В этом бою Эмин был ранен в ногу, доставлен в тыл; пуля не задела кости, и хирург без особого труда извлек её из раны. Пуля была из автомата «Узи», как определили спецы. После ранения, Эмин, немного хромая и опираясь на палку, вернулся домой.
– Ты можешь продолжать. Я рассказал главное, что ты не мог и не хотел.
Да. Я вернулся. Время было тяжелое в нашем городе, в моем родном, любимом городе, в нашей стране.
А в ночь с двадцать пятого на двадцать шестое февраля 1992 года произошла Ходжалинская трагедия. Кровавая расправа армянских вооруженных отрядов подкрепленных 366 мотострелковым полком армии бывшего Советского союза, расправа над мирным населением, над стариками, женщинами, детьми…
Детьми…
В течение одной ночи в Ходжалы, расположенный между Ханкенди и Аскераном было уничтожено шестьсот тринадцать мирных жителей, в том числе:
Шестьдесят три ребенка,
Сто шесть женщин,
Семьдесят стариков.
Ходжалинцы были убиты с особой жестокостью и изуверством профессиональных убийц – им отрубали головы, выкалывали глаза, беременным женщинам вспарывали животы…
В дальнейшем эти страшные фотографии убитых детей и стариков, заставлявшие содрогаться даже меня, немало повидавшего на войне, даже моих боевых товарищей, обошли весь мир.
Но мир молчал…
Армянская хорошо отлаженная агитационно-информационная машина, умело сеявшая ложь и клевету в адрес нашей страны по всему свету, и тут бесстыже и подло делала свое мерзкое дело…
Мир закрывал глаза на вопиющую трагедию нашего народа, на геноцид, сравнимый разве что с самыми жестокими и кровавыми расправами над мирным населением в Хатыни, Хиросиме, которые ему были уже известны, но не исправили его, этот жестокий мир, молча наблюдавший, как истекает кровью мой народ…
И тогда я получил уроки ненависти, научился по-настоящему ненавидеть, ненавидеть врага, ненавидеть зло, которое несет с собой война, ненавидеть людей, или, точнее – нелюдей, что приносят зло на нашу землю, нашему народу…
Я вернулся, раненный физически и с израненной душой…
Видимо, я не был создан для войны. Но с другой стороны – разве может быть нормальный человек создан для войны? Стремиться убивать, разрушать, захватывать чужие земли, уничтожать людей другой национальности, другой веры, убивать детей?
И я изменился, я вернулся совсем другим человеком. Война на многое открыла мне глаза. Я уже не верил словам доморощенных краснобаев, многие из которых на народном горе, на беде, на войне зарабатывали себе политическую популярность, строили свою карьеру, не верил политиканам; вчерашние верные коммунисты стали такими же верными демократами и пеклись о благополучии народа. Я не слушал их, вспоминал своих боевых товарищей, вспоминал погибшего у меня на глазах, а может и по моей вине Араза, и не мог долгое время себе этого простить, простить, что не вовремя расслабился, дал волю эмоциям, вместо того, чтобы хладнокровно расстреливать врага. И это лишний раз доказывало, что я не был создан для войны, но, тем не менее, я считал своим долгом сражаться в трудную для моей родины минуту, защищать свою землю.
Я это сделал, и делал бы до конца, если б не получил ранения и не был бы вынужден вернуться…
Воспоминания жгли меня. Я вспоминал часто по ночам и не мог заснуть, лежал с закрытыми глазами, чтобы не давать маме, которая порой тихо входила в мою комнату, повода для лишних расспросов. Она немного постояв, поглядев на меня, боясь даже вздохнуть, так же тихо уходила; и мне хотелось бы поговорить, успокоить её, что с её сыном все в порядке, все будет в порядке… Но говорить мне сейчас, отвечать на вопросы было тяжело, я избегал людей, мог видеть только близких, только близких, по которым очень соскучился, но даже с ними общаться мне было крайне болезненно.
