Отец мой был русский, мать – молдаванка. Они были бедные люди, жили в уездном городе и имели много детей. Я была младшая. Меня – двухлетнюю – взяла к себе на воспитание одна проезжая барыня, которая остановилась у нас случайно. Она была бездетна и скоро, потом, потеряла мужа. Звали ее Анна Павловна, но я всегда ее называла «маман». Она любила меня, держала как дочь и дала мне приличное воспитание. У меня были учителя музыки, танцев, истории, арифметики и чистописания; русскому языку и закону Божию учил священник, французскому и географии – гувернантка. Все было ладно, и судьба моя могла быть совершенно другая, если бы мы с маман не встретились, ко взаимному огорчению, на одной тесной дорожке. У нее были любовники, кто попало: зубные врачи, парикмахеры, странствующие артисты и безбородые молодые офицеры в долгу. Все это я знала еще ребенком от гувернантки моей, мадемуазель Плюшо, которая была очень добра ко мне и наставляла меня, как я должна себя вести, чтобы маман не была вынуждена передо мною краснеть. И долго после того, как мы расстались с мадемуазель Плюшо, я исполняла ее советы, но один случай испортил все. Конечно, маман и сама виновата. Мне было уже 17 лет. Вольно же ей было оставлять меня по целым часам наедине с моим учителем музыки, красавцем, который был у нее, в ту пору, на очереди и в котором она души не чаяла. Вместо того чтобы оправдать доверие, ему сделанное, он соблазнил меня. Как это случилось, я и сама не знаю, потому что я не была в него влюблена, да и вообще не влюбчива. Но несмотря на уроки мадемуазель Плюшо, я была в ту пору еще неопытна и многого вовсе не понимала, а когда поняла, то уже было поздно и никакое благоразумие не в силах было меня остановить. Теперь я знаю, что это такое – это в крови, и тех, у кого это есть, нельзя строго винить.
Два года мы, таким образом, играли в прятки с маман, и я до сих пор удивляюсь, как она ничего не заметила. Три вещи, впрочем, несколько объясняют ее слепоту. Во-первых, внешность была у меня такая невозмутимая, что сквозь нее ничего не проглядывало наружу. В полном разгаре страсти я смотрела еще с такою невинностью, что няня моя, бывало, после свидания, только руками всплеснет. «Творец небесный, – говорила она, – и кто только поверит, глядя на этакую, что уже сквозь все прошла!.. Вишь, очи потупила! Архангелом смотрит! А внутри-то, поди, семь бесов сидит!.. Ах ты тихоня! И как только ты делаешь, что к тебе этот грех не льнет?» Во-вторых, природа меня наделила железными нервами. Никогда, сколько я помню себя, я не теряла присутствия духа. Заставить меня покраснеть – было нелегко, заставить сбиться в ответах, струсить и растеряться – почти невозможно. В-третьих, меня прикрывали. На моей стороне была няня, та самая, о которой сейчас была речь, и горничная, которую я подкупила. Через эту последнюю, впрочем, я и попалась. Сейчас расскажу как, а теперь только прибавлю, что мой учитель музыки был не единственный. Маман их меняла быстро, особенно в это последнее время, и я волей-неволей следовала за нею. После учителя музыки у нас был мозольный оператор, а после оператора – магнетизер, который лечил от всяких болезней тем, что водил руками по телу. У маман был какой-то дар отыскивать этого рода людей, и они тотчас делались у нее домашними, обедали, пили чай, играли в карты. Но возвращаюсь к рассказу. Около этого времени мое воспитание было кончено, и маман начала меня вывозить. У нее был большой круг знакомств, и мне было весело; я много плясала, рядилась, кокетничала, за мной волочились. Протянись это еще год или два, и я, может быть, составила бы хорошую партию, но судьба распорядилась иначе.
