Подрастали и другие дочки, вовсе не такие красавицы, как Мари, да и приданое Василий Игнатьевич давал за ними совсем уж небольшое. Вот и обходили женихи дом Иванцовых стороной, разве что заглянет летом в гости соседский сынок-переросток раз, другой, третий, глядишь, а на Красную Горку идет под венец с соседской же Дуней или Маней. Не успели оглянуться, а Мари уже двадцать пять! Она как-то быстро увяла, нежная кожа пошла пятнами и словно бы ссохлась, будто бы от неведомой болезни, которая ее точила. Софи была немного младше, Жюли уже за двадцать, да и Долли тоже невеста не первой молодости. В те времена в провинции невеста уже в семнадцать лет считалась зрелой, в двадцать – перестарком, а уж после двадцати вообще никому была не нужна. Вот и затосковал Василий Игнатьевич, мечтая выдать замуж хотя бы одну дочку, чтобы едоков за столом стало поменьше, да и поправить финансовое положение за счет состояния зятя. Но где ж такого взять?
Воспитание он поначалу давал дочерям отменное, последних денег не жалел. Выписал из столицы вертлявую барышню – мадемуазель Зизи, да лично возил дочерей в уездный город на уроки танцев. Все мечтал о богатом зяте, о новых связях, о больших деньгах… Все же Михайловы-Замойские – древний род! Но как только старшая Мари приехала из Москвы ни с чем, от услуг мадемуазель Иванцов отказался, да и на всякие танцы махнул рукой. Жена уже дотанцевалась, родила неизвестно от кого. Червячок-то Иванцова точил, да и золотоволосая хорошенькая Шурочка все время попадалась на глаза. Не обратить на нее внимания было невозможно. Она мелькала по дому, как язычок пламени, преодолевая любые запоры и всевозможные запреты, уж очень живая была девочка.
Мари была по тем временам девушкой образованной, даже слишком, как сплетничали про нее соседи. Говорила только по-французски, а русскую «н» обязательно в нос, читала целыми днями иностранные романы и даже толстые столичные журналы с сомнительными статейками либерально настроенных господ, да переписывалась с московскими кузинами. Софи была попроще, но тоже с дурью, как заметила однажды про нее жена городничего, Жюли совсем уж мила и проста, а Долли – просто душка. Какое-то время у всех сестер, кроме Мари, шансы выйти замуж еще были. Про Шурочку речь не шла, потому что все понимали: она в семье Иванцовых изгой, но объяснить почему, не могли. Отец во всеуслышание заявил, что приданого за ней не даст никакого, да и разговоров о ее замужестве не может быть, пока старшие сестры сидят в девках. Сашка, мол, вообще не должна брать с них пример. Никакого французского, никаких нарядов, сшитых по картинкам из модных журналов, и благородных манер отродью не прививать! Девка, она девка и есть, пусть знает свое место! Когда однажды он застал Мари и двенадцатилетнюю Шурочку рыдающими над романом Ричардсона, то накричал на обеих, грозно топая:
– Чтобы голову этой новомодной дурью не забивали! Выбросить в печку! Я вам покажу либерализм! – А ведь сей Ричардсон был в моде еще во времена девичества Евдокии Павловны.
Шурочка поначалу папеньки боялась до смерти, но потом пообвыкла и занялась своим образованием и воспитанием сама. Да и папенька свои позиции сдал. После неудачи с Мари пить он стал еще больше, и всю власть в доме постепенно забрала в свои руки Евдокия Павловна. И хотя она младшую дочь тоже не жаловала, но была слишком уж занята. Образование старших сестер кое-как продолжилось, и младшей тоже перепадало, особенно уроки танцев. Иногда про нее просто забывали, и она жадно впитывала все, что видела, стоя в дверях. Кроме того, Шурочка потихоньку таскала книги из библиотеки, а журналы у Мари, хотя пространные рассуждения господ либералов о каких-то свободах, поначалу навевали на нее тоску. Но поскольку читать в провинции особо было нечего, а зимние вечера были долгими, в дело пошли и они. Понемногу Шурочка начала находить высказывания реформистов занятными, и в мыслях позволяла даже некоторые замечания по поводу прочитанного.