Он вернулся. Надо ли говорить, что время, в течение которого я его ждала, состояло не из дней, недель и месяцев, а из минут. Каждую минуту я думала о нем, умирая от страха за него, умирая от волнений и беспокойства. Отец в это время очень активизировался, видимо, отъезд Эмина на фронт был ему на руку, был просто подарком для него. Он стал более активно, чем при Эмине уговаривать меня, чтобы вышла замуж за сына его друга, какого-то высокопоставленного шишки, а сыну шишки было ни много, ни мало – за сорок. Впрочем, мне не было никакого дела до его возраста, до их высокопоставленности, пусть хоть стариком будет, пусть хоть младенцем будет, пусть хоть звездой Голливуда будет! Мне-то что!? Так я Кязыму и сказала. Мама была на моей стороне, но отец рычал на неё, и она покорно помалкивала, но наедине говорила мне: «Кажется, не нищие какие-нибудь, с голоду, слава Аллаху, не помираем, все есть у нас, все есть и даже с избытком, дом – полная чаша, казалось бы, могли позволить единственному ребенку выйти по любви, пусть будет счастлива! Да и мальчик из приличной семьи, про отца его легенды ходят, хоть и умер молодым, такое доброе имя после себя оставил, что только оно одно больше всякого капитала… Пусть бы выходила, мальчик хороший, так нет же, все есть, а ему еще больше хочется, породниться с сильными мира мечтает, завел себе каких-то подозрительных друзей, даром, что высокие чиновники… Так при этом правительстве, что высокий, что… Ладно, помолчу… А парень вдвое её старше, разве так можно, конец света, что ли?…» Так она ворчала, но при отце высказывать свои мысли опасалась, говорила только мне.
Но однажды я не вытерпела и во время очередного разговора на эту тему категорически заявила ему, чтобы он раз и навсегда выбросил из головы эти мысли о моем замужестве с кем бы то ни было, кроме Эмина. Даже пусть не думает уговорить, уломать меня – покончу с собой! А его буду ждать столько сколько нужно.
И дождалась. Вернулся. Был ранен. Немного хромал, говорил, что восстановится, врач уверял, что хромота постепенно, со временем пройдет. Ходил пока с тростью, я – рядом, иногда опирался на меня. А я шагаю, поглядываю вокруг с гордостью – мой парень, можно сказать – герой войны. Правда, никаких геройских орденов он не получил, ничего не получил, кроме ранения и депрессии после фронта. Тогда не до орденов было, все жили в тревоге, в беспокойстве, беженцы толпами на улицах, нескончаемые митинги на площади Свободы, народный фронт, оратор сменяет оратора, костры на площади, огромные массы беженцев, почти все прибыли в Баку, куда им еще приткнуться, повсеместная неразбериха, обострение межнациональных отношений в нашем некогда интернациональном городе, тяжелое положение на фронте, хорошо налаженная агитационная машина соседней республики, поливающая на весь мир грязью и клеветой нашу страну, землю которой она хочет присвоить, один бездарный руководитель сменяет другого… А у Эмина депрессия после фронта, легкая, слава Богу, но все равно справиться с этим было не очень просто, порой прятался от меня, плакал втайне, убегал, скрывался, когда начинался такой приступ, очень стыдился, не совсем понимая, что с ним, не понимая, что он не виноват, что это болезнь. Я уговаривала его обратиться к психиатру, отказывался: в те годы обращаться к психиатру, если ты не сумасшедший, считалось унизительным, несвойственным, так сказать, нашему менталитету, стыдно было, и он отказывался. Но не только потому, что стыдно было, он говорил, что сам справится, и в конце концов справился, прошло, слава Богу, прошла депрессия.
Но, Боже мой, что творилось в нашем городе, в городе, который мы так любили за его прекрасное неповторимое лицо, за его прекрасных граждан, в этом нашем любимом городе царили хаос и анархия… И этот хаос длился до тех пор, пока не пришел к власти настоящий лидер, крупный и опытный политический деятель, в котором уже давно назрела необходимость – Гейдар Алиев. Он пришел в тяжелейшее время для народа, приняв на себя всю тяжесть и ответственность в данной ситуации. Не удивляйтесь, я говорю почти как Эмин, говорю словами Эмина. Я теперь и говорю, и думаю, и смотрю на мир, на события глазами Эмина… Пришел лидер, и он первым делом добился прекращения огня на линии фронта, и стал выводить страну из состояния хаоса, выводить нашу республику из назревающей гражданской войны, которая готова была разразиться…
Как раз в то смутное, дикое время, в то время всеобщей свистопляски, пока в стране не было настоящего хозяина, Эмин пытался восстановиться на своем факультете, с которого он ушел, никого в Университете не предупредив. Конечно, по здравому размышлению, это было его упущение, но разве в то время, когда над нашей родиной нависла такая страшная опасность, можно было думать о подобных вещах? Восстановиться ему не удалось. Потом он рассказывал мне, что какой-то поганый мелкий чиновник в ответ на его заявление о восстановление в Университете, ехидно заявил:
«Надо было оставаться и доучиваться, как все нормальные студенты, а не строить из себя героя, спасателя отечества. И без тебя спасателей хватает. Уж не думал ли ты, что после фронта тебя встретят с раскрытыми объятиями здесь и сразу вручат диплом? Ты на это и рассчитывал, да? Но просчитался… Здесь тебе не полуграмотные твои товарищи сидят.» Эмин вспылил, наговорил ему лишнего (после фронта у него сильно расшатались нервы и он часто не мог сладить с собой, не мог держать себя в руках), ударил его по лицу за неуважительное высказывание в адрес его боевых товарищей, расквасив чиновнику морду в кровь. Этот подонок тут же стушевался, спрятался за спину своей секретарши и завизжал, как свинья: «Не я посылал тебя на фронт, не мое дело!». Короче, после такого, как говорится, прокола, Эмину, конечно, не удалось восстановиться на нашем факультете; хорошо еще, что эта мелкая мразь не подала на него в суд за рукоприкладство, видимо, понимая, что какие в то смутное время суды, сколько ждать придется, сколько нервов потрепать… Потому и не подал, конечно, а не из чувства жалости или понимания, которые он себе приписывал… У нас, на факультете девочек было очень мало, в основном – ребята, считалось – не женская специальность юридический факультет, (тут папа тоже с далеко идущей целью уговорил меня поступать на юрфак, говорил: сына у меня нет, так пусть дочь мне заменит сына, получит хорошую, мужскую профессию и станет мне в жизни опорой. Уж чего он ждал от меня в дальнейшем – не пойму) и мне потому многое прощалось, хотя училась я вроде бы неплохо. Я пошла ходатайствовать к декану, но опять же безрезультатно. Эмин сам себе навредил, ударив того чиновника. А тот уже всем уши прожужжал в Университете, что какой-то хулиган, избивший его, хочет восстановиться, чтобы продолжить учебу. И всех успел восстановить против Эмина…
Ну, что вам еще рассказать? Все-таки, время шло, хоть и смутное, тревожное было оно в ту пору, годы шли, и надо было что-то решать насчет нас с Эмином… Наши мамы были не против нашего союза… А Кязым…
Отец вдруг пригласил Эмина к нам, мы было обрадовались и многого ждали от этого визита, уже думали, что папа назначит день обручения, или хотя бы день согласия, которое у нас обычно бывает до официального обручения, но он задумал, оказывается, совсем не то…
Он пригласил меня в кабинет, и мы прошли вместе с Нарой, но дочь он попросил оставить нас.
– Чем занимаешься? – без дальних слов спросил Кязым.
Так звали отца Нары, и так она его звала, когда была сердита на него, и в последнее время она, кажется, почти постоянно его называла по имени. Я видел его впервые, и он мне не понравился, не нравился давно заочно, и не нравился сейчас, когда я его впервые увидел, как говорится, воочию, хотя я все время мысленно уговаривал себя быть объективным по отношению к нему, все-таки, он – отец Нармины, моей любимой девушки. Но быть объективным не получалось. Субъективность не позволяла. Однако, неприязнь, видимо, у нас была взаимной. Он хмуро, даже не пытаясь изобразить на лице подобие гостеприимной улыбки, оглядел меня с ног до головы и, кажется, остался недоволен осмотром. И тут я решил позлить его, немного повалять дурака, хотя это, я вполне сознавал, было небезопасно: и без того жидкие, не укрепившиеся отношения могли вообще растечься лужей и улетучиться. Но дьявол уже проснулся во мне. Его вопрос застал меня, когда я разглядывал довольно приличную репродукцию картины Ван-Гога «Подсолнухи» в натуральную величину и в дорогой раме.
– Да вот, – сказал я, запоздало отвечая на его вопрос, поднося кулак к глазу и глядя на картину, будто через подзорную трубу, как это делают специалисты, – Пытаюсь определить, это подлинник, или… Нет, вроде, непохож…
Он проследил за моим взглядом и уставился на меня своими выпученными совиными глазами.
– Ты ей не пара, – сказал он.
Видимо, у него была такая манера: говорить в лоб, без лишних слов, без обиняков. Впрочем, не знаю. Не думаю, что со всеми он мог бы себе это позволить. Со мной мог. И потому, было видно, позволял с удовольствием, любуясь собой и гордясь своей прямолинейностью. И говорил так, чтобы я не забывал свое место…
Квартира у них была, конечно, шикарная, и кабинет его напоминал музей, где были собраны разные редкие и дорогие диковинки. Жили они в старинном архитектурном престижном доме на самом престижном месте города, мебель и ковры дорогие, и видимо, зазывая меня к себе, он рассчитывал, что я оробею, столкнувшись с такой яркой, режущей глаз роскошью, и пойму, наконец, разницу между их и моей жизнью. А сам не мог понять такой простой вещи, что меня в их доме интересует и волнует только одно – Нармина, и мне начхать на все остальное, не исключая и дорогую репродукцию «Подсолнухов».
