Наше нищенство, сказал я, отличается особым характером, налагающим еще более тяжелую и мрачную печать на всякого бедняка, решающегося за него приняться. У нас нищий, становясь нищим, как будто исключает себя из среды людей, и общество полагает, что так и следует. Для людей сострадательных в понятии о нищем смешиваются два противные взгляда: с одной стороны, он человек божий, которому надо подать грош не по чувству сострадания, а главное, потому, что за это на том свете награда будет; а с другой стороны, нищий – это пария, это какое-то особое животное низшей породы, которому нужно только поддерживать свое существование, и больше ничего. Я слышал раз, как одна сострадательная старушка разгневалась, услыхав от нищего, что он на днях очень промок и потом все хилел и, только чайку попивши, немножко оправился… «Как вам это покажется, – повторяла она своим знакомым, – чайку попил! Милостыню собирает, а тоже чаек пьет…» Видимо было, что ей даже обидно такое явление.
Подобное отношение к обществу делает из наших нищих что-то невыносимо унылое. Эти котомки, подаяние объедками и корками, этот аскетический, безжизненный взгляд, какое-то официальное смирение во всей фигуре и это протяжное, неестественно тоненьким голоском вытянутое: «Сотворите святую милостинку Христа ради», – все это коробит вам сердце, но вовсе неспособно навести вас на мысль о человеческом, братском родстве с этими людьми. И они, с своей стороны, тоже смотрят на вас чужими: в одном доме умирал отец семейства; подошел к окну нищий с своим припевом; ему кинули грош и уныло прибавили: «помолись о здравии умирающего, раба божия такого-то». Нищий отошел и сообщил об умирающем другим; через полчаса перед окном больного собралась толпа нищих, пришедших один за другим с своей пронзительной выкличкой: «святую милостинку». На них было не хотели обращать внимания, думая, что уйдут; не тут-то было: они знали, что человек умирает в доме и что в таких случаях милостыня непременно должна подаваться… Умирающего беспокоил их шум; он несколько раз спрашивал, что там такое… Тогда решились оделить всех нищих, чтоб ушли; но к толпе беспрестанно подходили новые, и в заключение они затеяли между собою громкую ссору… Больной умер посреди сумятицы и ругательств, устроенных нищими под самым окном его. Никакие увещания нищим, чтобы дали больному умереть спокойно, – не имели ни малейшего действия. До такой степени чужды у нас личности подающих милостыню к принимающим ее.
Другой случай, только уже в забавном роде, пришлось мне самому видеть недавно на одной из станций между Владимиром и Нижним. Приехали мы в мальпосте, и едва остановились лошади, как нищие уже окружили экипаж. Внутри брика сидел толстый купец; вылезая, он задел карманом своего сюртука за ручку дверцы, а в руках у него был узел с чем-то съестным и бутылка; никак ему нельзя поправиться – ни в ту, ни в другую сторону, – иначе разорвешь сюртук; он и остался на весу, опираясь локтями на дверцу… В это самое мгновение перед ним являются двое нищих – не увечных, а погорелых, – потом еще баба с ребенком, потом старик какой-то, и все четверо, отвесив низкий поклон, затягивают: «Господин милосливый! заставь за себя вечно бога молить» и пр. Купец злится, а они ему кланяются и тянут. И ни ему самому не вздумалось попросить их помочь ему слезть, ни им не пришло в голову прежде высвободить человека из затруднительного положения, а потом уже попросить у него милостыни. Купец их выругал и прогнал, а потом кликнул ямщика, возившегося около лошадей, и попросил его отцепить карман…
Говорят: «Общественная благотворительность развивается, и скоро нищих не останется вовсе». Отрадная перспектива! Жаль только, что необходимое условие ее то, чтобы великодушные благотворители сами разорились. Достанет ли у них на это великодушия – вот в чем я сомневаюсь, хотя и есть господа, полные до сих пор весенней доверчивости и убежденные, что непременно достанет.
Впрочем, я не сомневаюсь в одном: для удобства господ, привыкших к комфорту жизни и не любящих видеть отвратительные картины бедности, непременно найдется какое-нибудь средство удалить от их глаз докучливых нищих, как и всякого рода другие неудобства. Мне самому пришлось на одной станции встретить господина еще молодого и, по-видимому, без всяких отличий; он лениво вошел в комнату и повелительно крикнул: «Лошадей!» – «Вашу подорожную-с», – почтительно проговорил смотритель. «Спроси у челаэка», – обиженным тоном отвечал молодой господин. Смотритель обратился к шедшему сзади прилизанному человечку пожилых лет, но получил тот же гордый ответ: «Спроси у человека». Вслед за тем вошел ямщик – просить на водочку; барин с изумлением обратил взгляд на своего товарища; тот засуетился (он был, по-видимому, чем-то вроде Расплюева{45} при барине), крикнул на мужика, выругал смотрителя, зачем пускают, велел обратиться к человеку и наконец сам стал вытуривать ямщика и исчез вместе с ним за дверью… Барин повертелся и удостоил заговорить со мной: «Славная дорога здесь; это шоссе?» – «Помилуйте, какое шоссе: меня так разбило, едва дышать могу». – «Странно, – протянул барин, – а мне сказали, что от Полтавы до Харькова есть уже шоссе… А впрочем, дорога все-таки хороша; и шоссе не нужно». – «Да вы в своем экипаже?» – «Mais oui, – возразил он мне, подняв вдруг голову, – а вы?» – «Я – в телеге». Господин протянул: «А-а!» – и презрительно отвернулся, очевидно упрекая себя, что вздумал заговорить со мной… Ну, разумеется, этакой господин, не знающий даже, по чему он едет, огражден своим воспитанием, настроением, Расплюевым и «челаэком» от всякой возможности видеть по дороге что-нибудь неприятное.