Раз как-то, когда я собиралась на бал, Дуняша, горничная, спалила мне кружева, дорогую вещь. Я рассердилась и в сердцах погрозила ее прогнать: большая глупость, потому что я не могла этого сделать, и она мне сказала это в глаза. Это был первый раз, что она осмелилась мне намекнуть на мое унижение, и я, конечно, умнее бы сделала, если бы стерпела. Спровадить ее из дома было нетрудно. Она воровала белье у маман, и я могла бы ее подвесть так, что она никогда не узнала бы после, кому этим обязана. Но я очень вспыльчива, и когда она это сказала, не помню уж, что со мной сделалось. Помню только, что я не дала ей кончить и что она убежала из комнаты вся исцарапанная, с красным опухшим лицом. Маман не было дома, но я этим не много выиграла… Няня моя прибежала ко мне испуганная… «Барышня! Что вы наделали? Зачем прибили Дуняшку? Беда! Послушайте-ка, что там идет, на кухне, и как эта сквернавка божится, что донесет обо всем Анне Павловне!»
Тогда только я опомнилась, и мы с няней стали советоваться, что делать. Няня советовала сейчас заплатить Дуняшке, чтобы она молчала, но, на беду, у меня в портмоне нашлось всего два рубля, а покуда няня бегала в сундук за своими, маман вернулась, и первая, кого она встретила, была эта девчонка со своим ужасным лицом. Она нарочно не вымылась, чтобы произвести полный эффект. Я ожидала немедленной катастрофы, но ошиблась. Маман заперлась с Дуняшей и долго ее допрашивала, потом кликнула няню. Няня не выдержала и покаялась во всем. Я, в страхе, ждала своей очереди, но маман не позвала меня к себе в этот день. Должно быть, она догадывалась, что мне тоже известны ее грешки, и ей было стыдно. На другой день, поутру, она пришла ко мне рано, прежде чем я успела встать, и села возле моей постели. Я спрятала от нее лицо в подушку и сделала вид, будто плачу, но я не плакала. Мне было только ужасно стыдно, и я боялась, чтобы меня не отослали в семью, как маман иногда грозила, когда была на меня очень сердита за что-нибудь. Представьте же мое удивление, когда я вдруг почувствовала, что маман обнимает меня. Мне стало сперва немножко смешно, но тем не менее я была тронута, особенно когда я увидела, что она плачет. «Бедное дитя! – проговорила она по-французски. – Бедная! Бедная, заблудшая по моей вине! Я не сдержала клятвы, которую я дала Богу, заменить тебе мать… Прости меня! Я больше перед тобой виновата, чем ты передо мной…»
Не помню уж, что я ей отвечала, помню только, что я все время прятала лицо у ней на груди или закрывала его руками, чтобы она не заметила, что у меня глаза сухие. Мало-помалу, однако, маман успокоилась, отерла глаза, понюхала табаку (привычка, на которую горько жаловались ее любовники), и стала со мной говорить немножко иначе. Она объяснила мне, что я испортила свою судьбу. «Теперь, – говорила она, – ты не можешь уже рассчитывать на хорошую партию, так как из этого может выйти скандал, а скандал погубит тебя окончательно. Но что больше всего меня огорчает, – продолжала она, опустив глаза, – это то, что мы с тобой должны расстаться. Тебе нужна другая точка опоры и более строгий присмотр, а я слишком стара и, как опыт теперь доказал, слишком слаба…»
Я не дала ей кончить, соскочила с постели, и на этот раз в неподдельных слезах бросилась перед ней на колени. «Маман! Не губите меня! – воскликнула я. – Не отсылайте домой! Что хотите со мною делайте, только не отсылайте туда!»
Она была тронута и отвечала, что сама не желала бы этого. Она сделает все возможное, чтобы пристроить меня тут, где-нибудь поблизости, чтобы мы могли видеться… Сказав это, она велела мне встать и одеться, потом усадила возле себя и стала читать наставления, особенно налегая на скрытность: зачем я не призналась ей тотчас во всем? «Счастье еще, – сказала она, между прочим, – что все это не имело других последствий!» В заключение упомянуто было слегка о моем вчерашнем поступке с Дуняшей. «Это дурно, мой друг! – говорила маман. – Надо быть снисходительною ко всем, потому что мы все люди, и все грешны».
Невзирая, однако, на снисходительность, которую маман проповедовала, Дуняшку, к великому моему удовольствию, выгнали в тот же день, и всем людям было объявлено через няню, чтобы не смели верить ей, потому что она воровка и сплетница.