Но ближе всех ей были сочинения русских писателей, только, увы и ах, из обеих столиц, Москвы и Санкт-Петербурга, давно уже ничего не выписывали. Но и у офеней попадались не только сказки, но и замечательные стихи, к примеру, романтические баллады Жуковского, поэмы Пушкина. Жаль, что не очень часто. Денег давала Мари, к которой маменька почему-то была особенно добра. Сестрица же добротой не отличалась, но зато платила за мелкие услуги. Пустяшно, но Шурочке и того было довольно. Она – не неженка, не белоручка, может и волосы уложить, и платье кружевом украсить, и вышивку смастерить. Всему обучена, будто бы и не дочь помещика. В прислуги ее и готовят, не иначе. Но такова воля родителей. Хорошо, хоть на чтение время остается.
Жаль только, что все книги в доме она неоднократно перечитала. А чаще всего перечитывала Карамзина «Историю государства Российского», которая даже среди уездных барышень оттеснила на второй план томные французские романы, как только вышла в свет. Книги из столицы выписывали богатые соседи, и образованной Мари иной раз удавалось их заполучить. Ее давно уже жалели, называли больной, старой девой и оказывали ей любезности в отличие от других Иванцовых. Евдокию Павловну все еще величали зазнайкой и гордячкой, столичной штучкой и откровенно радовались тому, что она так опустилась. Какие уж тут любезности!
Пришло время, и Шурочка всерьез задумалась о своем будущем. А какое будущее у девицы, тем более в глубокой провинции? Замужество! О том все мысли, все речи и все гадания. Шурочке же с детства внушали, что она никогда замуж не выйдет. Не выйдет – и все, чтобы ни случилось. Выходит, что и нет у нее будущего? И как же тогда?
«Наверное, потому, что я некрасивая», – думала она. И решилась внимательно себя рассмотреть, всю, включая мельчайшие подробности. Нет ли какого тайного изъяна? Внешне вроде бы недурна, но красавицей в семье всегда считалась Мари, а она, Шурочка, ничуть на нее не похожа. Мари – высокая, очень уж худая и темноволосая. А Шурочка, напротив, небольшого росточка, но с полной грудью, округлыми плечами, хотя и не толстушка. Талия тонкая, руки маленькие, ступни узкие. И все в ней яркое, живое, словно пропитанное летним солнцем: золотые волосы, синие глаза, алые губы и румяные щеки. Все спелое, сочное, наливное. И кожа не бледная, а цвета розовато-кремовых сливок, которые бывают на молоке лишь со степной травы, жадная все до того же солнца, на котором быстро становится янтарно-медовой.
Это и было ее особенной красотой: кожа, словно бы светящаяся изнутри, ровная, гладкая, здоровая, без единого изъяна. Шурочка невольно притягивала взгляды и ничуть этого не стеснялась. В ней все было живое, подвижное, глаза играли, губы улыбались, золотые кудри то и дело выбивались из прически, руки все время искали дела, взгляд зрелища, а пытливый ум новых знаний. Характер же ее был не просто живой, а с перчинкой. Шурочка и за себя могла постоять, и на поступок решиться, в отличие от послушных сестер.
Осенью ей исполнилось семнадцать. Самый возраст для женихов. Но усадьбу Иванцовых они давно уже обходили стороной. Шурочка даже подумывала сбежать из дома. Все равно она здесь никому не нужна. Для девицы это было не просто дерзко, а почти невозможно. Но Шурочка грезила кавалерист-девицей Надеждой Дуровой, чьи записки однажды попали ей в руки. Вот как надо! Переодеться в мужское платье и дать деру! Первым воспитателем Шурочки Иванцовой был денщик, жена которого вскормила грудью и фактически дала девочке жизнь. Шурочка выросла на конюшне, где играла не куклами, а отцовским дуэльным пистолетом и рано научилась ездить верхом и даже стрелять. Ей и дамского седла теперь не требовалось. Жаль, что войны никакой нет. А то бы, ей-богу, сбежала!
