Все началось 20 января 1990 года, в день, который впоследствии назвали «Черным январем». Этот день круто изменил судьбу Эмина, этот черный день для его страны, для его Родины, его родного города изменил и судьбу Эмина, и его самого. Ему было всего девятнадцать лет и учился он на втором курсе юридического факультета Государственного Университета. В тот день, когда в городе хозяйничали советские войска, убивая и давя танками мирных, невооруженных людей…
– Подожди! Дай лучше я расскажу.
– Но ведь автор – я.
– У меня лучше получится.
– У тебя лучше получится?!
– Да. Позволь, я расскажу.
– Неслыханное нахальство. Ну ладно, рассказывай.
Тот день и в самом деле перевернул всю мою жизнь. Сейчас уже прошли годы, боль утихла, и многое становится ясным и известным со временем, а тогда я был мальчишкой, был студентом юридического факультета, мечтал стать в дальнейшем, после окончания настоящим профессиональным юристом, может, судьей со временем. Справедливым, настоящим судьей… Вы, наверное, думаете, что у нас это редкость, и справедливый судья – это нечто вроде ископаемых, вымерших мамонтов, но если на самом деле так думаете, то ошибаетесь, уверяю вас. Я может, хотел к тому же и сломать это устоявшееся в обществе обывательское представление о судьях, судах, прокурорах, судопроизводстве, чтобы знали: есть порядочные, честные, справедливые люди в этой области и их немало. Отец у меня погиб, когда мне было всего только семь лет, попал в аварию, шофер его был не трезв, выпил где-то в гостях, а отец не обратил внимания, привыкнув доверять ему, и их машина на скорости вылетела на вираже горной дороги, упала со скалы, взорвалась, и чтобы похоронить отца, его тело, можно сказать, собирали по кусочкам. Ему было тридцать семь лет. Меня вырастила мама, я у нее единственный, и потом она уже не выходила замуж, хотя была молода… Очень папу любила. Я его тоже любил. И вообще, у нас была дружная семья. Папа и мама открыто при гостях называли друг друга «милый», «милая», и меня, естественно, тоже. Это не очень было принято при людях, было редкое явление даже среди интеллигенции в нашем городе, непривычное, и, наверное, многие думали, что это просто показуха. Папа был прокурором, сначала в дальнем районе Азербайджана, потом его перевели в Баку. Мама здесь, в городе стала преподавать музыкальную грамоту в музыкальной школе, она окончила Консерваторию. А отец… Вот говорят – прокуроры такие-сякие, чуть ли не цены устанавливают на тяжкие преступления, что ж, разные бывают, бывают и вымогатели и взяточники, а бывают и глубоко порядочные люди в этой профессии, такие как мой отец. Когда он погиб, вы не поверите, столько людей пришли на похороны, как будто хоронили какого-то крупного государственного деятеля или народного поэта; даже из того дальнего района, где он недолго проработал, приезжали… Столько людей звонили, выражая соболезнование! А после того как вышли поминальные сорок дней с его смерти, к маме пришли двое уже пожилых мужчин со старухой, это их мать была. Старуха молча выложила на стол узелок, довольно большой, основательный, из келагая старухи был завязан, развязали его, а в нем – золотые кольца, серьги с камнями, браслеты и пачка денег; я такого никогда не видел, у меня, мальца, глаза разбежались. Мама, не говоря ни слова, ждала объяснений, и тогда старуха сказала: «Это мои сыновья, три года назад их без вины хотели посадить, навесили на них предумышленное убийство, а твой муж докопался до истины, снял с них обвинение, хотя он-то, прокурор и должен был обвинять. Он не дал закрыть дело, заставил продолжить следствие, поменял жулика-следователя и спустя год нашли настоящих убийц… Моим детям грозил большой срок, а то и расстрел. Твой муж спас их, спас меня… Никаких подарков от меня он тогда не принял. Сейчас твое горе – это наше горе. Мы хотим помочь, возьми это, не обижай нас…». Мама, конечно, тоже не взяла, поплакали они со старушкой, припав друг к дружке, а мужчины, здоровенные лбы, стояли, не зная, куда себя деть, переминаясь с ноги на ногу. Один подмигнул мне, до сих пор помню его испуганные глаза, виноватое лицо, а тут подмигнул мне семилетнему мальчишке, и сразу лицо его преобразилось, стало добрым, мягким. Видно, и папа чувствовал, что человек с таким добродушным лицом не может совершить тяжкое преступление…
