Вот тумбочка из крашеной фанеры, перетащенная сюда прежним жильцом из матросской казармы. На тумбочке, накрытой старым флагом – белым, в красную шашечку, – кружка с электрокипятильником и керосиновая лампа на случай обрыва проводов.
На гвозде, вбитом в стену, – шинель, фуражка, черное кашне. В углу, у изголовья железной койки, – четыре книжных сталагмита и шестиструнная гитара… В незанавешенном окне – снега, заснеженные скалы, гавань в сугробах и выбеленные пургой подводные лодки…
Она здесь была.
Она спускалась сюда.
Она видела все это.
Вернется ли она сюда когда-нибудь?..
Лодочный доктор лейтенант Коньков пришел ко мне после подъема флага. Для солидности он надел поверх кителя белый халат. Док принес лекарство, освобождение на три дня и ушел, захватив мой пистолет, на лодку.
Она обещала заглянуть вечером.
Весь день я ждал. Я почти выздоровел, потому что болезнь моя перегорала в этом томительном и радостном ожидании. Я переоделся в единственный свой гражданский костюм, повязал галстук – и после старого лодочного кителя, из которого не вылезал почти всю осень, показался себе довольно элегантным. Пока не пришла она и ласково не высмеяла мой наряд, вышедший из моды лет пять назад.
Лю принесла пакет яблок, а я приготовил что-то вроде ужина из баночного кальмара, морской капусты и чая с консервированным лодочным сыром. Королева присела на ободранный казенный стол, накрытый вместо скатерти чистой «разовой» простыней, и комната – моя чудовищная комната со щелями в рамах, с тараканьими тропами за отставшими обоями, с играющими половицами и голой лампочкой на перекрученном шнуре – превратилась в уютнейший дом, из которого никуда не хотелось уходить и в котором можно было бы прожить век, сиди напротив эта женщина с цветочными глазами.
После охоты за ее взглядами там, в гостях, на людях, после ловли фраз ее, обращенных к тебе, после борьбы за минуты ее внимания вдруг становишься обладателем несметного богатства – целых три часа ее жизни принадлежат тебе безраздельно. Они твои и ее.
Ветры проносились впритирку к оконным стеклам – шумно и мощно, словно локомотивы, глуша на минуту все звуки и сотрясая все вещи.
Она чистила яблоко, разгрызала коричневые семечки – ей нравился их вкус – и рассказывала про родной город, где родилась и выросла, – про Камчатский Питер, Петропавловск, про долину гейзеров, про вулканы с гранеными горлами, про корейцев, торгующих на рынке маньчжурскими орехами, огородной зеленью и жгучей капустой чим-чим. Она рассказывала это не столько для меня, сколько для себя, вспоминала вслух, забыв, где она и с кем она… Я готов был слушать ее до утра, ничем не выдавая своего присутствия, и она ушла к себе действительно под утро, за час до того, как горнисты в гавани завели певучую «Повестку»…
…На другой вечер она снова пришла ко мне, и снова на горячем моем лбу остался ледяной след ее пальцев. И я играл ей на гитаре, и стекла в рамах гудели, словно туго натянутые полотнища. Стеклянные бубны и гитарные струны звенели заодно.
Так было и на следующий день, хотя я и вышел на службу, но вечером всеми правдами и неправдами мне удалось к ее приходу быть дома. К счастью, подводная лодка не спешила в море, корабль прочно стоял у стенки судоремонтной мастерской, и наши ночные посиделки продолжались по-прежнему: чай, свеча, гитара, ветер…
Я разучился спать, точнее, научился добирать необходимые для мозга часы покоя на скучных совещаниях, в паузах между делами, прикорнув в каюте до первого стука в дверь.
Команда сразу чувствует, что в жизни того или иного офицера появилась женщина. Женщины похищают лейтенантов из стальных плавучих монастырей. Похищенный виден – по туманному взору, по неумеренному щегольству в одежде, по стремлению вырваться на берег при первом же случае. На этот раз похищен я…
Свечи назывались почему-то железнодорожные. Их выдавали на гидрометеопост в пачках из провощенной бумаги на случай, если буря оборвет провода. Одну из пачек Людмила принесла мне и теперь в каждый свой приход зажигала посреди стола белую парафиновую свечу.
