Таким образом, мы полагаем, что доказательства г. Устрялова против влияния Лефорта на развитие Петра нельзя считать вполне удовлетворительными. Поправка, сделанная им на основании открытых им фактов, касается времени, а не сущности дела. В этом почти соглашается сам г. Устрялов, когда возражает против Перри,{35} сказавшего, что «Лефорт находился при Петре с 12-летнего возраста царя, беседовал с ним о странах Западной Европы, о тамошнем устройстве войск морских и сухопутных, о торговле, которую западные народы производят во всем свете посредством мореплавания и обогащаются ею». Приводя это известие Перри, г. Устрялов говорит (том II, стр. 325): «Не спорим, что обо всем этом говорил Лефорт Петру, когда государь удостоил его своею дружбою, но не с 12-летнего возраста, а гораздо после. Сам Перри свидетельствует, что Лефорта узнал Петр только с того времени, когда удалился он в Троицкую лавру, спасаясь от властолюбивой сестры. Но, мало знакомый с историею стрелецких мятежей, он отнес к одному году (1683) и майское кровопролитие 1682 года, и бунт стрельцов после казни Хованского, и заговор Шакловитого, и падение Софии. Все слито в одно происшествие. Компиляторы, не разобрав дела и не вникнув, что Петру при удалении Софии было не 12, а 17 лет, протрубили в потомстве об участии Лефорта в первоначальном образовании Петра». Значит, все дело только в том, с 12 или с 17 лет Петр стал слушать рассказы и советы Лефорта. Для прежних историков это был вопрос крайне трудный: они не могли себе представить, чтобы настоящее, порядочное образование Петра началось только на семнадцатом году его жизни. Вот, вероятно, и причина, почему они непременно хотели видеть Лефорта при Петре сколько возможно ранее. Но теперь, когда сам же г. Устрялов открыл, на какой степени стояло образование Петра до 1688 года, – теперь ничто не препятствует нам признать «деятельное участие Лефорта в настроении Петра ко всему, что его впоследствии прославило» (Устрялов, том II, стр. 21).
Признавая это участие, мы, впрочем, не даем ему особенно важного значения в истории Петра. Лефорт мог воспламенять любознательность Петра, мог возбуждать в нем новые стремления, мог сообщать некоторые понятия, до того неизвестные царю. Но едва ли мог удовлетворить пытливости Петра, едва ли мог всегда разрешать вопросы, рождавшиеся в его уме, едва ли мог сообщить особенную определительность самым его стремлениям. Последнее видно уже и из того, что самая энергическая, постоянная деятельность Петра, во все время жизни Лефорта, посвящаема была морскому делу, а Лефорт не только не понимал, но и не любил как морских, так и вообще всех воинских занятий. При первой осаде Азова ему стало скучно, и он старался как-нибудь поскорее покончить дело, чтобы возвратиться в Москву, к своим обыкновенным удовольствиям. После взятия Азова, когда Петр искал места для гавани и трудился над укреплениями, Лефорт не мог дождаться его и вперед всех ускакал в Москву, хотя ему, как адмиралу, и не мешало бы позаботиться о месте для рождавшегося флота, порученного его смотрению. Вообще современники Лефорта нехорошо отзываются о его воинских и морских познаниях. Александр Гордон говорит, что «он почти ничего не разумел ни на море, ни на суше, но царская милость все заменяла». Перри также свидетельствует: «Царский любимец Лефорт, который ничего не понимал на море, объявлен был адмиралом». Такие отзывы давали полное право г. Устрялову выразиться о Лефорте, что «удовольствия веселой жизни, дружеская попойка с разгульными друзьями, пиры по несколько дней сряду, с танцами, с музыкой, были для него, кажется, привлекательнее славы ратных подвигов» (том II, 122). «Петр полюбил его за беззаботную веселость, пленительную после тяжких трудов, за природную остроту ума, доброе сердце, ловкость, смелость, а более всего за откровенную правдивость и редкое в то время бескорыстие, добродетели великие в глазах монарха, ненавидевшего криводушие и себялюбие. Долго помнил он Лефорта и по смерти его, тоскуя по нем, как по веселом товарище приятельских бесед, незаменимом в искусстве устроить пир на славу».