Сколько в ту пору для нас с мамой открылось нового в покойном отце, который редко говорил с мамой о своей работе; сколько людей навещали нас, чтобы поддержать, помочь в трудные дни, протянуть руку, как в свое время протянул им руку помощи мой отец. Конечно, мы при отце не бедствовали, он хорошо зарабатывал, и Аллах помогал ему, как любила говорить мама. Вот так мы жили, а после смерти отца нам пришлось несладко. Но я хорошо учился и поступил после школы на самый престижный в то время факультет, да и во все времена он был престижным. Мама так захотела – чтобы я стал продолжателем дела отца. И хоть в одно время, еще при Советском союзе у нас было негласно запрещено поступать на юридический детям судей и прокуроров, потому что эта традиция принимала уже уродливые формы: семьи, отцы заставляли мальчиков – хочешь, не хочешь ты должен закончить юридический, как твой отец и стать прокурором, идти по проторенной дорожке (как в индийских фильмах – сын вора должен быть вором, а сын прокурора – прокурором), но ко времени моего поступления в Университет этот запрет постепенно утерял свою силу; да еще для меня делали некоторые поблажки, не старались завалить на экзаменах, так как отца знали все вплоть до руководителя нашей республики. Но надо сказать, что и поступал я без всяких протекций, без блата, без «тапша», как у нас говорят, своими силами. Да и сил у меня было достаточно, подготовился основательно и набрал самые высокие баллы. Стал студентом, чем очень гордился.
Но на втором курсе настал январь девяностого…
К тому времени я встречался с первокурсницей из нашего Университета. Мы уславливались о встрече после занятий, ходили в кино, в кафе, просто бродили по бульвару, по центральной улице нашего города, иногда заходили к приятелям посмотреть фильмы по видео, болтали, молчали…
Время было напряженное, невеселое, начинало разваливаться то время и то пространство, в котором жили наши родители и в котором прошло наше детство, а мы пока даже не понимали – хорошо это или плохо; мы еще были так молоды, не успели привыкнуть к прошлому и не боялись будущего, каким бы оно ни предстало перед нами.
Она была несколько взбалмошной, сразу видно – единственный ребенок в семье – мило капризничала, порой не совсем умело кокетничала, но все в ней мне нравилось, даже когда она всерьез, надув губки, сердилась на меня, не желавшего исполнять её дурашливые капризы… И я постепенно, кажется, так же как и она, начинал влюбляться в неё… Нармина. Нара… Отец у неё был какой-то крутой, из тех, которые только-только начинали входить в моду: он сразу влился в деловую струю дельцов-бизнесменов, воспользовавшись разрушающимся строем и снятием многих запретов, и стараясь выгодно продать обломки этого разрушения. Я не очень вдавался в подробности, ничего у нее не выспрашивал про отца – кто он конкретно, чем занимается, она сама рассказывала, когда хотела… Мне нравилась она, а не ее отец, и я хотел бы жениться на ней, а не на её семье.
Мне сразу понравился этот мальчик-второкурсник. Девочки тут же заметили наши взгляды, что мы часто бросали друг на друга, и стали хихикать. Но я порой не могла оторвать взгляда от его лица. До неприличия назойливо смотрела, но вы бы его видели, тоже бы смотрели до неприличия… У него было такое лицо… Ну, как бы это сказать?.. Нельзя было назвать его красавцем, да и не это было главным в нем, он даже не был эффектным, чтобы привлечь внимание, но в лице его, во всем облике было столько благородства, столько достоинства, черты его лица были… ну, как бы это сказать?.. Лицо настоящего потомственного бека, утонченного аристократа, дворянина, вот такое у него было лицо. Он держался, как английский лорд, говорил всегда с мягкой, добродушной улыбкой, не повышал голоса, не размахивал руками, как многие мальчишки на нашем курсе, которые, даже рассказывая анекдоты, визжали как поросята. Он во всем отличался от всех окружающих, потому и привлекал внимание, потому и мое внимание привлек. Я потом узнала, что он вырос сиротой, лет в шесть, кажется, потерял отца, и такая жалость охватила меня, такое до сих пор неизвестное мне материнское чувство вдруг проснулось во мне к нему. Я и не подозревала, что так могу переживать и чувствовать. И знакомство наше произошло очень традиционно, ничего оригинального, необычного, как я мысленно себе представляла много раз: вот пожар в нашем Университете, и он выносит меня на руках из огня. Смешно, правда? Мне самой смешно, что я могла о подобном думать. Детские глупости. Нет, все было, конечно, не так…
Однажды на перемене в коридоре Университета, он подошел ко мне и просто спросил:
– Можно с вами познакомиться?