Что приводило ее ко мне? Скука зимних вечеров? Близость наших дверей, когда так просто пойти в гости: не надо собираться, выходить на улицу, возвращаться в темноте. Спустилась этажом ниже – и вот он, благодарный слушатель твоих воспоминаний, ждет не дождется. Я и вправду любил ее слушать: она рассказывала не спеша, чуть запрокинув голову… В такие минуты Королева Северодара, одним лишь словом срезавшая записных сердцеедов, превращалась в доверчивую большеглазую девчонку.
И однажды случилось то, что уже не могло не случиться. Под переливчатый свист пурги я отложил гитару, задул свечу и зарылся лицом в ее холодные душистые волосы…
И это уже не мне пел эскадренный горн и это без меня спускали флаги, гремели цепи на колесах грузовиков и взвывали лодочные сирены, маршировали экипажные строи и рассыпали бодрую дробь малые барабаны… Морской ветер, который устал ерошить шерсть гренландских медведей, трепать флаги дозорных фрегатов и крушить ледяные поля Арктики, ломился в наше окно, тщась высадить раму. Шквалы бились с разлета – зло, коротко, сильно, будто выхлестывали из пушечных жерл. Стены вздрагивали, точно дом был не щитовой, а картонный…
Вскакиваю с первым звуком сигнала «Повестка», как с первым криком петуха. Корабельный горнист трубит сигнал за четверть часа до подъема флага. За эти минуты успеваю побриться, одеться, застегнуть на бегу шинель и встать в строй. Стою на скользком обледенелом корпусе, за рубкой, на правом фланге офицерской шеренги; слева – плечо Симбирцева, справа – Абатурова. Ищу в созвездиях городских огней ее окно. Оно совсем рядом. По прямой нас разделяют каких-нибудь полтораста шагов. Но эта прямая перечеркнута трижды: тросом лодочного леера, кромкой причала и колючей проволокой ограды.
Причальный фронт резко делит мир надвое: на дома и корабли. Дома истекают светом, словно соты медом. Лодки черны и темны. Этажи горят малиновыми, янтарными, зеленоватыми фонарями окон. В колодцах рубочных люков брезжит тусклое электричество. Комнаты – оазисы уюта и неги: мягкая мебель, книги, кофе, шлепанцы, стереомузыка… Отсеки – стальные котлы, узкие лазы, звонки учебных аварийных тревог, торпеды и мины… Отсеки и комнаты – в немыслимом соседстве.
«Все здесь за-мер-ло до ут-ра…» – пропели радиопозывные «Маяка». И тут же на всю гавань грянул мегафонный бас:
– На флаг и гюйс – смирно!
Над огнями и дымами города, меж промерзших скал, заметалась медная скороговорка горна. Горн прокурлыкал бодро и весело, словно пастуший рожок, созывающий стадо. «Стадо» – угрюмое, лобастое, желтоглазое – расползлось по черной воде гавани; «стадо» чешет округлые бока о ряжи причалов…
Наш истрепанный ветрами в пятнах соляра флаг в мгновение ока вползает «до места» на невысоком кормовом флагштоке.
– Вольно!
Короткий отыгрыш горна. Все. Очередной флотский день сорвался со стопора…
– Господа офицеры, – распоряжается старпом, – глотайте окурки и на проворачивание. У нас еще сегодня замена перископа…
Меня отпустили с условием, что я найду офицера, который подменит меня на вечернем дежурстве – «обеспечивании» – в команде. Офицеров у нас в экипаже сейчас только четверо, остальные в отпусках, в госпитале, в патруле и всевозможных дежурствах. Из этих четверых подменить меня сможет только штурманенок Васильчиков. Васильчиков сможет меня подменить лишь после того, как «выдернет» краном сломанный перископ и погрузит его на торпедолов, идущий на ремонтный завод. Работа не самая сложная и больше часа не займет, но! Но у автокрана короткая грузовая стрела, и надо ждать отлива, когда лодка сможет опуститься у причала метра на два. Только тогда кран сможет вытащить трехтонный ствол перископа, если при этом не будет сильного ветра. Дежурный метеоролог меня обнадежил: отлив начнется до усиления ветра. Во всяком случае, час безветренной погоды при малой воде он гарантирует. А за этот час крановщик успеет выдернуть злополучный перископ и уложить его на палубу торпедолова.
Отлив начался в шесть вечера – и ветра не было! Но не было и матроса-крановщика. Бегали вместе с лейтенантом Васильчиковым по всем закоулкам бербазы и искали запропастившегося крановщика.