Она даже мечтала в детстве, после очередной порки, что вырастет и вызовет папеньку на дуэль, где непременно убьет. Как это было упоительно! Увидеть, хотя бы в мечтах, как падает наземь твой заклятый враг, истекая кровью! Почему-то Шурочка никогда не думала о нем, как об отце. Да разве это отец? Называет отродьем, ни единой ласки за все годы, одни лишь тычки и пощечины. Стоило только попасться ему на глаза, как тут же она слышала брань. Да за что?!!
…Весна в этом году выдалась холодной и затяжной. Лета заждались, но оно все-таки пришло, и вместе с ним в размеренную жизнь семейства Иванцовых пришли большие перемены.
Лето в деревне период особый, также как особый среди недели почтовый день. И того и другого все ждут с нетерпением и тайной надеждой: а вдруг? Письмо ли из столицы, новый ли человек – все необыкновенно, все скрашивает унылую и скучную провинциальную жизнь. Каждое известие и каждый гость становятся предметом долгих обсуждений и сплетен. Лето решает, каким будет урожай, и удастся ли за него выручить достаточно денег, чтобы безбедно прожить осень и зиму. Если засуха, то все говорят только о ней, если поля заливают дожди, то все дружно подсчитывают убытки и заказывают батюшке молебен за молебном: все о хорошей погоде. Никогда не бывает хорошо, но после всех этих хлопот и волнений урожай всегда оказывается, против ожидания, большим. Но на всякий случай все готовятся к худшему. Виды на урожай и погода – главные темы для разговоров, что дома, что в гостях.
Но лето – это еще и волнительная пора для девиц на выданье. Конец бездорожью и время визитов. Летом и завязываются отношения. Родители устраивают девицам смотрины, другая сторона, не оставшись в долгу, тоже показывает товар, то есть женихов лицом. Достаются из сундуков летние наряды, да переделываются по моде, закладываются экипажи, наносятся визиты, собираются деньги на свадьбу… Глядишь – приедет из столицы на побывку молодой военный, или богатый барин заглянет наконец в свое именье и даст соседям большой бал. Отчего же не любить лето?
Ранней весной умер в большой и богатой деревне Селивановке старый помещик Никита Лежечев. Скончался в одночасье, оставив единственному сыну порядок в делах и не одно доходное поместье, с общим числом душ около пятисот. А то и побольше. На Селивановку соседи давно уже косились, потому что хозяин тамошний был не в пример прочим: имениями управлял сам, старост держал в узде, крестьян берег и барщину, по усмотрению, всегда был готов заменить оброком. И потому поместье его давало значительный доход. Со временем Лежечев стал скупать земли у своих недальновидных соседей и в этом преуспел. Большинство из них доверялись вороватым управляющим, отчего разорялись постепенно и в итоге нищали. Таким образом, чуть ли не пол-округи прибрал к рукам прижимистый старик Никита Палыч. Все были у него в долгах, а имения под закладом. И вот старик умер.
Жена его скончалась десять лет тому назад, и был у Никиты Лежечева единственный сын, который служил в столице, в Измайловском гвардейском полку, а Селивановку не жаловал. Любое из здешних семейств охотно выдало бы за него свою дочку, да только столица была далеко. И вот теперь этот молодой человек двадцати семи лет от роду решился оставить свет и столицу и выполнить волю отца: крепко сесть на хозяйство и взять на себя заботу о крестьянах и о процветании имения.
Вполне естественно, что все в округе заговорили о его женитьбе, как о деле решенном. И стали гадать: кто же? Владимир Лежечев еще и приехать не успел, как его уже заочно женили, вспомнив, как в раннем детстве он охотно играл в горелки со своей кузиной Ташенькой и в зарослях малины как-то чмокнул ее в щечку. Но кузина кузиной, а другим девицам тоже «не след ловить ворон»! И все уездные барыни как бы, между прочим, решили, что к лету непременно надобно обновить гардероб у дочек, которые на выданье. Столичные моды хоть и с опозданием, но доходили и до здешних глухих мест. В общем, слезы, мольбы, льстивые речи, обещания – и вот уже почтенные отцы семейства достают тугие кошельки. И потянулись в уездный город экипажи с взволнованными женщинами. Девицам стоит только добраться до папенькиных денег, и тут уж они начнут выставляться одна перед одной!