Я совершенно растерялась, и, слава Богу, не ответила – «нет». Второй раз он вряд ли подошел бы после отказа. Потом я, как всегда бывает, когда волнуюсь, моментально побледнела (ненавижу себя за это, сразу все понимают, что я волнуюсь), и пролепетала, изо всех сил стараясь быть более оригинальной, чем он:
– Мы же почти знакомы… Вместе учимся.
Слово «почти» у меня вышло от волнения как «потчи», и я готова была сквозь землю провалиться, но он сделал вид, что не заметил. Я не ошиблась – он был настоящий интеллигент: делал вид, что не замечает твоих промахов, волнения, не старался этим тыкать тебе в глаза, как многие, получающие непонятное удовольствие от твоей растерянности, и на фоне твоей растерянности кажущиеся самим себе очень опытными, пожившими, хотя ровесники…
Так мы познакомились…
В тот же день он провожал меня домой. У него была своя машина, старенький «жигуленок», он распахнул передо мной переднюю дверцу таким жестом, как будто это был «Ролс-ройс», а не «Жигули», и я села в его машину так, будто это и был «Ролс-ройс».
– Эта машина от отца мне осталась, – пояснил он, когда мы тронулись, – Ей уже пятнадцать лет.
– Для собаки это уже старость, – сказала я, пытаясь шутить; я уже немного освоилась с ним и не волновалась.
– А для осла пенсионный возраст, – подхватил он шутку.
Мы похихикали вместе, и это тоже на шаг сблизило нас. Я заметила: ничто так быстро не сближает людей, как общий смех, общее веселье. Потом он рассказал короткий несмешной анекдот, вполне приличный. Похихикали еще раз.
– Вообще-то, – вконец распоясавшись, заметила я, – Самые смешные анекдоты как раз неприличные. Это всегда смешнее. Соленые шутки. Понимаешь, да?
– Ах, так! – сказал он, – Ну тогда держись…
Мы поехали на красный свет и чуть не врезались в микроавтобус. Водитель, высунув голову из окна, проорал матерное ругательство.
– Хам, – спокойно сказал Эмин, – Невоспитанный хам.
– Фильм Данелия «Не горюй!», – сказала я, – Угадала?
– Ты смотри! – воскликнул он, – Не ожидал, совсем не ожидал, совсем, совсем…
– Устанешь, – сказала я. – Остановись.
– Ты права, – сразу же подчеркнуто-покладисто согласился он, – Так вот, заткни уши, и я расскажу тебе неприличный анекдот.
– Давай. Я все равно ничего не слышу с первой мировой войны, – сказала я.
– Но ты не выглядишь такой старой…
– Ты будешь рассказывать, или применить санкции?
– Я только собирался рассказать неприличный анекдот, как тот невоспитанный хам за рулем неприлично выругался…
Ну и так далее… Между нами сразу установились такие приятельские, шутливые отношения. Поначалу мы всё старались перевести в шутку, порой даже ёрничали, будто боясь остаться наедине со своими чувствами, будто стесняясь показать их друг другу… Но что интересно они, эти шутливые отношения стремительно оттеснялись серьезными чувствами. И у меня, и у него. У нас были одни и те же любимые фильмы, любимые книги, любимые песни и поп группы, любимые запахи, любимые цвета. Это просто невероятно – столько у нас было совпадений! И, видимо, это тоже помогало нам чувствовать себя двумя половинками одного целого… Мы с головокружительной быстротой влюблялись друг в друга, вопреки утверждениям, что как раз разнохарактерные люди быстрее сближаются, мы уже дня не могли прожить, не видя друг друга, короче – налицо были все атрибуты юношеской влюбленности, но было и нечто большее, и мы оба это чувствовали, и не могли этому противиться. Не могли и не хотели. И не прошло и двух месяцев со дня нашего знакомства, как влюбились по уши друг в друга.