Текли драгоценные минуты, в которые очередной циклон летел к Северодару со скоростью парогазовой торпеды. Таял «залог верного свидания»…
Крановщика, которого я собирался растерзать на месте, мы обнаружили в кубрике матросов береговой базы, он бессовестно дрых на койке, несмотря на рабочее время. После скорого и бурного разбирательства выяснилось, что крановщик не может сесть за рычаги своего агрегата, поскольку после обеда помощник начальника штаба эскадры капитан 2-го ранга Федорук (за глаза – Федурак) отобрал у матроса просроченное удостоверение. Но если дежурный по бербазе даст «добро» работать без удостоверения, то он, крановщик, разумеется, перископ выдернет, «как два пальца об асфальт».
Я был благодарен этому рыжему увальню из-под Каунаса за дельный совет. На мое счастье, сегодня дежурил по береговой базе «цербер советского рубля» капитан финслужбы Миша Антипов, тучный и благополучный «финик», острый на язык, но понимавший душу подводника. Миша сразу же заявил, что его «добро» на преступную – без должных документов – погрузочную операцию будет стоить банку с «золотой рыбкой». Но под рукой жестянки с воблой нет.
– Давай утром принесу, – умоляю я.
Но Миша неумолим:
– Знаю я вас, героев глубин. Сначала деньги, потом – стулья.
– Ну, хочешь я тебе расчетную книжку оставлю?
– У меня своя есть… Знаю я вас. Утром в море уйдете – и плакала Саша, как лес вырубали.
– Да куда ж мы в море без командирского перископа уйдем? Мы же его выгружаем!
– А у вас второй есть… Зенитный. Чукча все знает. Чукча юколу любит. Чукче до утра стоять. Чукча кушать хочет.
Я с тоской смотрю на круглые корабельные часы над Антиповской головой – циклон приближается…
Наверное, я бы так и остался сидеть с матросами в казарме, не улыбнись Фортуна еще раз (который за вечер?!): навстречу нас с Васильчиковым валко вышагивает наш баталер вещевой мичман Верещагин. Идет в обнимку с двумя банками «золотых рыбок».
– Елистратыч, одолжи одну до завтра!
Царственный жест и вот уже одна из жестянок уже поблескивает на столе дежурного. А дальше все как в сказке. Миша звонит в кубрик, крановщик садится за рычаги, стрела крана вытаскивает из просевшей в отлив лодки перископ, и едва лоснящийся маслом ствол ложится на палубу торпедолова, как налетает первый порыв шквала. Успели!
Васильев идет подменять меня в казарму, а я на черных шинельных крыльях лечу за ворота с клыкастыми якорями поверх красных звезд…
Выигранный в лотерею вечер мы решаем с Лю провести на том берегу – в Мурманске, в ресторане. Тот же торпедолов, груженный нашим же перископом, благополучно переправил нас через Кольский залив в Росту.
О, вечер удач! Первый же таксист – наш. Мчимся по петлистой горной дороге. Мы – на заднем сиденье. Водитель включил приемник. Голос диктора объявил: «Играет духовой оркестр республиканской гвардии Парижа». Я уже ничему не удивляюсь, даже тому, что нам в лапландских сопках играет оркестр республиканской гвардии Парижа. Дорога несется в переплетении аккордов и поворотов, в переплетении наших пальцев.
Вдоль заснеженных дорог – голубые вороха огней. Над Мурманском сияет колючее «искусственное солнце» – тысячеваттный ртутный лампион.
Ресторан.
Я совсем забыл, что на свете существуют такие странные места, где по вечерам нарядно одетые люди поют и едят под музыку, никуда не спеша, не опасаясь никаких оповестителей, срочных вызовов, колоколов громкого боя.
В гардеробе – в ароматах надушенных мехов и кожаных пальто – моя шинель источает резкий дух лодочного соляра, морского йода и этинолевой краски. Я не успел переодеться, мой китель со сломанными погонами портит общее благолепие. Но Лю одета как надо – в бело-синие цвета военно-морского флага: синяя юбка и белая ажурная блузка. За мраморной колонной она стягивает зимние сапоги, приоткрыв на мгновенье тонкие колени бегуньи, переобувается в легкие туфли, похожие на выгнувших спину кошек, и мы, утопая в мягком ворсе паласа, идем в зал.
Столик на двоих. Влажный шепот шампанского в высоких и узких бокалах. Все это уже когда-то было. Все это, как в кино – про нас и не про нас… Лю бросает в вино дольку шоколада, долька мгновенно обрастает пузырьками, всплывает и тут же опускается на дно бокала, затем снова всплывает и снова опускается… Лю следит за ней, улыбаясь:
– Чтобы и у вас на одно погружение было два всплытия, – произносит она старый подводницкий тост. – За удачу!