Но если Лефорт имел достоинства только веселого собеседника, то и другие из первых сотрудников Петра не отличались особенно блестящими талантами. Генерал Гордон, изучивший военное искусство, по словам г. Устрялова, едва ли лучше Лефорта, постоянно, однако, жалуется на бестолковость и небрежность других начальников. Действия их под Азовом даже и ему казались нелепыми; «все шло так беспорядочно и небрежно, – говорит он об осаде Азова, – что мы как будто шутили, вовсе не думая о важности дела» (Устрялов, том II, стр. 238). Действия бояр-правителей и других людей, удостоенных доверенности Петра, при открытии стрелецкого бунта, во время путешествия Петра за границей, доказали, что администраторы Петра были не лучше военачальников. Между стрельцами разнесся слух о смерти Петра за границей, и правители не знали что делать от испуга. Сам Петр писал по этому случаю к Ромодановскому: «Зело мне печально и досадно на тебя, Для чего ты сего дела в розыск не вступил? Бог тебя судит!
Не так было говорено на загородном дворе в сенях. Для чего и Автамона (Головина) взял, что не для этого? А буде думаете, что мы пропали (для того, что почты задержались), и для того, боясь, и в дело не вступаешь: воистину, скорее бы почты весть была; только, слава богу, ни один не умер, все живы. Я не знаю, откуды на вас такой страх бабий!.. Неколи ничего ожидать с такою трусостью!» В том же роде писал он к Виниусу: «Я было надеялся, что ты станешь всем рассуждать бывалостью своею и от мнения отводить; а ты сам предводитель им в яму! Потому все думают, что коли-де кто бывал, так боится того, то, уже конечно, так» (Устрялов, том III, стр. 439–440). Правда, что на этот раз самые приближенные люди царя находились с ним в путешествии; но и они были не лучше других. Об этом свидетельствует поведение их во время болезни Петра в 1692 году. Как только болезнь сделалась опасною, любимцы Петра пришли в ужас, уже предвидя владычество Софии и ожидая ссылки и казни; более близкие к Петру лица, Лефорт, князь Борис Алексеевич Голицын, Апраксин, Плещеев, «на всякий случай запаслись лошадьми, в намерении бежать из Москвы» (Устрялов, том II, стр. 144). Очевидно, что все они только и держались Петром, и потому совершенно справедливо заключение, сделанное г. Устряловым после исчисления всех людей, бывших первыми сотрудниками и любимцами Петра:
Такова была любимая компания Петрова, – говорит красноречивый историк, – чудная смесь наций, вер, языков, лет, званий, пестрая толпа людей, не замечательных ни талантами, ни образованием, даже преданности не всегда безукоризненной, и можно ручаться, что все они, за исключением двух-трех, при всяких других обстоятельствах остались бы незаметными для потомства. Петр озарил их своею славою, как яркое светило бросает лучи на своих спутников, и имена их сияют в скрижалях истории (том II, 129).
