько достанет ума и сил моих!
– Всегда ли постоянно будешь любить дочь мою?
– До кончины живота моего, более самого себя!
– Когда так хорошо, – сказал торжественно староста, – сын мой! Бог да благосло…
И замолчал…
Тщетно ожидаю окончания. Я подумал, что не слишком ли низко наклонился и ему трудно наложить на меня руки, и потому поднял голову, как вдруг почувствовал сзади страшный удар по щеке. Искры посыпались из глаз моих, и я повалился на пол в крайнем смущении. «Бездельник!» – раздался голос; но я в тогдашнем положении не мог распознать его. Несколько времени продолжалось молчание, я немного опамятовался, но не смел не только вымолвить ни одного слова, но и глаз открыть.
Вдруг слышу голос старосты: «Пойдемте, князья! Не я ли вам сказывал, когда вы уговаривали меня согласиться на упрашиванья дочери, что это настоящий плут и целый разбойник? Кинем негодного, пойдем!»
Я слышал, как они ушли, и думал, что один остался. Встал, оглянулся кругом, и волосы поднялись дыбом: вижу князя Сидора Архиповича, едва сидящего на лавке (так угостил его жид Янька), и подле него тихо плачущую Феклушу, которая смотрела на меня с, нежностию.
Отец ее кидал на меня свирепо кровавые глаза свои и значительно трепал рукою по брюху дочери. Она подошла ко мне с тою ласкою, с тою милою откровенностию, которая отличала ее в первые дни любви нашей в глазах моих.
– Как! – сказала она, и слезы опять навернулись на глазах ее, – и ты хочешь быть изменником? Что находишь отличного в Мавре? Молодость? она не моложе меня! Красоту? я прежде тебе понравилась! Невинность? Ах! и я была невинна! Богатство? пусть так, но бог равно взирает и на бедных!
Я не ожидал от нее такого красноречия. Она меня растрогала и мгновенно склонила в ее пользу. Быть может и очевидная невозможность выпутаться из сих обстоятельств и страшные глаза князя Сидора, – не знаю точно, что было причиною, только княжна Феклуша показалась мне тогда столь же любезна, столь прекрасна, столь мила с нажитою своею дородностию, как в первый раз в бобовой беседке, с тонким, легким станом. С любовью родилась решимость, и я обнял ее с горячностию, как свою невесту. Я теперь уверен, вопреки многим, которые говорят, что любовь супругов гораздо холоднее, чем любовников. Может быть, это отчасти правда, но зато первая нежнее, питательнее, благороднее. Словом: мы провели с Феклушею вечер очень приятно и отужинали вместе.
Поутру увидели мы, что почтенный князь Сидор Архипович княж Буркалов спал еще глубоким сном, и потому мы могли свободно беседовать.
– Итак, милая княжна, ныне день нашей свадьбы!
– Так, любезный князь!
– Что ж ты думаешь надеть к венцу?
– Я и сама не знаю, зеленое или алое тафтяное платье, которое ты подарил мне.
– Ни то, ни другое, – отвечал я, – а белое миткальное; оно больше пристанет тебе к лицу, а особливо в такой день.
Она согласилась. Мы встали, оделись, и я полетел к попу, чтобы заблаговременно уговорить его венчать нас как можно позже, ибо дородность моей невесты могла родить в народе некоторое движение.
Я воротился от попа с успехом. Хотя у нас почти вообще водится, что венчают тотчас после обедни, но я склонил его сильными доводами сделать нам снисхождение, дабы не подвергнуть общему стыду отрасли двух знаменитых фамилий князей Чистяковых, Буркаловых и, сверх того, не произвести в приходе небольшого соблазна. Пришед домой, застаю Феклушу в кухне вместе с Марьею, трудящихся в приготовлении легкого обеда, а больше великолепного ужина. Мы ожидали к себе только священника, одного князя и человек двух старых крестьян, ибо прочие князья один за другим отказались. Я немного об этом позадумался; но нареченный тесть мой, который уже встал, сказал мне:
– О чем ты грустишь, сын мой? Разве ты меньше от того князь Чистяков, что прочие князья наши не будут у тебя на свадьбе?
Отведши Феклушу на сторону, я сказал ей:
– Друг мой! я открою тебе за тайну, какую хочу сделать для тебя обнову к венцу! Ты знаешь, что я охотник читать книги. В одной заметил я, что в заморских краях невест украшают розовым венком, когда ведут в церковь. Но как роз у нас нет, да и пора им прошла, то я подумаю и поищу каких-нибудь других цветов, чтоб украсить и тебя венком. Ты ничуть не хуже заморской невесты, притом же все-таки княжна. – Она пожала мне руку, и я улыбнулся великолепной своей выдумке.
Мы отобедали наскоро.
– Княжна, – сказал я, – пора тебе примеривать платье, а я пойду искать приличных цветов. Ну, где твое приданое? – Она закраснелась и сказала невинно:
– Это приданое получила я от жениха!