А потом грянуло пронзительное танго с россыпями барабанных дробей и страстными выкликами золоченых труб. Руки ее лежали на моих погонах, пальцы мои прикипели к узкой талии. Я поглядывал в зал поверх ее плеча и нечаянно ловил взгляды завсегдатаев – сытые, сонные, с проблесками похоти…
Волосы ее щекочут мое примороженное ухо. Высоко открытая шея источает теплые ароматы экзотических духов. Иногда чувствую щекой ее ресницы. Легкие волнующие касания ее бедер… Все это из другого мира.
Станцуем танго, юнга,
Под гонги из Гонконга…
Мы танцуем. На душе счастливо и тревожно. Слишком много удач в этот день. И чем-то еще придется расплачиваться с Фортуной? Взрывом аккумуляторной батареи? Потерей секретного документа? Бегством матроса?.. Но сегодняшний вечер стоит любого ЧП…
У нас с ней нет общего прошлого. Но оно необходимо, чтобы вспоминать вместе. Мы старательно его создаем. У нас уже есть общие словечки, понятные только нам обоим. Свой шифр. Мы уже умеем переглядываться и понимать друг друга с полуслова. Правда, пока все это только азы…
Ближе к полуночи мы поднимаемся: надо успеть на рейсовый катер. В гардеробе я замечаю невысокую плотную фигуру в черном флотском одеянии. Еще не решаюсь увериться в догадке, как к сердцу подкатывает противный холодок. Фигура оборачивается – на смушковой каскетке сверкает золото адмиральского шитья: Ожгибесов! На секунду меня охватывает смятение школяра, которого директор застал на вечернем сеансе для взрослых.
– Здравия желаю, товарищ адмирал!
Это говорю не я, эту спасительную фразу выстреливает автомат, встроенный в мою подкорку. Что-то вроде телефонного ответчика… Небрежный кивок мне и царственная полуулыбка ей:
– Позднехонько, Людмила Сергеевна. Домой? Могу подбросить. На катер вы уже опоздали.
– До катера еще полчаса, – уточняю я в надежде, что приглашение Ожгибесова это обычная любезность.
– Рейд закрыт из-за тумана. Так что в Северодар вы можете попасть только на моем катере, – настаивал командир эскадры, не сводя глаз с Лю.
Я прекрасно понимал, что адмиральское приглашение относилось прежде всего к ней и скорее всего только к ней. Мне же полагалось доверить свою даму вышестоящему начальнику и добираться своим ходом. И все же я предерзко соглашаюсь:
– Спасибо, товарищ адмирал. Мы воспользуемся вашей любезностью.
Ожгибесов был под легким шафе, и я надеялся, что мой кураж сойдет с рук.
Черная «Волга» со старомодным оленем на капоте – здесь на Севере он был весьма уместен – бесшумно и быстро доставила нас к воротам морского вокзала. Рейд и в самом деле был закрыт из-за сильного парения моря, но запрет не касался адмиральского катера. Мы спускаемся по трапу на палубу бывшего торпедоносца, и Ожгибесов, а не я, вступивший на трап первым, первым подает руку Людмиле. Здесь мой начальственный соперник предстает во всем своем морском величии. Это только ему только что прокричали с борта катера «Смирно!». Это только он первым вступает на трап. Это он, хозяин катера, уводит Лю в ходовую рубку, куда мне, не спросив разрешения, входить нельзя, да собственно, и некуда: рубка столь тесна, что в ней с трудом помещаются четверо: мичман-командир, рулевой, Ожгибесов и Лю.
Я спускаюсь в носовой кубрик, кипя от ревности и бессильной ненависти. Я раздавлен. Я ничтожество. Чеховский чиновник-червяк – даром что с военно-морскими нашивками на рукавах. Я ненавижу этот катер, переделанный некогда из боевого корабля в эту лакейскую ладью. Я ненавижу куцую мачту-треногу с двухзвездным флагом командира эскадры. Я ненавижу сытых матросов катера – адмиральскую челядь.