Очевидно, что для всякой другой натуры общество людей, подобных тем, которые окружали Петра, мало принесло бы пользы. Очевидно, что в самом Петре заключались условия, необходимые для развития и направления той силы, которую умел он выказать впоследствии. В самом деле – во всей истории Петра мы видим, что с каждым годом прибавляется у него масса знаний, опытность и зрелость мысли, расширяется круг зрения, сознательнее проявляется определенная цель действий; но что касается энергии его воли, решимости характера, мы находим их уже почти вполне сложившимися с самого начала его юношеских действий. В непременном желании посмотреть хоть украдкой, тайно от матери, на Плещеево озеро и потом построить там суда, во что бы то ни стало, хоть какие-нибудь, только бы поскорее, – в этом юношеском стремлении таится та же сила, которая впоследствии выразилась в назначении кумпанств для сооружения флота в полтора года и потом в целом годе неутомимой работы на голландских верфях. Люди не могут так закалить характера человека; это дается от природы и образуется событиями. События и воспитали в Петре природную живость и энергию его натуры; события же до известной степени определили и его отношения к древней Руси, с ее предрассудками, грубостью и невежеством. Положительных фактов, доказывающих это влияние событий на развитие Петра, прежде чем он узнал начала правильного образования, весьма мало. Но стоит всмотреться в характер явлений, окружавших детство и юность Петра, чтоб не сомневаться в силе этого влияния.
На четвертом году Петр лишился отца и с этого времени сделался предметом крамольной ненависти одной из придворных партий. Приверженцы его матери вздумали уговаривать Алексея Михайловича, чтобы он назначил своим преемником трехлетнего Петра, обошедши двоих старших сыновей от первого брака. Главою этого замысла был Артамон Сергеевич Матвеев, из дома которого взял царь свою супругу и который со времени женитьбы царя постоянно находился во вражде с большею частию прочих бояр. Трудно поверить, чтобы Матвеев делал это из бескорыстного и прозорливого желания добра для России, потому будто бы, что, как свидетельствует Таннер, – «Петра считали способнее к правлению, чем Феодора».{36} Угадать эту способность в трехлетнем младенце мудрено было бы и для людей более проницательных, чем тогдашние царедворцы. Гораздо вероятнее свидетельство Залусского,{37} что «До совершеннолетия царя Матвеев думал сам управлять государством и, таким образом, действовал в пользу матери, а еще более в свою собственную» (Устрялов, том I, стр. 263).[4]
Замысел его не удался, и Петр невинно понес на себе нелюбовь брата и отчуждение от царствующей семьи и всех ее приверженцев. Оставаясь, по малолетству своему, на попечении дядек (Стрешневых), очень любивших его, и под надзором матери, не любившей отпускать его далеко от себя, даже когда ему было уже 17 лет, – Петр не мог не слышать их жалоб и неудовольствий, не мог не знать их враждебных отношений к лицам, окружавшим царя. Без всякого сомнения, ни Нарышкины, ни Стрешневы не могли внушить Петру недовольства стариною; но от них слышал он, без сомнения, многое о непригожих делах Милославских, Куракиных, Хитрово и пр. Многие недостатки боярства, которые при других обстоятельствах могли бы пройти незамеченными или даже понравиться царственному отроку, теперь должны были представляться ему в крайне мрачном виде, потому что если не он сам, то близкие к нему терпели от них. Воспоминание о ссылке Матвеева не должно было исчезнуть между Нарышкиными, а при этом воспоминании нередко обращалось, конечно, внимание и на невежество бояр, обвинивших Матвеева в чернокнижии, и на то, как они обманывают добродушного Феодора, и на то, как сами пользуются своими местами, взводя между тем обвинение в лихоимстве на Матвеева, и т. п. Известно, как верно умные дети угадывают отношения, существующие между лицами, их окружающими. Известно и то, как часто они переносят на целый разряд предметов то, что узнают об одном из них. Не мудрено поэтому, что он с самого начала раскрытия своего сознания стал уже получать не слишком выгодное понятие о существовавшем тогда порядке вещей. Во всяком случае, несомненно то, что он не сблизился, не сроднился с этим порядком, потому что всегда был от него в отчуждении, живя вместе с матерью в Преображенском, далеко от дворских интриг. Уже это одно было для него счастием и должно было предохранить его от многих заблуждений и дурных привычек, бывших неизбежными при тогдашнем придворном воспитании. Правда, что Петр, как мы видели, ничему не учился; но у него не отбивалась все-таки охота к ученью. У него не было дельных занятий; но детская энергия его не притуплялась и не отбивалась. Мы можем, без всякого сомнения, утверждать, что под надзором матери, воспитанной Матвеевым, эманципированным человеком того времени, – Петр был гораздо менее стеснен и гораздо менее мог набраться всяких предрассудков, нежели среди знатных лиц, окружавших престол его брата.