В семействе Иванцовых тоже начался в связи с этим переполох. Мари хоть и считалась перестарком, но чем черт не шутит? Быть может, ее безупречный французский, изысканную бледность и манеры наконец-то оценят по достоинству? Кто еще в здешних местах может этим похвастаться? Михайловы-Замойские хоть и обедневшие, но князья! А потом, есть еще и Софи, и Жюли, и Долли. Ах, эта милая Долли! Ей двадцать лет, но она почти ребенок, да к тому ж прелестно играет на фортепиано и как поет! И кто сказал, что она собой нехороша? Да ничуть не хуже той же Ташеньки!
В общем, суета, беготня и даже слезы. Денег-то в доме нет! Как тут выдержишь конкуренцию? Шурочка, воспользовавшись этой ситуацией, убегала в беседку, а пару раз тайком наведывалась в имение старого графа. Сидела на мраморной скамье в самом дальнем углу парка, зачитываясь очередной книжкой. Воронка папенька у нее отобрал, чтобы не скакала по полям, как оголтелая, и не позорила семейство Иванцовых, когда у Долли есть жених. Уже и жених! Еще и не появился в усадьбе ни разу, да и Долли отродясь не видел. И почему именно Долли? Из всех сестер Шурочка больше всего любила Жюли, за доброту и покладистость. Та единственная на нее не кричала и не доносила. Мари была надменна, Софи вспыльчива, в папеньку, а Долли откровенно глупа. К тому же Жюли считалась самой некрасивой. Для нее, бедняжки, Шурочка и сама была готова добыть жениха, а потому решила объявиться перед маменькой на примерку платья.
Ей всегда доставались только обноски, кое-как подогнанные наряды старших сестер, да и этого в последнее время не случалось. Но нельзя, чтобы жених подумал, будто Иванцовы совсем уж обнищали. Придется ведь представить Владимиру Лежечеву и младшую дочь, факт ее существования не скроешь, коли они будут в родстве. Все говорили об этом так, будто сватовство уже состоялось и осталось только дать согласие жениху. Конечно, никакого туалета из города для Шурочки выписано не будет, много чести, но платье по такому случаю ей перешьют вполне достойное, то, которое Мари надевала пару раз, не больше. Оно ей не шло, потому что было голубого цвета, и в груди велико. Мари была в нем похожа на поганку: кожа с синевой, в глубоком вырезе торчат ключицы. Голубое платье решили отдать Шурочке. Ушивала и укорачивала его Варька, а маменька взялась руководить. А та, которой оно предназначалось, опять проштрафилась!
– Явилась! – грозно сказала Евдокия Павловна, едва завидев дочь. И по ее лицу Шурочка поняла, что Варька уже донесла. – Ну? Показывай?
– Что, маменька?
– Показывай, что ты читала!
– Книжку, маменька.
– Где взяла?
– В библиотеке, где ж еще?
– Врешь! Я велела не пускать тебя туда! Нечего тебе там делать! Сиди за пяльцами, приданое сестрам вышивай!
– Так их еще и замуж никто не берет.
– Молчать! – взвизгнула Евдокия Павловна.
– Да ладно вам, барыня, браниться. Гляньте-ка лучше, какая красота! – позвала Варька, любуясь своей работой.
– А ну? – поднялась из кресла грузная, страдающая одышкой Евдокия Павловна. А ведь ей было немногим более сорока. Но выглядела она плохо и винила в этом младшую дочь. Именно вследствие преждевременных родов и приключившейся вслед за этим горячки Евдокию Павловну стали одолевать различного рода болезни, в том числе одышка и нездоровая полнота.
Шурочка краем глаза глянула на платье. Мода на романтизм требовала от любого наряда обилия оборок и прочего рода деталей, кои подчеркивали бы в девицах хрупкость и бестелесность. Да пойдет ли ей это?
– Надень, – велела маменька, смирив гнев на милость.
При помощи Варьки Шурочка втиснулась в платье. Недозволенная книжка тут же была забыта, рука Евдокии Павловны сама собой потянулась поправить оборку. Все же она была женщиной.
– Барышня, да вы красавица у нас, – ляпнула Варька.