В кубрике, присев на груду спасательных жилетов, я начинаю мрачно мечтать: вот сейчас в тумане катер наскакивает на скалу(якорную бочку, створный буй, на встречное судно…), все в ледяной воде. Ожгибесов трусливо хватает всплывший нагрудник и плывет прочь к берегу, к спасательной шлюпке. Я хорошо плаваю, и я поддерживаю Лю на плаву, помогаю ей забраться на якорную бочку (скалу, буй, спасательную шлюпку…), я растираю ей окоченевшие руки, ноги…
Они стоят сейчас там, в рубке. О чем он ей говорит? Ведь ей наверняка льстит внимание первого человека в городе… Он не дурен собой, наделен немалой властью… Конечно же, он ей нравится. Он не может не нравится. Женщина любит сильнейшего… Надо было отказаться от этого проклятого катера. Добрались бы сами…
Вот сейчас Ожгибесов, почти без свидетелей – матрос-рулевой не в счет, к тому же рев мотора скрывает слова – назначает ей свидание. Говорят, у него есть тайная «холостяцкая» квартира, где он принимает гарнизонных кокоток и тех жен, которые добиваются продвижения своих мужей любыми путями.
С отчаянием и ужасом я ловлю себя на мысли, что не верю Лю. И даже не столько ей, сколько женской натуре вообще. О, эти темные аллеи женской души, эти катакомбы инстинктов… Я ничуть не обвиняю ее, скорее, я оправдываю ее с помощью столь услужливо всплывших в памяти изречений Ницше, Фрейда, Нордау… Но от этого не легче. От этого еще тягостнее. Я отчетливо вижу зашторенную комнату, полураздетую Лю, торопливо стягивающую черные чулки, ожгибесовские ладони на узкой смуглой талии, я вижу, как Лю выгибается в пароксизме страсти…
Она к нему придет! Придет даже из одного женского тщеславия – повергнуть к своим ногам властелина Северодара.
Химера яростной ревности вдруг властно и четко перестраивает все мысли, на смену горячечным видениям приходят ледяные расчеты. Я убью Ожгибесова! План мести складывается быстро и весьма реально. Кажется, предусмотрена любая мелочь… Послезавтра я заступаю старшим офицерского патруля. Целые сутки я буду владеть пистолетом с двумя обоймами и целые сутки смогу появляться там, где мне заблагорассудится – что в городе, что на эскадре. Послезавтра – общеэскадренный строевой смотр. Проводить его будет Ожгибесов, и я смогу выстрелить в него прямо на плацу. Я убью его на глазах всей эскадры. Потом подойду к трибунке с микрофоном и объясню, почему я этот сделал…
– Товарищ капитан-лейтенант! – трясет меня за плечо матрос. – Прибыли. Выходьте!
Прибыли… Хоть бы скорее уйти в моря, подальше от этой земли с ее неразберихой, ревностью, злыми страстями… Я прихожу в себя. Выбираюсь из носового салона на палубу. Ледяной ветер целебно остужает пылающее лицо. Лю, подняв пушистый воротник пальто, ждет меня на причале. Ожгибесов удаляется в сопровождении начальника штаба. Если контр-адмирал Стожаренко приехал встречать Ожгибесова заполночь, значит, что-то случилось. Что? И не с нашей ли «букашкой»?
Мы молча бредем с Лю в город. Дорога в гору, ветер в лицо – говорить трудно. Да и не хочется. Я решаю проводить ее до подъезда и вернуться в казарму. Узна́ю у Васильчикова, как там и что, а потом доночую в своем кабинете. Благо там стоит заправленная койка.
Ветер такой, что у чугунного на гранитном пьедестале матроса вот-вот взовьются чугунные ленточки. Метель. Идем, ориентируясь лишь по углам зданий, едва выступающих из белой замети.
В подъезде я хочу распрощаться, но Лю поднимается по лестнице, ничуть не догадываясь о моем намерении уйти. Окликнуть ее? Я поднимаюсь за ней на третий этаж. Она бесшумно вставляет ключ. Легкое и всегда волнующее движение – поворот ключа, отпирающего дверь, за которой – одиночество для двоих. Я переступаю порог за хозяйкой дома. В сумраке прихожей – электричества нет, ветер снова порвал провода – она снимает с меня заснеженную ушанку, взъерошивает волосы и улыбается. О, эта женская улыбка – у самых твоих губ – томная, медленная, уверенная в неотвратимости поцелуя.
Ладно, живи пока, Ожгибесов…
По утрам ее будили чайки. Они хохотали так заразительно, что Людмила невольно улыбалась сквозь сон, а потом открывала глаза и видела в окне густое мельтешение белых крыльев. Чайки летели вдоль ручья, петлявшего в сопках. Когда-то по ручью поднималась семга. Теперь же старый охотничий путь выводил чаек на камбузную свалку, и птицы радостно гоготали, предвкушая поживу.