– Садись, – сказал Кязым, не глядя в мою сторону.
– Я уже сижу, – сказал я.
И правда, мне надоело ждать приглашения и маячить посреди кабинета, как наказанный школьник, и я сел буквально за секунду до того, как он сказал.
– Ты, говорят, участвовал в боях?
– Участвовал.
– А тебя как, посылали, мобилизовали, кто-то просил, требовал?
– Нет, я сам пошел. Добровольцем.
Он помолчал, видимо, осмысливая мой ответ, хотя, насколько я знаю, он обо мне был отлично осведомлен.
– Ты хочешь жениться на моей дочери…
Это не прозвучало, как вопрос, но я тут же решил ответить, перебив его.
– Да!
– Я не закончил, – он предупреждающе вытянул руку и поднял перед моим лицом указательный палец, украшенный перстнем с большим сверкающим бриллиантом. Показать, что ли хотел? Я посмотрел на камень. Говорил он медленно, солидно (потому и перебить его было нетрудно), хорошо поставленным, жирным голосом.
– Ты хочешь жениться на моей дочери, – начал он заново нарочито терпеливым тоном, как говорят с идиотами, и тут внес существенную поправку, – На моей единственной дочери, и в то же время идешь на войну, рискуешь жизнью, хотя никто тебя не просил об этом, никто не отправлял, не мобилизовал, идешь добровольцем… Как это понимать?
Я немного выждал паузу, взглянул на него, на обстановку в кабинете, на фальшивого Ван-Гога.
– Боюсь, что не смогу вам объяснить, – сказал я, стараясь придать голосу как можно больше мягкости и вежливости.
– Это меня не удивляет, – сказал он и долго, пристально посмотрел на меня, – И часто с тобой происходят необъяснимые вещи?
– Бывает, – сказал я.
Теперь я ответил ему тем же долгим взглядом, смеясь в душе над его непоколебимой уверенностью, что он может решать за нас наши судьбы, что может решать мою судьбу.
– Ты на войне был, кажется, контужен? – спросил он с некоторым участием в голосе.
– Нет, только ранен, – сказал я.
– Так, так, – раздумчиво проговорил он, – Тебя выгнали из Университета?
– Не восстановили, – уточнил я.
Он некоторое время молчал, что-то усиленно обдумывая и, кажется, даже на минуту забыл о моем присутствии здесь, в кресле напротив него. А когда заговорил, у него был совершенно другой тон, добрый, участливый.
– Я много хорошего слышал о твоем отце, – проговорил он, – Он был, как утверждают, вполне приличный, нормальный человек… В кого ты такой?
Разговор с ним о моем отце был мне крайне неприятен, и я промолчал, не отвечая на его вопрос. Тем более, что и вопрос был риторический.
– Послушай, у меня есть для тебя деловое предложение, – сказал он после паузы, радостно хлопнув в ладоши, как будто предложение это уже стало реальностью, – Просто мне сейчас пришло в голову… В университете тебя не восстановили, но высшее образование, все-таки получать надо, ты согласен?
– Да, – осторожно ответил я, не понимая еще какую игру он затеял, но чувствуя нутром – что-то затеял, и мне следует быть настороже.
– Ты же не можешь оставаться без высшего образования, правда? Надо становиться специалистом, в дальнейшем зарабатывать, кормить семью, ты согласен?
– Да, – сказал я.
Что-то он часто стал обращаться ко мне за согласием, с чего бы это?
– Так вот, у меня к тебе деловое предложение: поступить в Москве, в Российскую Таможенную Академию… У меня там хороший знакомый, поможет…
Я опешил.
– А почему именно в Таможенную Академию?
– А почему нет? – сказал он, – Это близко к той профессии, которую ты хотел приобрести, тому, чему ты учился, точнее – недоучился, да и потом – почетно… Будешь хорошо зарабатывать. Семью кормить ведь придется. Не забывай…
Это упоминание о будущей семье согревало мне сердце, и я растаял.
Он подошел к бару, достал два вызывающе искрящихся бокала, бутылку виски, поставил на столик, плеснул в бокалы по глотку, поднял свой бокал и сказал:
– Это хорошее предложение, подумай… Возьми бокал, выпьем за будущего таможенника. Мудрецы говорили: вернуться с пол дороги зла, уже добро…
– Что вы имеете в виду? – не понял я.