Когда первое время тревоги прошло, я поняла, в чем дело. Хотя маман, по мягкосердию, и не гневалась на меня, однако мне стало ясно, что она для меня не откажется от того образа жизни, который вела до сих пор. Она слишком свыклась с ним, а в ее годы привычка – все. Остальное само собой следовало. Она, разумеется, не желала иметь возле себя, в своем собственном доме, соперницу и вместе с тем свидетельницу своего старческого греха, а потому я знала, что, так или иначе, она постарается сбыть меня с рук; но куда? И какая будет моя судьба?..
Не смея спросить, я делала тысячи разных предположений: гадала с няней на картах, ходила к ворожее, наконец, написала даже чувствительное письмо к моему последнему, которого, разумеется, выгнали. В письме я клялась ему в неизменной любви и предлагала бежать. Он отказал. Как ни обидно было мне это в ту пору, но после, одумавшись, я была ему благодарна, потому что он был без гроша, и я пропала бы с ним вконец.
Пока я дурачилась таким образом, маман готовила мне сюрприз. К нам хаживал некто Штевич, человек пожилой и, что называется, грязненький. Он был поверенным у маман по ее делам, но, кроме того, исполнял другие, случайные поручения: добывал ей мастеровых, когда случались починки, приискивал поваров, лакеев, делал закупки и проч. Маман очень любила его за угодливость и иногда оставляла обедать, когда у нас не было никого из beau-monde[11]. В последнее время Штевич бывал у нас часто, маман запиралась с ним, и они совещались о чем-то. Я думала, о делах, но скоро начала замечать, что он на меня посматривает как-то особенно сладко, являя даже попытки к интимному разговору, которые я обрывала, отвечая, по старой привычке, сухо и коротко. Причина понятна: он был подъячий, а подъячие, в моих глазах, почти все равно, что лакеи. Маман – думала я, ласкает его, потому что он нужен ей; а мне-то что? Но я жестоко ошиблась. Вышло, что он мне нужен был еще гораздо более, чем маман… Обнаружилось это вот как. Однажды вечером, когда он пристал ко мне со своей отвратительною любезностью, я отвечала ему так грубо, что маман вспыхнула, разбранила меня при нем и заставила тотчас просить прощения. Когда он ушел, я тоже хотела уйти к себе, но маман удержала меня.
– Постой, Жюли, сядь сюда; мне надо с тобой серьезно поговорить.
Я села с тяжелым предчувствием.
– Скажи, пожалуйста, – начала маман, – что ты имеешь против Ксаверия Осиповича?
– Ничего, маман, – отвечала я, – только…
– Что только? Отвечай прямо.
– В последнее время он стал позволять себе вещи…
– Какие?
– Да неужели, маман, вы не заметили?.. Он вот уже несколько времени смотрит на меня как-то так… ну, одним словом, так, как он не должен смотреть, и говорит мне вещи, которые… которые я, наконец, не хочу от него слышать.
Говоря это, я чуть не плакала – так мне было досадно, что маман не хочет меня понять.
– Ecoute, Julie[12], – перебила маман (в торжественных случаях она всегда говорила со мной по-французски), – я, признаюсь, считала тебя умнее. Неужели ты не догадываешься, в чем дело?
Я только начинала догадываться, но отвечала решительно:
– Нет!
– Он любит тебя.
Я вздрогнула…
– Как? Штевич? Любит меня?.. Этот грязный старик!.. Этот подъячий!.. С чего вы взяли это, маман? Разве он вам сказал?
– Да, сказал.
– И вы его не выгнали из дому?
– Нет.