Она высунула из-под одеяла ногу, нащупала ледяной крашеный пол, тихо взвизгнула и на пятках, чтобы не студить ступни, пробежала в ванную. В ее доме не было ни ковриков, ни тапочек. Шлепанцы бывшего мужа – зануды и ревнивца – она выбросила год назад вместе с немногими оставшимися от него вещами – бритвенным помазком, джинсовыми подтяжками, коробочкой с флотскими пуговицами и учебником «Девиация компасов». С тех пор она целый год прощалась с городом, собираясь то в Петропавловск к маме, то в Ригу к сестре, то в Симферополь к одному вдовому инженеру, с которым познакомилась в отпуске и который забивал теперь почтовый ящик толстыми письмами с предложениями руки и сердца.
Целый год в ее квартире гремели «отвальные», приходили подруги с кавалерами, бывшие друзья бывшего мужа, новоявленные поклонники… Шипело шампанское, надрывался магнитофон, уговоры остаться перемежались с пожеланиями найти счастье на новом месте. А она слушала и не слушала, прижимая к ноющему виску маленькое холодное зеркальце…
Она была безоговорочно красива. Наверное, не было ни одного прохожего, который бы не обернулся ей вслед. Даже самые заскорузлые домохозяйки поднимали на нее глаза, и на мгновение в них вспыхивала безотчетная и беспричинная ревность. Королева принимала всеобщее внимание безрадостно, как докучливую неизбежность, и если бы в моде были вуали, выходила бы из дома под густой сеткой.
Она ненавидела свою красоту, как ненавидят уродство. Она считала ее наказанием, ниспосланным свыше. У нее не было настоящих подруг, потому что рядом с ней самые миловидные женщины обнаруживали вдруг у себя неровные зубы, или слишком тонкие губы, или худые ключицы, или полную талию.
Мужчины в ее обществе либо одинаково терялись, лезли за словом в карман, вымученно шутили, либо, напротив, как сговорившись, становились отчаянно развязными, хорохорились, нарочито дерзили. И то и другое было в равной степени скучно, плоско, невыносимо. Знакомясь с новым поклонником, она с тоской ждала, что вот-вот начнет он мяться, тушеваться, отвечать невпопад либо бравировать, рассказывать слишком смелые анекдоты, выспрашивать телефон и назначать двусмысленные свидания.
Красота ее обладала особым свойством: она превращала мужчин либо в трусов, либо в фанфаронов. Она ничего не могла поделать с этим, как тот император из восточной сказки, который был наделен самоубийственным даром – обращать в серебро все, к чему бы ни прикоснулась рука. Он умер с голоду, так как рис и фрукты, едва он подносил их ко рту, тотчас же становились серебряными.
Она бы, не раздумывая, пошла за человеком, который сумел бы выйти из этого заколдованного круга. Но такого человека все не было и не было…
По утрам она подолгу стояла у окна. Синеву полярного рассвета оторачивала узкая – не выше печных труб – зоревая полоса.
Она любила Северодар и ненавидела подводные лодки. То было не просто женское неприятие оружия. Она ненавидела подводные лодки, как ненавидят могущественных соперниц. Жутковато красивые машинные существа взяли над здешними мужчинами власть всецелую, деспотичную, неделимую, они владели телами их и душами.
И все же ей не хотелось уезжать отсюда ни в уютную Ригу, ни в теплый Симферополь, ни в родной Петропавловск…
На этом скалистом клочке земли бушевала некая таинственная аномалия. Она взвихряла человеческие судьбы так, что одних било влет, ломало, выбрасывало на материк, других возвышало, осыпало почестями, орденами, адмиральскими звездами. И все это происходило очень быстро, ибо темп здешней жизни задавали шквальные ветры. И так же шквально, скоропалительно, бешено вспыхивала и отгорала здесь любовь. А может, так было по всему Полярному кругу – ристалищу судеб? И аномалия эта, бравшая людей в оборот, на излом, на пробу, называлась просто – Север…
О времени в Северодаре понятие особое. Здесь не знают слова «поздно», и сон здесь не в чести. Можно в глухую заполночь прийти в гости, и никто не сочтет это дурным тоном. «Человек уходит в море!», «Человек вернулся с моря!» – только это определяет рамки времени, а не жалкая цифирь суток. Сегодня друг на берегу, сегодня друг дома, значит, у друга праздник, и ты идешь делить его с ним не глядя на часы… Так живет плавсостав, и так живет весь город.