– Молчать! – взвизгнула Евдокия Павловна. – Молчать, не сметь! Нехороша она! Совсем нехороша! Красавица у нас Мари!
– Да что ж вы, барыня, так разволновались? Я же просто так сказала, не подумавши.
– Вот и думай в следующий раз. А то я тебе язык-то мигом укорочу.
А в голубом Шурочка и впрямь была прелестна. Глаза засияли еще больше, губы приоткрылись, а щеки от волнения зарумянились. Ведь это было ее первое настоящее платье! В нем можно и на бал! Кружева только добавить, да кое-где подправить. Но это она и сама сделает, даже лучше Варьки. Лишь бы заполучить это платье! Евдокия Павловна почувствовала, что силы ее оставляют и со стоном опустилась обратно в кресло:
– Жара-а… Ох, дышать больно. Что же в груди-то тебе так тесно? Сама худющая, а здесь расставлять пришлось. C,est surprise! Bleu clair … – произнесла она с тяжелым вздохом.
Про голубое и сюрприз Шурочка поняла, уроки французского она прослушала все, правда за дверью. И решилась попросить ожерелье с бирюзой, которое давно уже приметила у маменьки в шкатулке. Как бы оно подошло к этому голубому платью!
– Его наденет Мари, – нахмурилась Евдокия Павловна. – И не думай. Не к лицу тебе драгоценности.
– А Мари не к лицу голубое.
– Тогда его Софи наденет. Или Долли.
– Ну, жёвузанпри донэмуа!
– Это еще что такое?! Молчать! – тяжело задышала Евдокия Павловна, услышав от дочери просьбу, отдать ожерелье на французском языке. – Ты говоришь с безобразным акцентом! И коверкаешь слова! Откуда ты вообще знаешь язык?
– Маменька, я же не глухая.
Силы оставили Евдокию Павловну, пот струился по лицу.
– Ох, тяжко, – застонала она. – Вот что значит кровь… Чтобы он не говорил, – произнесла она одними губами. – Это ведь тоже моя дочь. – И вдруг смилостивилась: – Ладно, бери. Ожерелье-то простенькое. А Мари наденет жемчуга, коли поедет на бал. Говорят, у Соболинских нынче именины. Федосья Ивановна не скупится, непременно будут и музыканты, и танцы. О-ох! Как тяжко-то! Жара-а-а…
Со скандалами, но Евдокии Павловне удалось-таки сохранить шкатулку с драгоценностями. Самые ценные камни, правда, давно уже были проданы, но кое-что осталось. Давно уже муж подбирался и к жемчугам, но Евдокия Павловна стояла на смерть. Ведь это было единственное, что ей осталось на память от бабушки и матери. На том и порешили: показать товар лицом. Всем сестрам – новые платья! И младшую дочку богатому соседу представить в перешитом голубом платье. Так ее дурные манеры будут прикрыты кружевами, но главное, чтобы рот держала на замке…
…Молодой помещик Владимир Никитич Лежечев стал объезжать соседей вскоре после того, как прибыл в свое имение на постоянное жительство. Никто не знал, что у него на уме? То ли это визиты вежливости, то ли он и впрямь присматривает себе невесту? Но не прошло и двух недель, как его уже объявили достойнейшим молодым человеком. Иванцовы еще не видели его ни разу, но уже знали, что Лежечев почтителен, скромен, приятен и вовсе не похож на военного. Скорее, на джентльмена. Наконец пришел и их черед, в усадьбу вкатились щегольские дрожки, и Евдокия Павловна от волнения забыла все французские слова. Выдавила только:
– Мсье Лежечев… – и широким жестом обвела стоящих тут же дочерей: вот, мол, все, что у меня есть. Все мое богатство.
Владимир на отличном французском языке отвесил цветистые комплименты всем четырем сестрам. Мари, Софи, Жюли и Долли зарумянились разом и защебетали. Шурочка была в это время в саду, о ней и не вспомнили, занявшись гостем. Голубое платье она надела с утра и, воспользовавшись минутной слабостью маменьки, взяла из шкатулки с драгоценностями ожерелье с бирюзой. Она увлеклась чтением и тоже обо всем забыла. А ожерелье лежало в книжке вместо закладки.