Мы видели в прошедшей статье, что новые, иноземные начала уже входили в русскую жизнь и до Петра; но тут же мы сказали, что высшее боярство тогдашнее, царские советчики, люди, дававшие направление делам собственно государственным, менее всего увлекались этими началами. Они-то именно, по выражению г. Устрялова, «коснели в старых понятиях, которые переходили из рода в род, из века в век; спесиво и с презрением смотрели на все чужое, иноземное; ненавидели все новое и в каком-то чудном самозабвении воображали, что православный россиянин есть совершеннейший гражданин в мире, а святая Русь – первое государство» (Устрялов, том I, «Введение», XXIX). Только пред волею царя смирялась их невежественная спесь. Призывал их Алексей Михайлович на комедии смотреть, – и смотрели; оделся Феодор Алексеевич в польское платье, – и придворные оделись (см. Берха, «Царствование Феодора Алексеевича»);{38} велел местничество уничтожить, – и уничтожили. Но зато, не сдержанные царской волей, они безобразно и дико проявляли свое невежество и спесь. Суеверие господствовало в страшных размерах и служило нередко орудием жестоких несправедливостей и преступлений. Так, еще при царе Михаиле пострадал Илья Данилович Милославский по обвинению его в том, что он владел каким-то волшебным перстнем; у него отняли имение и самого долго держали под стражею. Подобное же обвинение было употреблено партиею Милославских как средство для отвращения Алексея Михайловича от женитьбы на дочери Рафа Всеволожского: невесте, уже выбранной царем, так туго зачесали волосы, что она упала в обморок в присутствии царя, и вследствие того на нее донесли, что она страждет черной немочью, а отца обвинили в колдовстве, за что он со всей семьей и отправлен был в ссылку. Подобным образом Семен Лукьянович Стрешнев, дядя Алексея Михайловича, лишен был боярского сана и сослан в Вологду по обвинению в чародействе. Так и на самого Матвеева доносили, что он чародей и знает тайную силу трав, – тогда еще, как только Алексей Михайлович объявил свое намерение жениться на его воспитаннице (Устрялов, том I, стр. 6). В то время он успел оправдаться; но при Феодоре снова обвинили его в сношениях с нечистыми духами, по доносу какого-то раба, и допрашивали о лечебнике, писанном цифирью, и о какой-то черной книге. Следствием розыска была ссылка в Пустозерский острог! Во время первого стрелецкого бунта доктор фон Гаден схвачен был, как волшебник, потому что у него нашлись сушеные змеи (том I, стр. 39). Василий Васильевич Голицын пытал дворянина Бунакова, который, идя с ним, вдруг упал на землю от болезни, называемой утихом, и, по существовавшему поверью, взял в платок земли с того места, где он упал. Голицын, испугавшись, бил челом в Земский приказ, что Бунаков «вымал у него след»; Бунакова пытали (см. Желябужского в издании Сахарова, стр. 22).{39} Тот же самый Голицын, увидав благосклонность Софии к Шакловитому, призвал одного из своих крестьян, слывшего знахарем, и брал у него коренья, которые и клал «для прилюбления» в кушанье царевны; а потом, чтобы не было проносу от колдуна, Голицын велел его сжечь в бане (Устрялов, том II, стр. 48). Сама София верила волхвам и прорицателям и советовалась с ними, всего чаще через посредство Сильвестра Медведева, который также в них веровал. Так, между прочим, доверялись они одному польскому пройдохе, Митьке Силину, который и князя Голицына пользовал и нашел в нем одну болезнь: «что он любит чужбину, а жены своей не любит». Так точно, уже при падении Софии, Медведев советовался с волхвом Васильем Иконниковым, который уверял, что «самим сатаною владеет» и что если царевна даст ему 5000 червонцев, то все будет по-прежнему (Устрялов, том II, стр. 68). Старшие сестры Петра все, по свидетельству историка, постоянно были окружены ханжами и юродивыми; первая супруга его, Евдокия, также выказывала большую «наклонность