– Будто сто лет тебя знаю, – говорил он, – Это как в тюрьме строгого режима: год за два.
– Неудачная шутка.
– Близкая к профессии. Все-таки, я будущий юрист. Буду шастать по тюрьмам. Тюрьма – дом родной.
Мы уже по-настоящему любили друг друга, сидели по темным углам в парках, целовались на последних рядах в кинотеатре, но ничего лишнего он не позволял себе. Как раз в эти дни как-то мама сказала мне, что к нам собираются гости: папин приятель с сыном. И сын хотел бы познакомиться со мной. Я сразу поняла, в чем дело. Подняла дикий скандал, закатила истерику, убежала в слезах из дома, и на улице позвонила Эмину.
В городе уже было очень неспокойно. Начинались волнения, прибывали толпы беженцев, раненные, истерзанные, которых армянские националисты и их боевики прогнали из родных мест в нашей же республике, отобрали дома, стремительно разворачивались страшные события… Но я была далека от всего, что происходило, я жила только им, жила своим чувством, своей любовью, лишний раз доказывая этим старую истину, что любить можно в любой ситуации, что любовь выше всяких ситуаций и положений в обществе… Однако, что бы там ни было, мы жили не в безвоздушном пространстве, жили среди людей, и положение было довольно напряженным, и с этим нельзя было не считаться…
Он сразу примчался после моего звонка, и я ему все рассказала. Было уже поздно, мои родители уже, наверное, с ума сходили, а мы гуляли с ним по городу, изменившему свой жизнерадостный облик, ставшему неприютным, мрачным, с толпами несчастных, оборванных, бездомных беженцев на улицах, которым некуда было деваться, и которые пришли искать здесь убежища и справедливости. Мы тоже мрачные, печальные бродили по улицам, и тут он сказал мне:
– Я умру без тебя. Я умру за тебя.
– Я умру за тебя, – сказала я, – Я умру без тебя.
Мы впервые говорили друг другу такие слова, мы сцепили пальцы рук, и это было что-то вроде нашего обручения.
– Докажи! – вдруг сказал он, и в зеленых кошачьих глазах его загорелись незнакомые мне, пугающие искорки.
– Как доказать? – растерялась я, не понимая.
– Как доказать? – спросил он, будто испытывая мою сообразительность.
Мы как раз проходили мимо бассейна с фонтаном в парке. Фонтан, конечно, не работал, не до фонтанов было, но бассейн был заполнен водой до краев и был довольно глубокий. Стояла зима, было холодно. Сердце мое почуяло неладное. И тут он прыгнул в бассейн, ушел моментально на дно. Я дико закричала. На мой крик прибежали прохожие. Мне показалось, что он пролежал на дне целую вечность, и целую вечность я кричала, не в силах двигаться, оцепенев от страха. Его кое-как вытащили. Он чуть не захлебнулся, с него ручьями стекала вода. Люди не понимали, что случилось, спрашивали меня, но я не отвечала, и постепенно все разошлись, оставив его сидеть, дрожа от холода, на краю бассейна. Я стояла рядом с ним, не зная, что делать. А он, отдышавшись, спросил:
– Хорошо я доказал?
Тут я опомнилась и влепила ему затрещину.
– Идиот! Кретин! – закричала я, плача, – Ты напугал меня!
Он насильно привлек меня к себе – с головы до ног был мокрым – и стал целовать, осыпал меня поцелуями. Я отстранила его, разрыдалась. И тут я поверила, что он на самом деле готов умереть за меня.
А через четыре дня наступило двадцатое января. Шел 1990 год…
Я был на улицах, до самого утра. Видел все своими глазами. Войска, советские войска, на которые мы все привыкли полагаться, стреляли в безоружных, мирных людей, давили танками людей в машинах, стреляли по окнам домов, убивая людей в собственных квартирах. Я был на улицах. Мама и Нармина с ума сходили, я знал. Чуть ли не каждые четверть часа они перезванивались, в надежде, что кто-то из них узнал обо мне новости. Я знал, что они сходят с ума, но я не мог уйти с улиц. И много таких, как я вышли на улицы, безоружные, с голыми руками, против танков, против вооруженных до зубов отборных карателей, вышли, чтобы довести свой бессильный протест до этих солдафонов. Мы помогали раненым, доставляли их в больницы; один старик, раненный в живот из автомата, скончался у меня на руках, когда я хотел отнести его в ближайшую больницу. Я был весь в крови, в чужой крови, в крови моих соотечественников, моих сограждан. В ту ночь в моем городе, как потом выяснилось, погибло около ста сорока человек и ранено было больше восьмисот. Были и дети среди них, и старики, и молодые люди.