– Барышня Шурочка! Жених приехал! – Опять эта Варька! Какая же вредина!
– Не мой.
– Барышня! Все уже чай пить садятся! Барыня ругаются, а барин брови хмурит. Вас велят к столу.
– Ах да, Жюли. – Шурочка со вздохом вытащила из книжки ожерелье. – Застегни.
– Все равно вы, барышня, красавица, – вздохнула Варька, справившись с хитрой застежкой. – Только маменьке не говорите, что я вас хвалила, а то мне попадет.
– Не скажу. Так ты говоришь, они уже за столом сидят? О чем же беседуют?
– Я, барышня, не понимаю. Не по-нашему говорят.
Шурочка представила постное лицо сестрицы Мари, ее умные речи на безупречном французском языке и фыркнула. Нет, надо его от нее отвлечь. Его – это жениха. Если уж суждено Владимиру Лежечеву жениться на ком-нибудь из сестер Иванцовых, то пусть это будет несчастная и некрасивая Жюли. Шурочка, правда, не представляла пока, как этого добьется, но была полна решимости. Добыть во что бы то ни было Жюли жениха! Она шла по тропинке и улыбалась.
Было чудесное июньское утро. С начала месяца погода установилась ровная и приятная: и солнышко светило, и дождик землю поливал. Короткий, летний, теплый, похожий на слезы юной девы. Не ненастье, а беспорочная короткая печаль, после которой радость летнего дня еще ярче. Все и радовалось, цвело, росло, тянулось к солнцу. Благодать, одним словом! Истинная благодать!
Василий Игнатьевич и все его соседи погодой были довольны. Земля обещала немыслимую щедрость в это лето, как бы только не сглазить. Разумеется, на веранде говорили о погоде и будущем урожае. А Шурочке хотелось крикнуть во весь голос: «Люди! Посмотрите вокруг! Уже сирень отцвела, какое несчастье! Зато жасмин под моими окнами пахнет так, что хочется невидимыми нитями пришить его тонкий аромат к своему платью, чтобы он никуда не делся. Я хочу лето всегда! Как оно коротко! И как это плохо! А мне уже семнадцать! Люди! Что же нам всем делать? Ведь все проходит, и как быстро! И какое же это счастье – лето!»
Она не вошла, влетела птицей на веранду и первым делом отыскала взглядом сокровище, за которым охотятся все незамужние женщины уезда. И разочарованно вздохнула. Владимир Лежечев не произвел на нее впечатления: роста невысокого, лицо простое, под левым глазом большая родинка, не сказать, бородавка, и глаза серые, невыразительные. Шурочка ожидала увидеть щеголя, красавца, в мундире и при эполетах. В общем – ах! Потом спохватилась: какие эполеты? Он же вышел в отставку! Но и военной выправки во Владимире Лежечеве не замечалось. Был он уж очень скучен. Именно скучен. И обычен. Казалось, что всю жизнь он прожил здесь же, в уезде, не видел обеих столиц, не вращался в высшем свете и не танцевал на балах, разбивая сердца столичных красавиц. Трудно представить женщину, которая могла бы им увлечься. И смотрел он на Шурочку как-то странно, этот взгляд она не понимала. Впрочем, одет Владимир Лежечев был по столичной моде, острижен коротко, а галстук повязывал, как настоящий денди, что наводило на определенные мысли. Шурочка даже заподозрила его в тайной меланхолии и модной разочарованности. И приободрилась.
– Моnsieur Лежечев, реrmettez-moi de vous presenter … Александрин, наша младшая дочь. – Маменька посмотрела на нее грозно. – Pardon… Сюда подойди, – это уже шепотом Шурочке. И совсем тихо: – Где ты шатаешься, дрянь? Сядь сюда, подальше от гостя. И рта не открывай.
Евдокия Павловна, улыбаясь, оттирала ее от старших сестер. И что-то быстро-быстро говорила по-французски важному гостю, словно оправдываясь перед ним. Половины слов Шурочка не разбирала, понимала только, что маменька за нее извиняется. За ее опоздание, за плохие манеры, за улыбку, не сходящую с румяных губ. «Перестань улыбаться, дрянь! Глаза в пол!» Владимир Лежечев меж тем рассматривал ее, не стесняясь, и этот взгляд Шурочку пугал. Казалось, что он удивлен и озадачен.