к видениям и пророчествам» (том II, стр. 119). Даже бояре, приверженные к Петру, не возвышались над предрассудками своего времени, как видно из приводимого г. Устряловым (том II, стр. 347–350) розыскного дела о стольнике Безобразове 1689 года. Безобразов этот, «старичишка дряхлый, увечный, почти оглохший и ослепший» (по его словам в челобитной), отправлен был, после 47-летней службы, воеводою в крепость Терки. Доехав до Нижнего, он послал челобитную к царям о дозволении ему возвратиться в Москву или хоть остаться в Казани. Крепостные люди его, Персидский и Иванов, обокрали старика, бежали от него и явились в Москву с изветом, что Безобразов – 1) имел сношения с Шакловитым, 2) на пути к Нижнему и в Нижнем призывал к себе разных ворожей и ведунов, из которых один «накупился напустить по ветру тоску на царя Петра и мать его, чтобы они сделались к Безобразову добры и воротили его в Москву». Как ни важно было тогда первое обстоятельство – знакомство с Шакловитым, но волшебство более испугало бояр, и в розыскном деле все внимание следователей обращено именно на этот пункт. Захватили несколько ведунов, оговоренных доносчиками, допрашивали их под пыткою, равно как и самого Безобразова, вынудили, разумеется, признание и приговорили: Безобразову отсечь голову, жену его сослать по смерть в тихвинский Введенский монастырь, двух главных ведунов – Коновалова и Бобыля – сжечь в срубе, прочих ведунов нещадно бить кнутом на козле… Но и этим следователи не были успокоены: около двух лет после того производились розыски в Коломне, Касимове, Переяславле-Рязанском и Нижнем Новгороде. Один ведун оговаривал другого, другой третьего. Воеводам предписано: расспрашивать «про все накрепко; а буде учнут запираться, пытать». «Воеводские розыски были ужасны, – прибавляет г. Устрялов (том II, стр. 350), – сысканные ведуны и ворожеи подыманы были при допросах по нескольку раз со встряскою. Некоторые из оговоренных винились в ворожбе на бобах, на воде, на деньгах; другие, при всех истязаниях, ни в чем не сознавались и умирали под пыткою или в тюрьме, до разрешения дела». Подобным же усердием отличились бояре, когда пришлось им разбирать лжепророчество бродяги Кульмана, появившегося в Москве в последнее время правления Софии. Толкуя всякий вздор, проповедуя о каких-то видениях, бывших ему, сочиняя свой особенный религиозный кодекс, Ruhl-Psalter, как он назвал, этот полоумный немец имел, однако же, столько смысла, чтобы сказать при допросе: «Меня послал в Москву дух для проповедания моих видений; если же вы не хотите меня слушать, то позвольте мне удалиться». Но бояре не поддались на такое убеждение; они распорядились проще: «Еретика Кульмана, с его богомерзкими книгами, за прелестное учение сжечь всенародно». И сожгли… (Устрялов, том II, стр. 113). Таким образом, все, что мог встретить Петр около своего брата и вообще при дворе, погружено было тогда в грубейшее суеверие, нисколько не возвышаясь в этом случае над простонародьем. Чтобы не приводить частных примеров и показать, до какой степени волшебство и чернокнижие вошло в древней Руси в ряд ординарных, юридически определенных преступлений, – укажем на повальное свидетельство Кошихина: «А бывают мужескому полу смертные и всякие казни: головы отсекают топором за убийства смертные и за иные злые дела, вешают за убийства ж и за иные злые дела, жгут живого за богохульство, за церковную татьбу, за содомское дело, за волховство, за чернокнижество, за книжное преложение, кто учнет вновь толковать воровски против апостолов и пророков и св. отцов. А смертные казни женскому полу бывают: за богохульство а за церковную татьбу, за содомское дело жгут живых, за чаровство и за убийство отсекают головы» – и пр. (Кошихин, гл. VII, стр. 33). Таковы были понятия о высших силах у тех людей, от которых так счастливо удален был Петр во время своего детства.