Когда под утро я пришел домой, мама увидев меня в крови, чуть сознание не потеряла. Я не мог говорить. Не мог отвечать на её вопросы, я был в шоке, прошел в комнату и повалился в кресло. Я не мог понять, что она спрашивала, трогая меня, мою одежду, пачкая руки о чужую кровь. Позже появилась Нармина, я не понимал, откуда она, зачем она здесь. С ней был провожатый, какой-то мужчина, кажется, их шофер. Он безучастно стоял, прислонившись к косяку двери. Нара и мама плакали, теребили меня, забрасывали вопросами. Прошло, кажется не меньше часа, пока я не пришел в себя окончательно, увидел их дорогие лица, услышал голоса, вспомнил все, что было ночью… И тут что-то словно прорвалось во мне, я заплакал, как ребенок. Тогда они обе как будто успокоились, стали гладить меня по голове, как маленького. Потом Нармина ушла с провожатым, мы остались вдвоем с мамой…
Мы продолжали встречаться с Нарой, продолжали любить друг друга. Но я после той ночи стал будто другим человеком, часто задумывался, отвечал невпопад, подолгу молчал с Нарой, но она во всем понимала меня… Из меня – как вам сказать – из меня будто кровь выпустили, я все время мучительно обдумывал свое дальнейшее поведение, свою дальнейшую жизнь, и понял: чтобы уважать себя дальше, не быть всю оставшуюся жизнь в разладе с самим собой, я должен что-то делать, я не могу бездействовать в данной ситуации…
А когда я это понял, я принял твердое решение, переменить которое меня никто бы не смог заставить…
Вокруг разворачивались страшные события, разворачивалась полномасштабная война между моей страной и соседней республикой-агрессором. И через год, осенью 1991 года я уехал на фронт, примкнул к ополченцам, которые были в основном выходцами из Карабаха и Агдама.
– А ты хоть стрелять умеешь? – спросил меня один из ополченцев, мужчина лет под сорок, когда мы ехали в кузове грузовика, чтобы остановить врага.
– Немного умею, – ответил я хмуро.
– Немного, – недовольно хмыкнул мужчина. – Этого недостаточно.
– Научусь, – пробормотал я.
Мужчина покачал головой, непонятно, то ли осуждая мой ответ, как военный профессионал (он, как потом выяснилось, был майором запаса), то ли одобряя мой поступок, что я, тем не менее, здесь, вместе с ними, кто умеет стрелять.
– Ты среди нас самый молодой, – сказал он, – Сколько лет?
Я ответил.
– Чем занимался?
– Был студентом.
– Был? Что, выгнали?
– Зачем? Сам ушел.
– Сам ушел? Просто взял и бросил, да?
– Ну, вроде того…
– А где учился?
– Не все ли равно?.. Где учился, там меня уже нет.
Он помолчал, изучающе рассматривая меня. Мне стало неловко под его взглядом, я отвернулся.
– Да, ты не очень разговорчивый… Короче – держись меня. Какой-никакой, а опыт имеем… И стрелять тебя научим. Понял? Одно тебе скажу – не лезь на рожон. Глупо погибнуть – это не геройство на войне, геройство – живым остаться, и врага уничтожать. Понял?
Мне он понравился, сразу было видно – вояка, и в дальнейшем я оказался прав, он был храбрым солдатом, и мы с ним вскоре сдружились.
Осенью 1991 года я вступил в Агдамский батальон, который тогда только-только был сформирован…
– Хорошо, а мама? А Нармина? Они так легко отпустили тебя? Ты об этом ни словом не обмолвился. Что ты им сказал?
– Этого я тебе не скажу.
– Ну и не говори. Я и так знаю. Все-таки, я – автор, я тебя создал, то есть – создаю. Так что, можешь помолчать. Я тебе еще дам слово.
