четвертый занимается такой философией:
Сладко мне быть на кладбище, где спишь ты, мой милый!
Нет разрушенья в природе, нет смерти конечной…
пятый томится и жалуется:
С друзьями я весь день пропировал,
А не было мне весело нисколько…{9}
И так далее, и так далее… Прочтите всего Пушкина, Лермонтова, почти всех современных поэтов: много ли найдете вы у них задушевных звуков, вызванных простыми, насущными потребностями жизни? Повсюду фантазия, аллегория, эфир; реализм проявляется только в описаниях природы, и вот почему, нам кажется, живые и верные изображения красот природы так высоко у нас ценятся и считаются необходимым условием поэтического дарования: до сих пор почти в них только и проявлялась реальная сила поэтического творчества. Да и тут еще наши поэты большею частью не избегают аллегории. Поэт, например, едет по большой дороге, и над ним вьюга крутится; он сейчас фантазирует:
Еду я. Передо мною
Нимфа вьюги восстает,
И под снежной пеленою
И крутится и поет…{10}
Смотрит другой поэт, как мужик землю пашет, и тотчас представляет нам,
Как Юпитера встречает
Лоно Геи молодой…
Вообще, что бы ни говорили о прогрессах литературы, но в поэзии мы очень недалеко ушли от того воззрения, по которому
Поэзия для нас любезна,
Приятна, сладостна, полезна,
Как летом вкусный лимонад{11}.
В самом деле, мы в этом случае напоминаем собою тех людей, которые не могут пить воды потому, что у них всегда делаются от нее сильнейшие спазмы. Простые явления простой жизни, насущные требования человеческой природы, неукрашенное, нормальное существование людей неразвитых – мы не умеем воспринять поэтически: нам нужно, чтобы все это непременно облимонено было разными сентиментами и подсахарено утонченным изяществом, – тогда мы примемся, пожалуй, за этот лимонад. До Пушкина отвращение от всякого естественного чувства и верного изображения обыкновенных предметов простиралось до того, что самую природу старались искажать согласно извращенному вкусу образованной публики. Пушкин долго возбуждал негодование своей смелостью находить поэзию не в воображаемом идеале предмета, а в самом предмете, как он есть. Но сила его таланта, уменье чуять, ловить и воссоздавать естественную красоту предметов – победили дикое упорство фантазеров, и в этом-то приближении к реализму в природе состоит величайшая литературная заслуга Пушкина. После него мы стали требовать и от поэзии верности изображений; после Гоголя это требование усилилось и перенесено от явлений природы и к явлениям нравственной жизни. Но все еще мы далеко не дошли до того, чтобы в поэзию допустить всякий предмет, всякое жизненное чувство; мы отводим для большей части неидеализированных проявлений натуры область сатиры и далее их не пускаем, называя их «низшими». Я живо помню слова моего бывшего профессора словесности, полагавшего лирике такие пределы: «Предметом лирического стихотворения не может быть, например, досада на то, что я сижу зимой в нетопленной комнате и не имею сапогов, чтобы выйти на улицу; но может быть, например, сожаление о смерти друга, восторг при виде великолепного здания, торжественной процессии и т. п.»{12}. Тогда я не мог понять и усвоить всю тонкость этого различия; но потом, изучив ближе нашу литературу, уразумел лучше слова почтенного наставника. Дело оказывается в том, что претендовать на поэзию могут только люди, совершенно обеспеченные материально, или – еще лучше – люди, наслаждающиеся комфортом жизни. Они-то именно и бывают в состоянии развивать в себе, а следовательно, понимать и в других, те тончайшие, неуловимые, призрачные стремления, печали и радости, которые составляют содержание поэзии. Люди же бедные, рабочие, простые, неизбежно оставаясь грубыми и практическими людьми, очевидно, не способны к деликатным ощущениям и потому должны гибнуть под тяжестью презренной прозы своей жизни, погрязать в мелочных, корыстных расчетах и ни под каким видом не посягать на поэзию. Кто беспристрастно пересмотрит все, что у нас называется по преимуществу поэтическим, то есть всю область нашей лирики, тот согласится, конечно, что этот сибаритский взгляд до сих пор в ней господствует. И в этом нельзя, разумеется, винить отдельные личности поэтов: весь строй нашей жизни сложился так, что даже человек, который рад бы душою взяться за простые мотивы нормальной жизни, не осмеливается решиться на это, из боязни профанировать искусство. На первый раз у всякого из представления обыденных образов выходит памфлет или просто ругательство; нужно выработать в душе твердое убеждение в необходимости и возможности полного исхода из настоящего порядка этой жизни для того, чтобы получить силу изображать ее поэтическим образом, хотя бы и тоном сатиры. Тогда только обычно неприятные картины грязной нищеты и соединенных с нею обманов, пошлостей, невежества и даже преступлений – предстанут нам в своем настоящем свете, когда мы добьемся мыслию или инстинктом до истинных причин их, не в одной натуре того или другого лица, а в целом строе окружающей его жизни. Тогда только сумеем мы отделить нормальное, человеческое, законное в этих явлениях – от всего насильного, искусственного, случайно им навязанного, и только тогда с светлой мыслью и с горячим чувством можем мы приступить к поэтическому воспроизведению этих явлений. До таких воззрений доходить, пожалуй, и не трудно было бы; но, к несчастию, предмет с первого же взгляда отталкивает нас, а образование, которое бы должно нас возвратить к нему, тянет нас совсем в другую сторону. Вот отчего и происходит вся эта бесцветность, неопределенность и мечтательность, господствующие в нашей лирике. На что, кажется, был уж по своей натуре и воспитанию чужд всякого фантазерства Кольцов; он с необычною смелостью дал в своей поэзии огромную роль материальным нуждам; но даже и он не всегда мог держаться на этой почве, и ему приходилось не раз обращаться к мечте и говорить, что он