– Однако же при Пушкине не восхищались, а бранили…
– Как так? Значит, вы не дочитали у Пушкина конца описания… Как же, помилуйте, – ведь оно оканчивается таким образом:
Но уж дробит каменья молот,
И скоро звонкой мостовой
Покроется спасенный город,
Как будто кованой броней…
Видите, решительно то же самое, что теперь: и работы начались, и надежды те же… Нет, надежды даже больше: вы не говорите по крайней мере, что Одесса покроется «кованой броней».
Все рассмеялись, но, видимо, были смущены своим литературным невежеством: как, в самом деле, не знать, что еще Пушкин описывал начало тех работ, которые хотят начать теперь.
– Впрочем, говоря серьезно, – заключил я, – надо сознаться, что в эти тридцать пять лет мы много двинулись вперед, и, судя по этому, следует ожидать, что теперь и работы одесских мостовых пойдут в уровень с общим движением.
Собеседники остались очень довольны моим заключением.
Надеются также, что и дороги к пристаням будут очень скоро устроены. А то теперь путь от одесских пристаней в Европу – самый привольный; только до пристани добраться трудно. Мне рассказывали, что был тут такой год, когда за перевоз пшеницы из одесских амбаров по Пересыпи до корабля приходилось платить вдвое более, чем затем весь фрахт от Одессы до Марселя. Говорят даже, что некоторые почти разорились от такого казуса, вовсе не входившего в их соображения.
Из Одессы во все стороны, впрочем, вы можете ехать отлично. Например, мне нужно было в Нижний; самый удобный путь – через Таганрог и Ростов, по Дону, потом переезд в 70 верст до Царицына, а дальше по Волге. По этому пути везде заведены пароходные сообщения; чего бы, казалось, лучше? Однако же я предпочел ехать сухим путем на Харьков и Москву. Сухой путь, видите, хоть и очень беспокоен, но все же имеет некоторую определенность: можно рассчитывать добраться до Нижнего, например, в 12–14 дней. Относительно пароходного сообщения этого никогда не высчитаешь. Я уже не говорю о «корреспонденции пароходов», какая в употреблении, например, в Швейцарии: этого, конечно, нельзя и требовать от наших пароходных компаний… Устрой-ко такую корреспонденцию – такая катавасия пойдет в расчетах и отчетах, что акционеры последних денег своих лишатся… Половина доходов, например, Черноморского пароходства окажется в Кавказе и Меркурии{47}, а три четверти выручки Меркурия – в Волжско-Донском пароходстве, которое всю сумму издержит на поимку беглых работников, а потом г, Кокорев объявит акционерам, что все зло от того, что по Волге телеграфов не устроено…{48} Нет, до корреспонденции разных компаний куда же нам. Но хоть бы каждая компания сама-то по себе вела дело не для собственной утехи, а для удобства публики – так и того нет. Как вы думаете, например, сколько времени нужно, чтобы доехать до Таганрога от Одессы на пароходе Черноморского общества?.. Сутки полторы, двои?.. Нет, неделю!.. От Марселя до Константинополя вы едете неделю, я тут почти столько же! А затем в Таганроге ждите, пока пароход пойдет до Ростова, в Ростове ждите опять, и никто не ведает заранее, сколько времени; доехав до Царицына, опять ждите, и по самому короткому расчету – вы путь этот совершите в три недели, а то, пожалуй, и в четыре, то есть так, что пока вы едете от Одессы до Нижнего, можно в Америку съездить и назад вернуться.
И предпочел я сухой путь, и хорошо сделал. Дорога, правда, была убийственная до самого Харькова, но зато разнообразная: иную станцию всю трясет вас довольно равномерно, так что к концу ее вы даже подлаживаетесь к дороге и в такт подскакиваете, как верховые ездоки на английский манер; а на другой станции вас время от времени только подбрасывает, так что вы невольно вскрикиваете, воображая, особенно с непривычки, что вас совсем выкинет из телеги… Последний род тряски самый неудобный для «сближения с народом», о котором так хлопочет г. Пиотровский{49} и другие господа: я хотел было завести разговор с моим ямщиком, но только что раскрыл рот, меня подбросило и я прикусил язык; оправившись, я опять решился сделать какой-то вопрос, но не успел кончить, как меня снова подбросило и опять я прикусил язык, да на этот раз уж так, что чуть не всплакал от боли… Тем и кончилась на тот раз моя попытка сближения с народом.