– К столу прошу, к столу, – засуетился Василий Игнатьевич. Ему давно уже хотелось выпить, и вовсе не чаю, но сегодня папенька держался. Уж очень момент был важный. Решалась судьба одной из его дочерей, он на это очень надеялся.
Наконец все расселись, и Мари принялась жеманно разливать чай. Они с Лежечевым говорили исключительно по-французски, и все о книгах, о модных новинках, о либеральных течениях. И где только сестрица этого нахваталась? Видимо, говорит она умненько, Лежечев беседу поддерживает, согласно кивает. Мари же смотрит на сестер свысока, а маменька счастливо улыбается. Щурочка заметила, что Софи кусает губы от злости, а у Жюли покраснел нос от едва сдерживаемых слез. Только глупышка Долли беспечно щебетала и, казалось, ничего не замечала. Шурочке стало обидно. Ну что это, в самом деле? Это же неприлично! И унизительно! Они же из кожи лезут вон, чтобы понравиться человеку, который сюда, быть может, и не приедет больше! С чего они взяли, что Лежечев должен непременно жениться на одной из сестер Иванцовых? Да не надо ему этого! Ну, не надо!
– Александра Васильевна, позвольте, у вас это упало. – Лежечев положил на стол рядом с Шурочкой книгу. – Вы это читаете?
– Ах, она еще ребенок! Она читает только сказки, – по-французски сказала Мари. – А вы, господин Лежечев, что любите читать?
– Это далеко не сказки, – улыбнулся Владимир Лежечев. – Это серьезная книга. И ваша сестра совсем не ребенок. Молодая особа и весьма недурна собой, – сказал он уже по-французски.
Шурочка вспыхнула. Они еще будут ее обсуждать! Вслух, при всех! И прежде всего при ней!
– Да, я люблю читать, – волнуясь, сказала она. – И мне не нравятся французские романы, которые Мари кладет к себе под подушку на ночь. В них только скука и полная чепуха.
Вот так. Сестрица Мари порозовела от злости, а папенька смотрит волком. Ну и пусть. Шурочка заговорила еще громче:
– В этих романах все почему-то страдают от несчастной любви. Я этого не понимаю. Ну и не любите вы тех, кого не надо, так и не будете страдать. Любите тех, кто любит вас. А то сплошная скука, слезы, разочарования, а в конце все непременно умирают. Зачем же непременно умирать? – Шурочка в упор посмотрела на Лежечева. – Разве так плохо жить?
– Вы так любите жизнь, Александра Васильевна? – Лежечев смотрит уже только на нее и так странно смотрит. Сам он какой-то вялый и делает только то, что от него хотят. И говорит то, что от него хотят услышать. А ему ведь все это не нравится. Эти места, соседи, вынужденные визиты к ним, их дочки, на одной из которых ему придется жениться. Да, придется! Потому что своей воли и своих желаний у него, похоже, нет. Какая же мука для него жизнь! Оттого он такой скучный! Невыносимо скучный!
– Да, я люблю жить! Очень люблю! – Это уже вызов. И голову Шурочка вскинула гордо, и голос зазвенел. Она никогда не выйдет замуж, и ей все равно, что подумает молодой сосед о невоспитанности сестер Иванцовых. – И хочу жить! И буду! Буду так, как я хочу!
– Вы счастливы, конечно? – жадно поинтересовался он. – Впрочем, видно, что вы счастливы.
– Мари, что же ты замерла? Разливай чай! Угощайтесь, мсье Лежечев. Или вы стесняетесь? Расскажите нам о столице, о последних новостях. Мы ведь безвылазно живем здесь, в глуши…
Евдокия Павловна так выразительно посмотрела на младшую дочь, что Шурочке захотелось тут же поставить на стол чашку и выйти вон. Выручил Лежечев, заговорив о столице. Великосветские приемы, балы, кто на ком женился, а кто помолвлен и готовится к свадьбе. Вспоминали общих знакомых, искали родство. Все, как полагается. И как принято. Разговор вошел в привычную колею. Она погрустнела. Вот сейчас папенька между делом скажет, что Долли замечательно поет, и начнется! Принято считать, что у Долли есть голос, но Шурочка такого голоса не понимала. Жеманство и мышиный писк, вот что такое голос Долли. Позор какой! Что же они так стараются? Ему ведь это безразлично! Это же видно по его лицу! Неужели они этого не замечают?