Тут вынула она ключ от сундука, который был уже перенесен ко мне в дом, как и все имущество тестя; начала отпирать, но не тут-то было: ключ вертелся кругом, да и только. Долго смотрел я; наконец сказал с нетерпением:
– Дай-ка мне, я лучше тебя это знаю, – но и я вертел, вертел, – всё то же, – Что за черт? – вскричал я, поднимая крышку, и она без всякого усилия поднялась. – Да тут и замка нет, – говорил я, и глядь в сундук, ничего не было. Княжна побледнела, стоя на коленах и смотря на голое дно сундука. Я был почти в таком же положении.
– Ну, которое же платье, – спросил я, несколько рассердясь, – наденешь ты к венцу? красное, зеленое или белое?
Феклуша заплакала, протянула ко мне руки и сказала с чувством соболезнования:
– Это все – батюшкины проказы!
– Да где он? – вскричал я со гневом и встал.
– Не сердись, милый друг, не брани его. Я лучше пойду к венцу в праздничном набойчатом сарафане, нежели видеть его печальным. Бог нам поможет; мы и еще наживем.
– Наживем или нет, – сказал я сурово, – не в том сила. Но как пойдет к венцу князь Чистяков с своею невестою княжною, которая будет в набойчатом сарафане? это больно; а не без чего я хотел еще сделать тебе цветочный венок на заморский манер?
Феклуша опять заплакала.
– Не плачь, мой милый друг, – сказал я, смягчась, и вдруг луч разумения озарил меня. Я выхожу в кухню и вижу, что князь Сидор Архипович, сидя на скамейке, спокойно курит трубку и точит лясы с Марьею.
– Батюшка, – сказал я довольно сухо, – где платье и белье Феклуши?
– Спроси о том, сын мой, у жида Яньки: он это должен лучше знать.
– Марья! ступай за мной!
Мы вышли. Марья смотрела на меня с удивлением. Подошли к хлеву, где стояло единственное мое имущество – корова. Опутав рога ее веревкою, дал я в руки Марье большой прут и велел подгонять.
– Ваше сиятельство, сиятельнейший князь! – говорила старуха со страхом, – куда ведете вы корову?
Я молчал. Вышли со двора и направили путь свой к чертогу жида Яньки.
– Куда вы ведете ее? – кричала Марья с горестью.
– Подгоняй, Марья, – отвечал я, – видишь, она упрямится.
– Да что мне делать, ваше сиятельство?
– Бей ее покрепче, – говорил я с важностию.
– Да куда ведете вы ее? по крайней мере скажите; если убить, так напрасно: я к ужину припасла пару гусей, пару уток доморощенных; им не больше как от пяти до шести лет.
– Бей покрепче корову, – кричал я.
– Да куда ведете вы ее?
– К жиду Яньке, – сказал я вполголоса, – выкупить подвенечное платье моей невесты!
Пораженная ужасом, Марья чуть не упала без чувств, и это, конечно, было бы, если б не ухватилась она за хвост коровы, которая или уже озлилась, что я так свирепо тащил ее, или не узнала Марьи, изрядно лягнула ее ногою, так, что бедная старуха покатилась наземь.
Вставая и отряхивая пыль, сказала она:
– Когда так, когда это в пользу ее сиятельства Феклы Сидоровны, – буди по воле вашей! – Она отерла слезы и спокойно подгоняла корову.
Был праздничный день, и народу всякого звания и возраста было довольно на улице; все знали, как я, впрочем, ни таился, что сегодни венчаюсь.
– Смотрите! смотрите! Вот жених, – говорили одни, указывая на меня пальцами; другие отвечали: «Тише, не мешайте, он сегодни справляет бал и ведет корову к жиду». Видно, злой дух надоумил их или князь Сидор разболтал, что, платье заложено у жида, и всякий догадывался, что я иду в таком торжестве выкупать его.
Хотя мне и крайне стыдно было, но образ милой Феклуши развеселял меня. «Как она будет хороша, – думал я, – в белом платье и цветочном венке! Тогда-то посмотрю, что вы скажете, проклятые ротозеи!»
Таким образом ополчась мужеством, бодро вел я корову свою к жиду и, несмотря на смешанный крик народа, кричал громче всех:
– Марья, бей крепче!
Мы достигли обиталища чада израилева. Несколько поспорили, пошумели, то надбавляли, то убавляли цену, а кончилось тем, что Янька отдал все имение будущей жены моей и, сверх того, пять рублей деньгами и два штофа водки. Я думал, что подобной великолепной свадьбы и самый знатный из предков моих не праздновал. Водку отдал я нести Марье, а сам, с узлом платья и пятью рублями, как стрела бросился к своему дому, дабы сиятельнейшей невесте доказать любовь свою.
– Вот, княжна, возьми и располагай всем, – сказал я, подавая ей узел с платьем. – Изволь выбирать, что тебе полюбится: это ли красное, или это зеленое, оба тафтяные платья, и это белое, хорошего миткалю. Правда, княгиня, мать моя, была несколько тебя повыше, но ты теперь зато вдвое толще. – Тесть мой сидел в другом углу, и приметно было, что половина свадебных напитков ускользнула. Я дал ей то на замечание; она поставила мне в виду, что оно справедливо; и оба положили на мере спрятать подалее другую половину.