Но если дорога беспокоила меня, зато отрадно было патриотическому сердцу смотреть вокруг – на этот безграничный пустырь, на эту степь, которой действительно глазом не окинешь…
Еще отраднее встречать повсюду работы для исправления дороги… Работали так деятельно, что в иных местах даже проезд остановлен был, а ездили в объезд, через лес или через топи какие-то. Хоть это и составляло обыкновенно несколько верст лишних, но я с удовольствием делал крюк, думая, что делаю его для общественного блага. Когда дорога объездом была уж очень плоха, я только спрашивал ямщика: «Что это, как здесь ехать-то скверно! Всегда такая дорога?» – «Нет, это время всё дожди шли, оттого больно и попортилась дорога». – «Что ж это вздумалость поправлять дороги именно теперь, тотчас после дождей? Разве прежде-то не было времени?» – «А бог их знает. Стало быть, приказано… Известно, своей волей мужик теперь не пойдет дорогу работать: своего дела вдоволь». Несмотря на некоторую неблагосклонность этого отзыва, мне все-таки приятно было видеть усовершенствование наших путей сообщения. Моя приверженность к общему благу была так велика, что я не возроптал, будучи раз, по случаю исправлений дороги, в самых критических обстоятельствах. Ехали мы вечером, часов в девять, пошел дождь; я спрашиваю, много ли до станции, и получаю в ответ, что вот только мосток переехать, а там сейчас и станция… Между тем дождь превратился в ливень; я снял шапку, обвернулся с головою в пальто и сижу. Слышу – остановились; я открываюсь, думая, что станция; но вообразите мое разочарование: мостик только что загородили для езды по случаю поправки!.. «Что же теперь делать?» – «Да надо в гору объезжать, вон там». – «А много?» – «Да с версту будет». – «Ну, валяй…» И проехал я версту в гору, под жесточайшим ливнем, в темноте, без всякого прикрытия. Приехал на станцию – все белье хоть выжми, зуб стучит об зуб, и всего лихорадка бьет… А не возроптал! Ибо знал, что поправка моста производится не для частной прихоти, по для общественного блага… Жалел только, что не было повещено о том по соседним станциям; но, верно, дело было спешное – не успели повестить.
Впрочем, зачем это я все о себе говорю? Ведь сейчас войдут в претензию систематические литераторы: вот, скажут, нашелся еще господин – взялся внутреннее обозрение писать, а рассказывает, как он на дожде промок. В самом деле, нехорошо, буду лучше говорить о другом и о других. Но ведь вот беда-то, о себе я мог бы рассказать хоть что-нибудь утешительное, так как я человек характера кроткого, довольствуюсь малым и всегда благодушествую, хоть и не доверяю весне нашей. А вокруг меня все как-то такое печальное, недовольное – кто сам собою, кто акциями, кто житейскими неудачами, а кто бог знает чем… Впрочем, может, оно будет даже и кстати для осеннего обозрения, тем более что все, что я хочу теперь припомнить, явно говорит в пользу моего мнения о вреде весенних увлечений и неразумной доверчивости.