За чаем, впрочем, сидели недолго. И о пении лишь упомянули, но оставили это удовольствие на потом. Пусть, мол, это будет для гостя сюрпризом. Слава богу! Шурочка больше не вмешивалась в разговор, скучала и ждала, когда же наконец ей дозволят уйти. Лежечев то и дело посматривал на нее, беседуя с кем-нибудь из девиц, и это ее раздражало. Ну что ему надо? Что он так смотрит? Жюли выглядела бледно на фоне других сестер, и Шурочке ее стало жаль. Любимой сестре не шло белое, она успела сильно загореть и была теперь похожа на обгоревшую головешку. «Муха, попавшая в молоко», – невольно вздохнула Шурочка. И кто только придумал для Жюли это платье?
Наконец-то все вышли в сад.
«Он больше не приедет, – думала Шурочка и ничуть об этом не сожалела. – Что ему здесь делать? Маменька расстроится, сестры тоже. Ну и пусть! Папенька будет злиться, так ему и надо! Что же ему такого сказать, Владимиру Лежечеву, чтобы он уж точно больше не приезжал?»
– Господин Лежечев?
– Да? – Он так живо повернулся к ней, что Шурочка испугалась. Право не стоит так выпрыгивать из своего скучного лица.
– Вы были за границей?
– Evidemment… – начал было он. «Конечно…» Конечно, был! Какую глупость она спросила!
– Я плохо говорю по-французски, – остановила его Шурочка. – И еще хуже понимаю, когда говорят.
– И вы не боитесь в этом признаться? – удивился он.
– Нет! А вот вы, похоже, боитесь не нанести соседям положенного визита и прослыть невежей? Гордецом и человеком невоспитанным? А разве выбор среди стольких невест менее опасен? Этого вы не боитесь? Кто-нибудь из нас да обидится, – лукаво сказала она.
– Александра Васильевна…
– Я не привыкла к отчеству. И я еще не старуха. Или старуха? Как вы думаете, я уже старая? Мне ведь уже семнадцать! Да, я старуха!
Он рассмеялся впервые за все время своего визита:
– Кто же тогда, по-вашему, я? Глубокий старик? Ведь мне уже двадцать семь.
– Да, это ужасно! – с чувством сказала она. – Ах, вы смеетесь? Слава богу! Я сумела вас рассмешить!
– А вы этого хотели?
– Нет, не знаю. Не хотела. Или хотела? Здесь все расстроятся, если вы больше не приедете. Поверьте, ваш визит для нас событие значительное. Мы ведь здесь откровенно скучаем.
– Можно мне называть вас просто Александрин?
– Как угодно. – Ей с трудом давался этот светский разговор. Хотелось рассмеяться, дернуть его за нос, растормошить.
– Александрин, я буду признателен, если вы будете называть меня не по имени-отчеству, а просто Вольдемаром.
– Так вы еще приедете, Вольдемар?
– Завтра, если хотите.
– Я хочу?
– Да, вы. Именно вы.
– Что ж, может быть, и хочу. А может быть, и нет. Нет, не хочу! А вы расскажете мне о том, как живут за границей? – жадно спросила она. – О тамошних людях, о городах? О, как я этого хочу! Очень хочу!
– Почему не сейчас?
– Если сейчас, то меня сестрицы съедят, – не выдержала до конца светский тон беседы Шурочка. – Право, и маменька злится. Я убегаю. Извините. Я больше не могу с вами разговаривать. Мне этого нельзя. Прощайте.
И она, заинтриговав его, убежала. Кокетка, искушенная в игре любовной, не смогла бы сделать больше. Но Шурочка была настоящая женщина, она и не задумывалась над тем, что делает и как это выглядит со стороны. И это произвело на него впечатление.