Я была уничтожена…
– Послушай, Жюли, – сказала маман, подвигаясь ко мне и взяв меня за руку. – Не дурачься. Ты не знаешь людей и судишь о них очень поверхностно. Что такое «подъячий»? Пустое слово, которое ты поймала с ветру и затвердила как попугай. Ксаверий Осипович не писарь какой-нибудь. Он дворянин и коллежский ассесор, служит не по найму и кроме службы имеет свои небольшие средства, – это во-первых. А во-вторых, он совсем не старик. Наконец, и это тоже немаловажно, я знаю его давно и ручаюсь тебе, что он человек хороший. Конечно (она тяжело вздохнула), было время, когда я желала тебе лучшей партии, но это время прошло, и ты сама понимаешь, мой друг, что теперь ты должна оставить слишком большие претензии. Честь и доброе имя для женщины выше всего на свете, а ты рисковала бы тем и другим в замужестве за кем-нибудь из людей… – «порядочных», очевидно, она хотела сказать, но удержалась вовремя и захныкала.
Я сидела как истукан, немая и неподвижная. Руки и ноги мои охолодели.
Похныкав, маман обняла меня, поцеловала, потом понюхала табаку и продолжала:
– Если б еще ты могла остаться не замужем… Но после того, что было, тебе нельзя оставаться в девках; тебе нужен муж, человек опытный и солидный, в котором ты могла бы найти твердую точку опоры против соблазна. Подумай об этом, Жюли, подумай, как скользко и как опасно твое положение, и как мало надежды найти из него какой-нибудь лучший исход. Впрочем, я не неволю тебя, и если ты непременно хочешь, я могу пристроить тебя иначе. Можно найти тебе место в хорошем доме – в качестве гувернантки.
– Ни за что! – воскликнула я испуганная.
– В таком случае, – сказала маман как-то сухо, – выбирай сама. Если ни то, ни другое тебе не нравится, то есть еще третье. Ты можешь вернуться в Ч**, в свое семейство. Тебя там примут охотно, потому что я отошлю тебя не с пустыми руками. Я буду уплачивать на тебя небольшую пенсию…
Я молчала в отчаянии. Она опять захныкала.
– Жаль мне тебя, Жюли, но что же делать?.. Ты сама не хотела себя поберечь.
Никогда не забуду этого вечера и сцены, которой он окончился. Холодная злость грызла меня внутри. Я ломала пальцы, кусала губы, делала все на свете, чтобы удержаться, и все напрасно. Униженная, гонимая, как какой-нибудь несчастный зверек, которого нечего опасаться, я вдруг обернулась против своей гонительницы и, вся дрожа от бешенства, но с усмешкой на губах, отвечала:
– К чему вы говорите это, маман? Я не ребенок и понимаю вас лучше, чем вы воображаете. Вам стало тесно со мною, и вы хотите выжить меня; да, выжить из вашего дома, чтобы я не мешала вам!
Едва успела я это сказать, как маман вытаращила глаза, страшно разинула рот, взвизгнула и, замотав головой, опрокинулась на диван, в истерике… «Змея! Змея! – твердила она в промежутках жалобных воплей и стонов. – Неблагодарная!.. Камень!..»
При виде ее мучений на сердце у меня отлегло, и я спохватилась, что сделала страшную глупость… Увы! Это была не первая и не последняя в моей жизни…
С этой минуты надежды мои на маман рухнули, и я очутилась в жизни одна. Я поняла, что мне не на кого рассчитывать, кроме себя. Я должна была думать и действовать за себя. Это заставило меня взглянуть серьезно на мое положение. Оно было очень скверное, и я первый раз поняла, что значит пасть. Виноватая или нет, я была немилосердно наказана. Я была изгнана навсегда из того круга общества, который с детства привыкла считать своим, и мое место отныне было возле каких-нибудь Штевичей. Чувство безмерного унижения, которое эта мысль возбуждала во мне, я не могу описать. Скажу только одно: я была не из тех жалких тварей, которые покорно склоняют голову. Вместо смирения во мне родилась ожесточенная злость, и я дала себе клятву, что, так или иначе, я возвращу потерянное. Средства на это я имела не хуже других. Я была молода, весьма недурна собой и изящно воспитана, а главное: в двадцать лет я уже знала людей. Препятствия были, конечно, и очень серьезные, но одно из них существовало скорее в прошедшем, чем в будущем, и все следы его я могла изгладить разом. Для этого стоило только однажды стать под венец. Конечно, мне предстояло купить этот венец дорогою ценой. Я должна была подписать свой позор, став женой человека, для которого заперты двери во всякий порядочный дом. Но, к несчастию, у меня не было выбора, и чем больше я думала, тем более мне казалось, что это еще не самое худшее. Гораздо хуже было попасть в колею гувернантства, из которой нет выхода и в которой я не имела бы ни малейшей свободы. Еще хуже уезжать в Ч**. Штевич был ненавистен мне, я его презирала от всей души, но не боялась ни на волос. Во-первых, думала я, он занят почти весь день, а я буду весь день свободна. Во-вторых, ему пятьдесят, мне двадцать. В-третьих, я барыня и всегда для него останусь барыней, а он лакей, и я не позволю ему забыть этой разницы ни на одно мгновение. Наконец, у меня есть связи в хорошем обществе, и я сделаю все, чтобы они не были совершенно оборваны. Люди не так жестоки, чтобы отнять у меня без всякой личной вины против них то, что мне дороже жизни. Они только потребуют, чтобы я заплатила за это лестью, и я заплачу. Я за ценою не постою. Я буду ползать перед теми, с кем до сих пор стояла в уровень, но я не отстану от них ни за что.