Впрочем, надо отдать справедливость нашим дорогам: они действительно и деятельно исправлялись нынешним летом, по крайней мере по тракту от Одессы до Москвы, по которому пришлось мне проехать. Сама Одесса в начале июля завалила свежим камнем большую часть своих улиц, так что они сделались недоступными для пешеходов. Мои одесские приятели, люди с кротким сердцем и вечно весеннею душою, выражали твердое убеждение, что пытка одесской грязи более к ним не возвратится. Во уважение того, что они много терпели, мне не хотелось разбивать их мечты: в самом деле, по их описанию, каждый год происходили в Одессе ужасы неслыханные. Вся страшная пыль, вошедшая в число интереснейших достопримечательностей Одессы, с началом осенних дождей превращается в грязь. Пыль эта, вроде шоссейной, образуется с мягкого, беловатого камня, которым так богата Одесса; когда сильный ветер гонит ее, то от нее надо спасаться в какую-нибудь ближайшую лавочку, иначе через несколько минут, когда ураган промчится, вы будете представлять из себя подобие трубочиста, только серого цвета, и будете чувствовать, что у вас засело что-то чрезвычайно неприятное и в ушах, и в носу, и под галстуком, и главное – в горле. Тогда вам остается одно средство – купаться: простое мытье не поможет… Это – когда вас ураганом захватит. Но когда и нет урагана, каждый божий день вы чувствуете на себе оседание этого тонкого каменного слоя: тяжелая пыль, поднятая ветром, не может держаться на воздухе и падает дождем, частым и ровным, на который иногда можно любоваться, став против солнца, так, чтобы лучи его прямо освещали этот дождь. Тут имеете удовольствие уразуметь, чем вы дышите в Одессе в течение лета… Я полагал, что уж хуже пыли ничего не может быть, но мои приятели уверили меня, что грязь еще хуже. Она имеет там какое-то липкое и всасывающее свойство, так что улицы превращаются в топи. На маленькой грязи вы непременно оставляете калоши, на большой – сапоги; многие улицы закрываются временно для пешеходов; мелкие домашние животные, вздумавшие перебежать через улицу, тонут; в прошлом году, говорят, двое маленьких детей утонули в грязи…
Неужели же нельзя вымостить прочным образом такой город? «А вот теперь будут мостить» – отвечали мне мои приятели и принимались создавать самые радужные фантазии относительно будущего благолепия одесских улиц. Вот теперь г. Волохову освещение Одессы газом разрешено, ходят слухи о преобразовании лицея в университет, мостовая будет новая…{46} Все это в их воображении сливалось как-то в одно целое, и мечты их до того мне прискучили, что я решился из блаженной весны неведения вызвать их к суровой осени практического взгляда (читатель не забывает, что я пишу все только об осени, в противоположность весне моего товарища, которой негодность я уже доказал).
– Помилуйте, – возражал я, – чем же вы тут восхищаетесь? Что Одессу будут мостить – это дело не новое. Не знаю, как раньше, а тридцать пять лет тому назад ее точно так же мостили и точно так же возбуждали всеобщие радостные надежды. Еще Пушкин в «Евгении Онегине» говорит об этом… Неужели вы не читали Пушкина?
– Как же не знать – за кого вы нас принимаете, – возразил один из собеседников, наиболее увлекавшийся. И он прочитал наизусть:
В году недель пять-шесть Одесса
По воле бурного Зевеса
Потоплена, запружена,
В густой грязи погружена.
Все домы на аршин загрязнут,
Лишь на ходулях пешеход
По улице дерзает вброд;
Кареты, люди – тонут, вязнут,
И в дрожках вол, рога склоня,
Сменяет хилого коня…
– Эта картина как будто вчера написана, – заметил другой, – исключая разве вола в дрожках… Мы осенью каждый день раз по двадцати повторяем эти стихи.
– Ну, вот видите, тридцать пять лет было все то же; и еще, значит, тридцать пять лет может остаться то же.
– Нет, уж вот вы в этом ошибаетесь: тогда никаких мер не принималось против зла, а теперь они принимаются очень деятельно. Уж мы видим груды камней на улицах, мощенье начинается серьезным образом. Вот посмотрите – скоро будет совсем другое.
– Ах, боже мой, какой вы странный, однако, человек. Как же вы это полагаете, что во все тридцать пять лет ничего не было предпринято для улучшения проезда и прохода по одесским улицам? А еще живете здесь! Да я вам могу указать десятки статей и извещений об этом за одно последнее десятилетие. Вы скажете, что то были меры несерьезные; ну, а теперь что же особенного делается? Ведь на улицах накидан и приготовлен для работ все тот же мягкий камень, которым и прежде мостили… Ведь не граниту вам привезли из Финляндии… Вы сами же говорите, что камень этот через два месяца истирается… Впрочем, что вы восхищаетесь, я этим не удивлен; во все времена были люди, способные к безграничному восторгу пред всяким началом, не ожидая конца.