Когда Эмин объявил матери о своем решении, она так перепугалась, что выронила из рук стакан с чаем, что несла ему.
– Что? Что ты сказал?
– Да, мам, ты не ослышалась. Я пойду сражаться, – сказал он твердо, чтобы заранее пресечь все бесполезные уговоры, которые могли бы возникнуть.
– Эмин, – еле слышно пролепетала она, объятая страхом, зная его решительный, непреклонный характер, – Эмин…
– А кто, по-твоему, должен защищать нашу землю? – более мягко сказал он.
– Но ты, ты ведь еще совсем мальчишка… Извини, я хотела сказать, ты ведь не военный, ты не обучен.
– Там всему быстро учишься. Знаешь, самый быстрый способ научиться плавать? Кинуться в воду… инстинкт научит…
– Ты говоришь глупости, дорогой. Это не спорт… Какая вода? О чем ты?… Это война. Ты даже не знаешь, ты ничего не знаешь… Никогда не держал оружия в руках…
– Держал, держал, и даже стрелял.
– Эмин, я прошу тебя, обо мне подумай, – Не придав значения его словам, продолжала она, – У меня больше никого нет… Подумай о Нармине, вы же любите друг друга… Что с нами будет, если, не дай Бог… Отсохни мой язык!
– Мама, ты говоришь фразами из заурядных фильмов, – усмехнулся Эмин, и тут же пожалел о своих словах, подошел к матери, обнял её, и так, не выпуская из объятий, ласково проговорил, – Ну, что ты, ма, не плачь… Пойми, я не могу бездействовать в такое время… А кто должен? Сейчас не время прятаться за спинами матерей и невест. Ты бы видела, как двадцатого вели себя на улицах наши люди, вот они – настоящие герои. Под пулями, невооруженные, вытаскивали раненных… Э! Что говорить!.. Я смотрел на них и тоже становился смельчаком. Если каждый здоровый молодой человек будет отсиживаться дома, мотивируя это тем, что он студент, или какой-то нужный сотрудник, то кто же будет сражаться за нашу землю?
– Но посмотри вокруг – отсиживаются же… Много ли твоих сокурсников хотят идти сражаться? – не находя больше доводов, устало проговорила мать.
Эмин долгим взглядом посмотрел на нее. Она опустила глаза.
– Ты считаешь, я должен быть похожим на них?
Мать промолчала, слезы подступали к горлу, ей трудно было говорить, трудно было возразить ему.
– Я тебе одно скажу, – произнес он, – Если б папа был жив, он бы одобрил мой шаг.
На это мать ничего не ответила, но спустя некоторое время, когда он в молчании стал собирать вещи в свой походный рюкзак, тихо спросила:
– А что говорит Нармина?
– К сожалению, то же что и ты… А мне так нужна была ваша поддержка, и твоя, и её…
Прошло несколько минут в молчании.
– И это все, что она говорит?
– Да.
– Это все, что она тебе сказала?
– Еще сказала, что будет ждать.
Мать вздохнула, некоторое время рассеянно наблюдая, как он собирает вещи.
– Дай помогу, – сказала она, отбирая из рук у него вещи и укладывая заново в рюкзак, – Полотенце нужно класть сверху, – сказала она и вдруг заплакала, беспомощно опустив руки, в одной – полотенце.
Он не стал на этот раз успокаивать её – пусть поплачет, легче станет.
– Мы обе будем ждать тебя, – сказала она, вытирая мокрые глаза его полотенцем, – Храни тебя Аллах!
Он ехал в кузове грузовика среди других тридцати двух ополченцев, обросших бородами, с угрюмыми лицами. При ближайшем знакомстве многие из них оказались выходцами из Карабаха, из Агдама, большинству перевалило за сорок. «Почему так? – спрашивал себя Эмин, делая несколько поспешные, скороспелые выводы, приглядываясь к этим людям, среди которых не было ни одного его сверстника, – Почему так, будто в этой войне должны участвовать только карабахцы? Разве это не общая наша беда, не общая наша война, разве не всех азербайджанцев касается?»
Эти вопросы не давали ему покоя, даже здесь, в грузовике под колючим ветром, и здесь же в возникшем вскоре разговоре он высказал их.