С такою решимостью я на другой день бросилась на колени перед маман, объяснив ей, что иду за Штевича, и вымолила себе прощение.
Недель через пять после того я была обвенчана.
Видали ли вы когда-нибудь павиана в клетке? Если нет, то я не знаю, как описать вам то впечатление, которое производил мой муж. Это был плотный сутуловатый мужчина с густою щеткой серых волос почти над глазами. И что за глаза! Они смотрели на вас украдкой, исподлобья, как воры… Распространяться далее о его наружности я не намерена, потому что мне, собственно, не было до нее никакого дела. Отношения наши сразу выяснились. Штевич был, разумеется, не такой дурак, чтобы взять меня с пустыми руками. Я знала, что он получил от маман деньги, и сколько именно. Поэтому, когда он заявил на меня другие претензии, я ему отвечала просто, что ему уж уплачено все, что следует. Должно быть, это не отняло у него надежды, потому что однажды, ночью, прежде чем я успела запереть двери на ключ, он имел дерзость залезть в мою спальню. Что он такое воображал – не знаю, но один взгляд на мое лицо, когда я обернулась с вопросом, что ему нужно? – заставил его извиниться и торопливо уйти. С тех пор он оставил меня в покое, да и я тоже его не тревожила. Я уходила из дому и возвращалась, когда мне вздумается, не говоря никому ни слова. В хозяйство его я не вмешивалась, да он и не требовал, вероятно, сообразив, что это только ввело бы его в убытки. В первое время, впрочем, мы ели и пили с ним за одним столом, но это было несносно, потому что он был ужасно скуп и кормил меня гадостью. Я жаловалась маман. Она пожимала плечами, гладила меня по голове и отвечала, смеясь: «Бедняжка! Ну, что же мне с тобою делать? Ну, когда голодна, приходи ко мне…» Но я и так обедала у нее два раза в неделю, и чаще мне было самой неудобно. Штевичу, впрочем, сделан был выговор, и он извинялся, но это не привело ни к чему. Случались у нас с ним и личные объяснения. Раз как-то, отведав соус, который его экономка поставила передо мною на стол, я плюнула и оттолкнула тарелку. «Я не могу есть эту мерзость!» – сказала я. Он стал извиняться, ссылаясь на дорогие цены и недостаток средств. В ответ на это я напомнила ему еще раз, сколько ему заплачено, прибавив, что этого, кажется, совершенно довольно, чтобы содержать меня прилично. Он отвечал с усмешкою, что покуда оно действительно так, но что он вынужден экономить ввиду будущего семейства… Это меня удивило.
– Какого семейства? – сказала я. – Можете быть спокойны; у нас не будет детей.
– Не могу знать-с, – отвечал он, взглянув на меня исподлобья.
И действительно, он не мог знать… но об этом после. А покуда скажу, что я очутилась скоро в большом затруднении. Карманные деньги, которые мне подарила маман на свадьбу, приходили к концу, но она и не думала их пополнять. От Штевича я, разумеется, тоже не получала ни гроша. А между тем я выезжала, и у меня было множество мелких расходов. Все это начинало меня беспокоить. «Что делать?» – спрашивала я себя. Идти просить у маман? Я пробовала, но маман была недовольна мною за обращение с мужем, который жаловался, что я третирую его en canaille[13], и, вместо пособия, принималась читать мне мораль.