Не лучше были и общие нравственные понятия, О заслугах, о личном достоинстве никто и не думал; гордились только знатностью рода, местническими счетами. Несмотря на неоднократные указы, что за местничество быть «в наказанье, разоренье и ссылке, без всякого милосердия и пощады», – счеты породою не только не переставали, но доходили до страшных размеров, все более теряя и тот смысл, какой был в них прежде, и все более привязываясь к мелочам и внешности. Доходило до того, что один боярин бил челом на другого за то, что тот за столом «смотрел на него зверообразно». Даже после сожжения разрядных списков прежняя спесь еще долго оставалась в боярах. Так, перед первым крымским походом царедворцы пришли в негодование, когда Голицын распределил их по ротам, так что стольникам пришлось писаться ниже стряпчих и жильцов. Во главе недовольных были тогда: князь Борис Долгорукий, князь Юрий Щербатый, Дмитриев и Масальский. В ознаменование своего неудовольствия они явились на смотр в траурных одеждах, на конях под черными попонами, – что суеверный Голицын принял даже за зловещее пророчество (Устрялов, том I, стр. 196). Мало того, при самом Петре, в первые годы его правления, известны родовые перебранки самых приближенных к нему людей. Так, в 1691 году, по известию Желябужского, князь Яков Феодорович Долгорукий во дворце побранился с князем Борисом Алексеевичем Голицыным; «называл он Голицына изменничьим правнуком, что при Расстриге прадед его в яузских воротах был проповедником». В 1693 году в доме боярина П. В. Шереметьева поссорились князь М. Г. Ромодановский и боярин А. С. Шеин при многочисленном собрании бояр. Ромодановский бесчестил Шеина всячески, бил, даже хотел резать ножом, называя прадеда его (Михаила Борисовича Шеина) изменником, а его изменничьим внуком. Шеин, с своей стороны, по жалобе Ромодановского, называл его малопородным и худым князишком, отца же его, Григорья Григорьевича, – неслугою… (Устрялов, том II, стр. 346). Видно, что местничество не умерло в сердцах боярских с уничтожением разрядных списков. К счастию, Петр удален был в детстве своем от этой родословной спеси. Нарышкины были люди не родословные и, по всей вероятности, при Феодоре и при владычестве Софии не слишком были уважаемы высшим боярством. Значит, Петр не только не мог напитаться ядом этой тлетворной атмосферы, но даже должен был получить к ней отвращение. Всякое проявление высокомерия и дерзости боярской, начиная от колких выходок царской няньки, злобной боярыни Хитрово, до посягательств Шакловитого, говорившего, что нечего смотреть на Наталью Кирилловну: «она прежде ничем была, в лаптях ходила», – всякое подобное проявление, сделавшись известным Петру, должно было возбуждать в нем горькие чувства и тяжелые мысли. А, конечно, очень многое не могло скрыться от него, да, вероятно, и не старались скрывать. В нем партия Нарышкиных видела свою надежду, свое торжество, и потому незачем было ей щадить перед ним врагов своих. Часто находясь вместе с матерью, он мог слышать многое, что передавалось ей в разговорах и что она сама говорила. Весьма естественно развилось в нем чувство отвращения к спеси и чванству старинных бояр, и здравые понятия о достоинстве заслуг и трудов, столь простые и близкие человеку, не исказившему природного смысла, – очень легко, конечно, могли овладеть его умом. В своей последующей деятельности он постоянно доказывал, что не дорожит породою, возвышая и приближая к себе людей всех званий.