У него несколько раз интересовались – не из Карабаха ли он родом?
– Я – азербайджанец! – сердито и несколько выспренне отвечал Эмин, и злился на себя за этот мальчишеский тон.
– А мы кто, по-твоему, армяне? – добродушно спросил у него мужчина, стоявший рядом, – Все мы азербайджанцы.
– А зачем же тогда нужно уточнять, откуда я родом, карабахский, или нет? – запальчиво проговорил Эмин.
Мужчина промолчал, но другой, стоявший тут же, впритирку с Эмином, после недолгого молчания, невнятно, с горечью пробормотал:
– Потому что, это у нас как болезнь, как беда – выяснять, откуда ты родом, и на этом уже строить свои отношения с этим человеком…
Эмин с уважением посмотрел на него. Мужчина был прав, но как хорошо, одной фразой объяснил он это, а с виду – простой рабочий, ну, может и не рабочий, просто – трудяга с натруженными крепкими руками: было видно, когда он подносил ко рту сигарету.
– Там, у нас, в Баку, – продолжал мужчина неторопливо, будто стараясь уяснить что-то важное сначала лично для себя и размышляя вслух, – На площади Свободы собираются каждый день, огромная толпа беженцев, с трибуны умные люди выступают, интеллигенты, – это слово как показалось Эмину, мужчина произнес с некоторой иронией, даже, может, с издевкой, – Говорят эти интеллигенты красивые слова, поднимают дух народа, призывают к сплоченности, а спросить их – чей сын готов идти сражаться, не прятаться за красивые, патриотические слова своих отцов, а быть настоящим патриотом, на деле патриотом? Сразу же попрячут своих сынков, отправят учиться за границу, или достанут им липовые справки о слабом здоровье… Вот ты, например, чей сын?
Эмин не сразу понял, что вопрос адресован именно ему, потом сказал:
– Сын своего отца.
– Хе! – одобрительно улыбнулся первый мужчина, – Хорошо сказано! А тебе хватит тут демагогию разводить, – обратился он к другому мужчине, – Это их дело – пусть говорят красиво, а мы будем сражаться. И таких, как мы, слава Аллаху, немало в Азербайджане, постоим за свою родную землю.
Он это так просто сказал, будто просил передать ему сигарету. Эмину очень понравился этот мужчина, да и все, кто ехали с ним были, по всей видимости, крепкие ребята, умеющие воевать. Но в то же время он чувствовал разобщенность людей, неумение собраться в один кулак, отсутствие лидера, который бы их сплотил в одну силу в нужную минуту и в дальнейшем, испытанное невзгодами войны это сплочение осталось бы на всю жизнь. Да и здесь, где все тесно сгрудившись, ехали плечом к плечу в кузове грузовика, многие его попутчики, а в скором времени соратники, братья по оружию порой поглядывали на него с некоторым недоумением, словно подтверждая его мысли о всеобщей разобщенности, смотрели на него косо, как на белую ворону, случайно залетевшую в их черную, угрюмую стаю.
«А с другой стороны, может именно такая разобщенность и говорит и свидетельствует о величии нации, – пришла вдруг ему в голову парадоксальная мысль, – Ведь великаны никогда не собираются в стаю, это только для лилипутов характерно – собраться огромной толпой и напасть на великана, и отнять у него его землю. Ведь в наши дни ни в одной из цивилизованных стран, скажем, Европы, никогда не возникает мысли захватить чужие земли, подтасовывая факты и называя эту землю своей, или, может, я не прав? Возникает? Но это уже большая политика, я в этом не разбираюсь…»
Его мысли прервал вопрос мужчины, разговаривавшего с ним.
– А ты хоть стрелять умеешь? – спросил тот.
– Научусь, – хмуро ответил Эмин, – Вообще, немного умею. Мы военное дело проходили.
Мужчина покачал головой, то ли одобряя ответ, то ли не очень. Но при всеобщей качке здесь, в кузове грузовика, его жест неодобрения не очень был заметен.
– Сначала научись, как бы по-глупому не погибнуть, – проговорил он, отворачиваясь от ветра и закуривая сигарету.
Эмин ничего не ответил. Здесь, как он понял, не любили многословных болтунов, и он решил придержать язык.
– Я тебя научу, – неожиданно, после затянувшейся паузы, сказал мужчина, – Всему обучу. И стрелять, и на пулю не нарваться.