– Ты очень глупо делаешь, – говорила она, – вооружая мужа против себя, потому что Богу угодно было соединить вас, и вы должны жить дружно. Выбей из головы, что ты не пара ему. Это вздор; он человек хороший, и вы должны быть парою, должны любить друг друга и угождать друг другу во всем. Высокомерие ни к чему не ведет, и с моей стороны был бы великий грех поддерживать в тебе это чувство. Пойми, что ты зависишь вполне от Ксаверия Осиповича, и постарайся, чтобы он был тобою доволен; тогда и ты будешь довольна им. Он совсем не так беден, как ты воображаешь. (Я ничего не воображала.) Но как ты хочешь, чтоб он заботился о тебе, когда ты его отталкиваешь?
Смысл этих речей был ясен. Маман рассчитывала, что нужда в деньгах заставит меня наконец помириться с моею участью и сблизит с мужем. В ее глазах это был единственный путь, на котором мне предстояло загладить сделанные ошибки. И она, очевидно, надеялась, что я, раньше или позже, вынуждена буду ступить на него. До какой степени она была права и на что я решилась бы, если б я была доведена до крайности, я не знаю, ибо до крайности, к счастью, дело не дошло.
Квартира наша была в Мещанской, под небесами, что очень меня огорчало (улица то есть, а не этаж). Мне совестно было даже назвать ее в порядочном обществе, а не то что просить к себе кого-нибудь из старых моих знакомых. Об этом я бы не смела думать, даже если б мы жили на Английской набережной, потому что мой муж, сам по себе и по домашней своей обстановке, был верх неприличия. В квартире одна моя спальня еще была на что-нибудь похожа, все остальные комнаты, что я ни делала, чтобы придать им порядочный вид, имели в себе что-то неосязаемо-пошлое, какую-то атмосферу кухмистерской или квартиры с мебелью от жильцов. Мебель была с Апраксина рынка, и все остальное по этой мерке. Тяжелый запах гераниума из комнаты его ключницы, мешаясь с запахом кухни, возле которой она жила, встречался с какой-то неуловимою вонью из мужнина кабинета, и все это, проникая в гостиную, захватывало дух… А лестница!.. Но о лестнице лучше я умолчу… Дверь в мою комнату, из гостиной, всегда была заперта, и я сидела там совершенно одна, как в тюрьме. Понятно, что это было скучно, и я искала всякого случая исчезнуть куда-нибудь. Утром – в Гостиный Двор, или к маман, или в церковь, а вечером – у знакомых. Последних, увы, поубыло, но все же остались такие, для которых я, несмотря ни на что, была еще chère Julie… «Pauvre chère Julie![14] – говорили они, – как жестоко с тобой поступили!..» Само собой разумеется, pauvre Julie стала даже и в их глазах контрабандой, которую не решались уже позвать ни на вечер, ни в приемный день; но в тесном кругу, между своими людьми, ей давали еще охотно место, и тут-то я, что называется, отводила душу.
Дамское общество, впрочем, служило мне больше предлогом, чем целью; я, признаюсь, всегда предпочитала ваш пол, который, со своей стороны, не оставался в долгу и платил мне более чем взаимностью. Не знаю, как объяснить вам, что именно привлекало во мне, потому что я не красавица, не ловка и не блистала ни особенною любезностью, ни остроумием. Многие даже, я знаю, считали меня ограниченною, а между тем, без хвастовства говорю, я почти не встречала мужчин, которые так или иначе не дали бы мне заметить, что они от меня в восхищении. Случалось, я спрашивала об этом умных людей; они усмехались и говорили мне глупости… Но это сюда не идет, и я говорю это так, только к слову.