– Я имею в виду твое незаконченное обучение.
– Чем же профессия юриста – зло?
– Нет, я в том смысле, что эти негодяи не восстановили же тебя, а ты им на зло возьмешь и поступишь аж в самой Москве, где учатся студенты со всего мира, пусть знают!.. Да, да!.. Тебе следует учиться на таможенника, – слишком уж подозрительно, настораживающе-прямолинейно и безаппеляционно заявил он, – Спасать отечество от всякой заразы, которую нам заносят с чужбины.
Слова эти были явно не из его репертуара; стоило немного с ним поговорить, как становилось ясно, что патриотическими идеями он не страдает, и потому мне показалось, что он немного – и даже намеренно топорно – подыгрывает мне, моим убеждениям, и даже немного издевается при этом. Мне стало неприятно, я осторожно поставил бокал на инкрустированный столик, до которого боязно было дотронуться, до того он выглядел хрупким (как и бокал, кстати), и сухо ответил ему:
– Я подумаю.
– Ты считаешь, что это плохая профессия?
– Нет, не считаю.
– Ну вот, видишь. Ведь все равно надо кем-то стать…
– Ну, а как же?.. – начал я и не договорил, надеясь, что он не забыл главную причину, по которой я пришел сюда.
Он подождал, чтобы я закончил фразу, не дождался и сказал:
– Ты думаешь, что в наше время и в моем кругу найдется болван, готовый отдать дочь за парня без высшего образования, без хорошей профессии? Это смешно…
Сказать по правде, этот вопрос меня тоже мучил, и я был в какой-то степени готов, что он обязательно возникнет при разговоре, и потому нерешительно сказал:
– Но ведь можно и… так сказать, параллельно… Не обязательно для этого ждать, чтобы тебе выдали диплом…
– Посмотрим, – сказал он, – Жизнь покажет – параллельно или перпендикулярно. Ты почему не выпил?
Я машинально отпил глоток из бокала, поставил его на столик и под пристальным взглядом Кязыма, кивнув ему, покинул кабинет в растрепанных чувствах, понимая только одно: ни к чему конкретному насчет наших отношений с Нарой мы с её отцом не пришли.
– Ну, что он сказал? – подступила ко мне Нара в волнении, едва я вышел из кабинета.
– А чего ты ждала? – спросил я.
– Ну, когда?
– Что когда?
– Ну, перестань… Когда?.. Ну, свадьба, ну, я не знаю, обручение, что ли… Когда сватов будете присылать?
– Я смотрю, вам, девушка не терпится замуж выйти.
– Хватит дурачиться, говори!
– Он предложил мне стать таможенником.
– Та… Таможенником?.. Я сказала – хватит дурачиться, – уже всерьез рассердилась она.
– Я серьезно.
Она немного помолчала, осмысливая сказанное мной.
– Но при чем тут таможенник? – удивленно спросила она, – Он не говорил про обручение?
– Нет. Но сказал: когда у тебя будет семья, тебе необходимо будет содержать её, и потому ты должен хорошо зарабатывать.
– Это все?
– Да.
Она удрученно помолчала.
– Я не понимаю.
– Я тоже не совсем. Но если это нужно, чтобы на тебе жениться, то я готов. Ради тебя я готов на все.
– Я все равно ничего не могу понять, – сказала Нара.
– Причем, он сказал, если хочешь жениться на моей единственной дочери, ты должен поступить и учиться именно в Москве, там ты получишь настоящее высшее образование, не то, что здесь. Так он сказал… – Я пожал плечами, чтобы быть солидарным с Нарой в непонимании этого странного заявления пожилого мужчины.
– Мне понравилось то место, где «если хочешь жениться на моей единственной дочери», – сказала Нара, – Остальное я не поняла.
– Мне это место тоже очень понравилось, – сказал я, – Хочешь, мы выйдем, прогуляемся?
После безрезультатного, неряшливого разговора с отцом Нармины, обстановка их квартиры стала давить на меня, мне захотелось поскорее покинуть их дом, вытащить отсюда Нармину; мне казалось, что ей тоже стало трудно дышать здесь.
– Нет, – сказала она, – Сейчас я должна выяснить все про вашу беседу. Поговорю с отцом.
– Бог в помощь, сударыня. Отпускаете меня?
– С болью сердечной.
Я привлек её к себе, быстро поцеловал, пока в прихожую никто не вышел, и покинул негостеприимный дом, в котором жил дорогой мне человек…