Эмин с благодарностью кивнул ему.
– А насчет того, что только карабахцы идут сражаться за Карабах ты ошибаешься… Уж я то знаю… Идут сражаться настоящие мужчины, а их в нашем Азербайджане, слава Аллаху, немало… И среди тех, кто идет под вражеские пули за свою землю, никто не выясняет, откуда кто родом… Не это для них главное. Так просто – интересуются… Не принимай близко к сердцу, – и он открыто, добродушно улыбнулся, – Вот так вот, – сказал мужчина и будто точку поставил в сомнениях Эмина.
Осенью 1991 года Эмин вступил в Агдамский батальон, который только был сформирован, и принял участие в контрнаступлении…
– Я это уже говорил.
– Погоди, сейчас дойду до того, что ты не говорил и не хочешь сказать.
– Не говори про это. Это личное. Это навсегда останется со мной.
– Ладно, помолчи.
Он принимал участие в контрнаступлении. Мужчина, с которым он познакомился в грузовике (звали его Араз), опекавший его и учивший все это время всяким военным премудростям, и главное – научивший быть готовым в любое время суток к любым неожиданностям – был майором запаса, они очень сдружились. Пришелся по сердцу матерому вояке храбрый мальчишка, и он считал своим долгом оберегать своего юного друга, чтобы он без надобности не лез на рожон. «Осторожность красит джигита, – любил повторять ему Араз мудрое старое изречение всякий раз, когда в очередном бою замечал бешеные искорки боевого азарта в кошачьих глазах Эмина, – Будь хладнокровен и спокоен. Тогда многого добьешься в бою.»
Эмин быстро все схватывал, чему учил его Араз, да и инстинкт многое подсказывал, и он вскоре научился выживать в самых неожиданных и опасных ситуациях. Стрелять он с первых же дней научился отменно, ползал по-пластунски, вжимаясь в землю (родную землю, – стучало в голове, – она не выдаст, спрячет, избавит от опасности), гранаты кидал метко; и однажды даже ухитрился спасти жизнь своему старшему товарищу, свалив его на землю и прикрыв своим телом, когда вражеская граната, не замеченная Аразом должна была вот-вот взорваться за его спиной, чем очень удивил боевого вояку, в глазах которого прочитал неподдельное уважение. Ни слова потом не сказали они друг другу по этому поводу, но взгляд Араза надолго запомнился Эмину и это было для него высшей похвалой и наградой. А после того случая они еще крепче сдружились, и это была настоящая мужская дружба, проверенная огнем боев. А через некоторое время (на войне для Эмина все дни и ночи сливались, и ни дней, ни недель он не считал), во время отступления их батальона перед превосходящими силами противника (в ряды которых были привлечены много наемных профессиональных убийц), Араз, раненный попал в окружение; шестеро или семеро до зубов вооруженных врагов шли с разных сторон на него, истекавшего кровью, не имевшего сил подняться со дна маленького овражка; подходили, признав в нем офицера и желая захватить в плен. Видел из засады Эмин, как приближались бандиты к его товарищу… Тут инстинкт, который оберегал его все это время на линии огня, отказал ему… Он вскочил на ноги, стал поливать их очередью из автомата, но и спокойствие в бою, которому учил его боевой товарищ, тоже отказало ему; от волнения и страха за друга руки у него тряслись, ни одна пуля из выпущенной очереди, не достигла цели, а ответным огнем и брошенной гранатой ранили Эмина, он упал на землю, теряя сознание, и последнее, что он видел – это вспышка от взрыва гранаты, которой подорвал себя Араз, подорвал себя вместе с бандитами, уже подошедшими к нему вплотную. Товарищи, отстреливаясь от врага, вытащили Эмина, унесли в безопасное место, но, придя в себя, он вспомнил вдруг, как погиб его друг, а он ничего не смог сделать; крик застрял в горле Эмина, непривычные, забытые в боях слезы подступили к горлу, выхлестнулись из глаз, он сотрясался от плача, а солдаты не говоря ни слова, сидели, опустив головы, потеряв опытного командира и глядя как беспомощно, по-ребячьи плачет их боевой товарищ, который, несмотря на молодость, всегда показывал им примеры храбрости в самых опасных ситуациях…