На первых порах я считала себя покинутою. Из старых моих поклонников не оставалось почти никого. Большую часть я потеряла совсем из виду; это была летучая молодежь кадрилей и полек. Другие, люди расчетливые, имевшие уже и прежде некоторые сомнения насчет осязаемости моих надежд, теперь совсем от меня отступились. Признаюсь, было очень обидно, но я твердила себе, что это ребячество. Я должна была знать заранее, что так случится, должна была раз и навсегда помириться с мыслию, что в новом моем положении все старые девические мечты потеряли смысл и что если мне суждено еще когда-нибудь занять почетное положение в свете, то прежний путь к этой цели теперь уже невозможен и я должна отыскать другой. Какой именно – для меня это не могло оставаться долго загадкой. Мало-помалу на месте старой свиты вокруг меня сформировалась новая. То были люди совсем другого сорта, люди, в глазах которых мое опальное положение, вместо того, чтобы казаться препятствием, служило приманкой. Я, разумеется, не обманывала себя насчет их целей и знала, что в той игре, которую мне предстоит с ними вести, весь раек на моей стороне. Но что будешь делать? Я не имела выбора или, вернее, чтобы иметь его, я уж должна была рисковать. По пословице, «волка бояться – в лес не ходить», а я должна была идти лесом, если хотела прийти куда-нибудь. И на этом пути я не могла избежать преследования, если бы и желала. Не сообщи я адреса, его узнали бы без меня; не дай позволения, его могли купить у мужа за деньги – да и купили потом.
Раз, возвратясь домой к обеду, я нашла у себя на столе визитную карточку. Это была первая ласточка после ненастной зимы, и я приветствовала ее с какой-то ребяческой радостью. Следом за ней налетели другие, а следом за карточками стали являться и их обладатели. Квартира моя оживилась, и я стала реже ее покидать. Штевич, всегда исчезавший поутру, знал, разумеется, все, что делалось у нас, через свою экономку, которая, кроме других безымянных обязанностей, состояла еще при мне шпионом. Лишняя роскошь, потому что я не думала прятаться. Возвращаясь домой, в четыре часа, он мог заметить не раз у своего подъезда блестящие экипажи моих гостей, видел в прихожей их верхнее платье, встречал даже их самих, когда они уходили. Но это его не смущало. Напротив, он как-то повеселел около этого времени, стал говорливее и услужливее. С панной Сузей, его экономкой, тоже произошла какая-то странная перемена. Сущий черт по упрямству и дерзости, Сузя эта, до сих пор не пропускавшая случая делать мне всякие неприятности, вдруг стала ласкова и тиха как овечка. Наконец я заметила, что один из моих дорогих гостей – человек светский, встретясь как-то однажды со Штевичем на пороге гостиной, потрепал его дружески по плечу и сказал что-то на ухо… Сперва это удивило меня, потом все стало ясно. Я стала законной добычей в глазах одной стороны, и на меня, как на лисицу, устроена была травля. В глазах другой я просто была товаром. Все это вместе не раз заставляло меня задумываться… «Они спешат! – думала я. – Но ты не должна спешить, потому что тебе нет никакого расчета идти им навстречу. Выжди, покуда найдешь человека, которому ты нужна не на шутку, и когда ты увидишь, что это серьезно, т. е. что он готов на все, тогда скажи ему: «Друг любезный, если ты хочешь меня убедить, что ты не лжешь, то сперва вытащи меня из этой поганой ямы. Это нетрудно, потому что ты сам знаешь: мой муж готов продать меня всякому. Выкупи меня из неволи, поставь с собою в уровень, и тогда – я твоя». Сбыточен или нет покажется этот план, но он был у меня единственный. Я не имела другого пути воротить потерянное; мало того, я знала, что всякое уклонение в сторону от него уронит меня еще ниже и уменьшит без того уже небольшие шансы на успех.