– Не печалься, – сказал я тихо, но с торжественным видом, – Марья принесет довольно.
– Как! – возразила будущая моя княгиня, оторопев и скидывая коты, чтобы надеть башмаки, – да откуда возьмет Марья?
– Молчи, мой друг, – отвечал я прямо по-княжески, – ты узнаешь больше. – Тут отвел ее за перегородку, в другую избенку, которую нарекли мы величественным именем опочивальни, и сунул в руку полученные мною от жида пять рублей. «Только отцу не сказывай! Это на домашние наши расходы!» – сказал я ей на ухо.
– Сохрани бог! – отвечала она после некоторого исступления, в которое приведена была такою нечаянностию. Отроду своего не имела княжна моя вдруг столько денег. Сколь же прелестно показалось ей супружество!
Меж тем как обедали, рассуждали, думали и передумывали, как считался я с жидом и прочие заботы нас занимали, смерклось.
– Феклуша! одевайся, а я пойду искать цветов тебе на голову.
Княжна начала убираться, а я пошел в огород и задумался. «Где мне взять теперь цветов? время осеннее, все поблекло и пало!» Как я ломал себе голову, ходя по запустелому моему огороду, вдруг увидел багряные головки репейника. Искра удовольствия оживила сердце мое, я бросился к нему, сорвал головок с полсотни и в совершенной радости тихо пошел домой. «Разве это хуже розы? – думал я сам в себе. – Она цветет, правда, нехудо и запах недурен, но все так скоро проходит, что, не успеешь взглянуть, ее уже и нет! А репейник? О прекраснейший из цветов! Тщетно ветер осенний на тебя дует, – ты все цветешь! О провидение! если б я не тосковал о Феклуше, когда она не вышла на заре полоть капусту, и не перетоптал всего своего огорода, верно бы репейник истреблен был Марьею!»
Так рассуждая, вошел я в комнату, где была Феклуша, уже одетая в белое платье и опоясанная розовою лентою. Она не могла наглядеться на себя в обломки моего зеркала.
– Вот тебе и венок, – вскричал я радостно и высыпал на стол целую полу цветов своих.
– Это репейник! – сказала она печально.
– Да, репейник, – отвечал я, – единственный цвет, какой теперь найти можно. Не тронь, я все сделаю сам, а теперь пойду одеваться.
Мой туалет скоро кончился. Я надел мундир, обыкновенные свои чистые холстинные шаровары и шляпу; потом начал делать венок, и мне показалось это так мило, так приятно и так легко, как нельзя лучше. Стоило только одну головку прислонить к другой, они вмиг сживались. В две секунды венок был готов, и я с торжествующим видом надел репейников венок на голову сиятельнейшей моей княжны, легонько придавил, и он так плотно пристал, что я не опасался, чтобы могла выпасть хотя одна головочка.
Таким образом, взявши под руку мою Феклушу, повел ее в церковь, в сопровождении званых гостей.
– Что-то скажет теперь Мавруша, старостина дочь, увидя невесту мою в таком наряде? Ага! Вот что значит быть княгинею.
Но едва показался я на улице, глаза мои померкли. Множество народу стояло кругом. Все подняли ужасный хохот. Что было этому причиною, – я и до сих пор не знаю. Феклуша смешалась, шаг ее был неровен, и от того дородность ее была еще приметнее.
– Не робей, – говорил я ей на ухо и выступал самыми княжескими стопами. Но увы! беда беду родит! Не знаю, что-то вздумалось Феклуше почесаться в голове: одна головка репейника выпала из венка, – она увидела это несчастие, хотела поправить свой наряд; выпала другая, – княжна совсем потерялась. – Не тронь больше, – сказал я ей тихо.
Однако любопытные тотчас подняли две выпавшие головки. «Репейник!» – раздалось со всех сторон, и хохот умножился; Феклуша чуть не упала в обморок. «Я умираю от стыда», – говорила она, облокотясь на мою руку. «Это пройдет», – отвечал я несколько сердито.
Наконец дошли до церкви и обвенчались без всякого приключения, ибо священник, как званый гость, не впустил туда никого лишнего. По окончании бракосочетания он дал нам совет – не идти назад улицею, а лучше огородами.
Мы послушались. Хотя путь был затруднительнее и гораздо далее, зато никто нас не беспокоил.
До дому достигли благополучно. Несколько гостей и тесть мой сидели уже за столом и забавлялись подарком жида Яньки, Все было тихо и покойно. Правда, покушанись было некоторые крестьяне и крестьянки взлезть на забор, чтоб опять подшутить над нами, но догадливый на сей раз тесть мой, не сказавши и нам, вышел со страшною дубиною, погрозил переломать им руки и ноги; они соскочили с забора, ушли и после не появлялись.