Ну вот, например, на дороге между Полтавой и Харьковом встретил я труппу странствующих актеров. Труппа имеет и оседлость, но теперь отправлялась в Полтаву на ярмарку. В числе актеров нашел я, к удивлению, одного из моих бывших университетских товарищей. Он всегда имел страсть к театру, но я знал, что он имел в Харькове обеспеченное место, и никак не думал, что он бросит его для сцены. Однако же бросил. Новой своей обстановкой он не мог быть довольным: все, что читали мы в «Мертвом озере», «Перелетных птицах»{50} и других рассказах и что я считал преувеличенным, оказалось, напротив, хуже{51} действительности. Целый мир грязи, подлостей, интриг, оскорблений и невидных, темных страданий открылся предо мною после разговора с товарищем{52}. Пересказывать подробностей не берусь, потому что не имею на то права; но, чтобы дать понятие вообще о подобных труппах, приведу несколько строк из физиологического очерка, попавшегося мне недавно в «Прибавлениях к Харьковским губернским ведомостям». Автор говорит о временах прошлых и рисует, например, личность антрепренера такими чертами:
Южное небо, сало, деревня и полк взлелеяли антрепренера ***ского театра. Фигура его напоминала толстеньких лысых китайских божков и всегда очень мило и вежливо шныряла между посетителями театра, как бы говоря: «Как я рад, что ваши рубли перешли в кассу». Сильным города никто не умел так услужить, как он. Благодаря этой милой способности публика обязана ему была милыми талантами г-ж А * и Б *. Он держал их единственно из угождения его превосходительству действительному статскому советнику, его высокоблагородию полковнику… Доброта неописанная; и сильные были довольны, А * с Б * были довольны, а если муж находился, то и таковому было тепло! Услужливость антрепренера доходила до того, что он даже отдавал свой театр по субботам под благородные спектакли в пользу сирот, школ и т. п. От этого во 1) любители драматического искусства всласть тешились своими дарованиями; 2) сироты и пр. получали, на худой конец, по полкопейки на душу, и 3) сам-то он, сам – ведь по субботам спектаклей не бывало, а вдруг… вместо нуля – в кармане полсбора (он только на этих условиях отдавал театр); наконец, в 4) судите же о восторге публики: она узнавала из отчетов, что половину рубля, пожертвованного ею в пользу сирот, убогих и пр…. шла в пользу экстренной убогой сироты – антрепренера!.. Заботы его простирались до того, что даже мизерный актеришка имел полубенефис (на его театре не было полных бенефисов). Актер хлопотал, мыкался по городу, тратился на извозчиков, совал билеты встречным-поперечным, глядишь – театр и полуполон. Опять довольство: и актер счастлив и антрепренер счастлив, потому что последний возьмет себе половину сбора, следовательно, окупит жалованье актера, да в прибавку поставит в счет и веревки. Трагик Р * за этакую штуку прилично ругнул его, а веревки велел отнести домой: «белье, дескать, буду вешать». Но это одно предание. Неужели антрепренер был до того нелогичен, что не рассудил: нельзя же, мол, покупать веревки к каждому бенефису: бенефисов набиралось в год штук двести – сколько же накопилось бы веревок?.. Любовь и доброта его сквозили и в тех нежных попечениях о труппе, которые он имел о ней во время отъезда на ярмарки. По контракту следовали приличные экипажи, он и давал жидовские фуры – чем не приличный экипаж? В день прокатишь «ажно с сорок верст», а ради развлечения и выдумаешь привалы у каждого шинка, а тут уж и пошло: отливание павших под бременем жажды, пьяные хористки, крик, брань… для контраста к этой нелепости можно прибавить два-три лица, понятия и жизнь которых идут сюда, как цветы к морозу. А там, далеко впереди, мчится в покойном тарантасе сам с помощником, и сладко колеблются их животики, и витают милые барыши над ними! Век и понятия всё оправдывают: коли насажать актеров в тарантасы – в каком же тогда экипаже должен сам ехать? Как бывший помещик, он хорошо понимает, что актер – ест, антрепренер – кушают, актер – спит, антрепренер – почивают… Привычка! – «Фуру нельзя называть приличным экипажем!» – ворчал как-то уважаемый всеми ветеран сцены Д *. Антрепренер мило возразили: «Для мещанина и это хорошо!»
Конечно, я не могу этих «воспоминаний» отнести к той труппе, где был мой товарищ; но… провинциальные нравы не скоро меняются, а нравы всякого рода антрепренеров бывают обыкновенно еще устойчивее, нежели всякие другие… Я расстался с моим товарищем, пожелав ему успеха и пожалев его.