Так думала я в ту пору, и, как последствия показали, думала очень неглупо. Начиная жизнь сызнова, я полна была самых мудрых намерений. К несчастью, я упустила из виду безделицу: маленького необузданного чертенка, который бродил у меня в крови… Увы, он был все тот же! Уроки, которые я извлекла из прошлого, не защитили меня от новых дурачеств. Мой темперамент опять испортил все. Как только он замешался в дело, все планы мои перевернулись вверх дном, вся мудрость рассыпалась прахом. Вместо того чтоб выждать, я увлеклась, как дура, без толку, без выбору, первым встречным, который, что называется, приглянулся, и отдалась ему без условий. Он был человек достаточный, но не богат, не умен и не влюблен в меня. Не могу даже сказать, чтобы он до этого мне особенно нравился. Так, просто – случай, минутная вспышка и затем месяц-другой как в чаду. Это случилось со мною уже не в первый раз, и всегда одинаково. Ни разу еще не помню, чтобы я была романтически влюблена или просто сердечно привязана к человеку, который меня увлекал. А между тем это не было что-нибудь вялое и холодное. Это был страстный порыв, горячка, которая охватывала меня всю, с головы до ног, как огнем, лишала покоя, рассудка и доводила порой до безумия. Потом оно как-то само собой остывало, и когда я приходила в себя, мне становилось стыдно и совестно, я каялась, зарекалась, клялась, что это в последний раз, и нарушала клятву при первом же случае…
Вы видите, я с вами искренна. Я не рисуюсь ни героиней, ни жертвой, попавшейся в сети и вовлеченной невольно в порок. Но он был у меня единственный, и помимо его я не могла себя упрекнуть ни в чем особенно гадком. Правда, я получала подарки и даже деньги, но я это делала не из жадности, а по нужде. Я никогда не справлялась, богат или беден тот, кто мне нравился. Но у меня были расходы, как и у всякой: туалет, экипаж, театр и прочее – а средств никаких. Маман, которая мало-помалу совсем охолодела ко мне, читала мне очень охотно мораль, но не давала ни гроша. У мужа я и сама не хотела просить, хотя имела бы полное право, потому что он пользовался моими связями гораздо больше меня. Понятно, что он был недоволен и злился, когда я связывалась с людьми недостаточными, но я не обращала на это внимания, и, вообще, отношения между нами установились довольно мирные. Мы жили вместе, потому что это было удобнее. Он мне служил прикрытием от скандала, я для него – доходной статьей, и хотя я не считала в его кармане, но, должно быть, аренда эта ему приносила немало, потому что, при всей своей скупости, он скоро устроил нашу домашнюю обстановку совсем иначе. Мы переехали из Мещанской на Мойку, к Синему мосту, и в новой квартире приемные комнаты, начиная с прихожей, убраны были уже весьма прилично, а мой будуар даже роскошно. Стол тоже стал сносен, то есть мой стол, потому что мы с ним давно уже обедали врознь: я совершенно одна или с кем-нибудь из гостей в столовой, а он где-то там, чуть ли не на кухне, с Сузею и ее щенятами, и ел, должно быть, такую же мерзость, как и всегда.
Вас удивляет, что я, молодая и от природы страстная женщина, жила без сердечных привязанностей? Вы спрашиваете: неужели я никого не любила смолоду? Что вам сказать на это? Нет, я не урод, и у меня, так же как у других, было сердечное; только оно было не там, где вы думаете. Еще ребенком я очень любила мадемуазель Плюшо и няню, немножко тоже маман. Из этих трех впоследствии у меня осталась одна только няня, и мы с нею были большие друзья. Она журила меня иногда, но это мне не мешало любить ее. Я поверяла ей все свои тайны. Мы с нею сплетничали, сидя за кофе вдвоем, в ее комнате, гадали на картах, ходили вместе к Марфуше и совещались о наших домашних делах. Первое время после опалы особенно сблизило нас. Я часто плакала в эту пору и злилась, она утешала меня и честила при этом маман нелестными прилагательными. Замужество разрознило нас ненадолго. Она навещала меня почти каждый день и доносила обо всем, что делалось дома. Первым моим условием, когда мы искали новую квартиру, была отдельная комната няни, возле моей. Маман и Штевич сильно противились этому, но я настояла. Мне тяжело было жить совершенно одной между чужими, противными мне людьми; нужен был под боком свой человек, которому я могла бы все выболтать и возле которого я бы могла отдохнуть душою и телом. И няня была для меня таким человеком долго, почти до самой этой истории. Дальше тащить ее за собой я не решалась из сострадания к ней и к ее летам.