Это недостаточно: Петр, выросши на свободе и привыкши запросто обращаться с своими сверстниками, и сам не мог слишком дорожить той величавой торжественностью, с которой являлись обыкновенно народу его предшественники. Даже Феодор не отступал в этом случае от древнего обычая. Таннер рассказывает как очевидец, что когда Феодор Алексеевич ездил куда-нибудь, то впереди кареты бежали два скорохода, крича встречным в городе, чтобы они прятались, а на поле или в другом месте, где спрятаться было негде, – чтобы падали на землю… (см. Берха, «Царствование Феодора Алексеевича», ч. I, стр. 63). Петр, как мы знаем, держал себя совершенно просто со всеми и не только запросто показывался народу, но готов был рассуждать о чем угодно со всяким матросом, плотником, кузнецом. Не легко было бы ему привыкнуть к этому, если бы он прошел всю мудреную школу тогдашнего дворского этикета, приличного тогдашнему царевичу. Но живая натура не поддалась этому этикету с самого начала, обстоятельства доставили ему возможность вырасти на свободе, а знакомство с немцами довершило торжество его стремлений над старинною рутиной придворных обычаев и боярской неподвижности.[5]
Самые удовольствия, бывшие при дворе предшественников Петра, не успели привиться к нему. Он не любил соколиной охоты, не любил проводить целые дни, забавляясь шутами и дураками. Между тем царь Алексей Михайлович сам сочинил «Урядник», в котором изложил чин охоты; охота была при нем делом высокой важности, делом государственным. При нем посылали особых, нарочитых людей для сокольей и кречетьей ловли даже до Тобольска.{40} Столь важное значение имела в то время охота! Но Петр не имел к ней пристрастия, точно так же как и к музыке, которая тоже введена была при дворе Алексея Михайловича. Он признался в этом курфирстине ганноверской, с которой виделся в Коппенбурге во время своего путешествия, в 1697 году. «Я более всего люблю плавать по морям, спускать фейерверки, строить корабли», – сказал он и дал принцессе пощупать свои руки, загрубевшие от работы (Устрялов, том III, стр. 58).
Шутов Петр еще держал при себе, но при нем они играли уже не ту роль, что прежде: они резали бороды приближенным боярам да подсмеивались над стариной. Прежние шуты, напротив, служили почти всегда праздною потехою, и «царское жалованье» к ним было сообразно с этим их назначением. В сочинении Берха о царствовании Феодора Алексеевича помещены два указа о спеваке Григорье и о дураке Тарасе (Приложения XIII и XIV); в одном говорится: «Великий государь-царь и Великий князь Феодор Алексеевич, всея Великия и Малыя и Белыя России Самодержец, указал – спеваке Григорью Воробьеву сделать рукавицы суконные, кармазиновые». В другом, с такими же величаниями, заключается приказ о том, чтобы сшить дураку Тарасу кафтан суконный; и мерка его определена подробно… Впрочем, иногда шуты получали «жалованье» и побольше: так, при царе Алексее Михайловиче шуту чердынцу Бухонину пожалован был Печерский волок… Потеха шутами и дураками не нужна была Петру уже и потому, что он нашел возможность лучшего веселья, открывши свободный вход в общество женщине. Запертая в своем тереме, не видя света, не зная никаких развлечений, русская девушка, под родительским надзором, и потом женщина, под властью мужа, не могла не роптать на свою грустную участь. Свидетельство этого слышится в наших народных песнях. Но более всех испытывали всё горе затворничества дочери царя. Об их положении очень хорошо говорит Кошихин в 25 статье первой главы своей книги. Но его выражения могут показаться не совсем изящными для тонкого вкуса современных читателей, и потому мы приведем его замечания не в подлиннике, а в изящном и красноречивом перифразе, какой сделал из них г. Устрялов (том I, стр. 25):