bannerbannerbanner
Матренины деньги

Николай Гарин-Михайловский
Матренины деньги

Полная версия

– Но-о, господи благослови, – робко трогает снова пахарь уставшую лошадку.

Покорно тянет соломой набитая лошадка изо всей своей силы. Будет тянуть до самой смерти своей. За то и любит свою кормилицу пахарь.

– Господи, господи, спаси и помилуй нас всех, – шепчет старый Федор, что идет по борозде за сохой, ровно парень молодой без шапки. Играет ветер его густыми белокурыми кудрями.

– О господи, господи, – вздыхает он и глядит в ту сторонку, откуда далеко, далеко из-за повалившейся книзу речки уже двигаются в небо синие темные тучи. На исходе время.

Прогнал Василий Михеевич своего рябого рабочего. То терпел, а тут, как до срока его службы всего десять дней осталось, сам ему зубы показал. Кстати, и расходу меньше: как-никак, а по окончании пришлось бы и угостить его, и так чем-нибудь поздравить с окончанием.

Рабочий и сам понимал, с чего Василий Михеевич, прежде мягкий – «золотой мой», стал вдруг обидчивым и жестоким, ну, да уж и богатей на то.

Взял расчет рабочий, а из деревни не ушел: сидит у Ивана Васильевича да рассказывает ему всякие сплетни о своем хозяине.

Иван Васильевич и не гонит рабочего, но и слушает его с деревянным лицом: там, дескать, толкуй, что хочешь, а все-таки человек ты не нужный мне.

А Василий Михеевич на смену рабочему пошел делать дело с Николаем, Матрениным племянником. Тому, как снег на голову, был приход в его двор Василия Михеевича.

– Вот чего, Николаша, золотой мой, – приступил сразу к делу Василий Михеевич, – а ты что ж с осени-то пахать не надумался, видно?

– Так ведь как надумаешься? Лошаденки нет… Сбирался было дать дядя Алексей, коли управится, свою…

– А много пахать тебе?

Василий Михеевич хорошо знал сколько, но так, для приличия спросил.

– Десятину.

– Я думал, что еще прихватил на стороне ты.

– Где уж, Василий Михеевич, прихватить.

– Э, парень, худо…

– Когда не худо… так ведь чего же станешь делать?

– Э-э! А то вот разве, золотой мой, мне уж, что ль, дать тебе лошадку? Пра-а!

Николай в ту же секунду повалился в ноги Василию Михеевичу и, встав, начал вытирать слезы. На таком уж мокром месте глаза у него были устроены.

– Поблюдешь, чать, лошаденку-то?

– Ну-у…

– То-то. Дать разве? Так, видно, вот что, золотой мой, ты вот мне десятинки две вспаши, что ль, да и бери с богом… Ась?

Смутился Николай: поспешил он кланяться в ноги. Больно уж и дорого пашня придет ему, да вряд ли и поспеть все с осени: три десятины без малого – потерпит ли время? Но назад уж неловко Николаю.

– А как не успею?

– Ну, сколько успеешь, – остальное до весны.

– Думай, – сказала мужу Авдотья, в упор смотря на него.

Хотел было Николай растолковать ей, да неловко перед Василием Михеевичем.

– Так же сидеть будешь, – уговаривал Василий Михеевич.

Посмотрел своими ошалелыми глазами куда-то в сторону Николай и говорит:

– Ну, так что? Ладно, видно.

– Ну, вот и спасибо тебе, золотой мой. Чем так-то вести время, и тебе и мне польза. С пашней и ты будешь.

– Этак…

– Я так ладил было, чтоб ноне и в поле тебе.

– Ноне не соберусь…

– А?

– Да вот, надумал забор чинить.

– И то! А то вот что: забор-то уж по-после починишь?

– По-после разве починить.

– Этак… Время придет, все так же на печи только валяться.

– Известно.

– Пра-а, золотой мой. А сегодня, гляди, без малого полдесятины вспахал бы еще.

– Когда не вспахать.

– О?

– Идти, что ль? В поле, видно, кони?

– В поле, золотой мой, в поле: и я бы с тобой заодно пошел.

Посмотрел Николай на Авдотью.

– Ну, так чего? – ответила ему Авдотья.

– Идти надо.

– О? Ну так сбирайся, золотой мой, а я вот на хлебник только загляну… молотьбой раскинулся… Везде дело идет… духом тебя нагоню.

– Ладно…

Добрый час прошел еще, однако, пока собрался Николай, пока тулуп надел да краюху хлеба засунул за пазуху и высокий, сгорбленный, зашагал, наконец, по дороге. Идет да своими придавленными глазами водит весело по сторонам: и у него, как у богатеев, с осени, господь даст, поспеет пашня. Осенняя пашня как-никак поиначе вешней. Не уродит ли господь…

Рада и Авдотья, что как-нибудь дело сошлось: хоть надеяться станут теперь. На радостях захотелось побаловать себя вареной картошкой, уж и так от хлеба да луку перегорело нутро. Подумала Авдотья, подумала, да и затопила печку.

Только горшок поставила с водой, а Матрена в двери.

– Ты что это?

Стыдно стало Авдотье за свое баловство.

– Да вот, тетенька, картошки захотелось горяченькой.

Поджала губы Матрена и прочь пошла.

– А вы, тетенька, куда? – виновато спросила вдогонку Авдотья.

Матрена с крылечка уж сухо ответила:

– В поле…

– О? – переспросила Авдотья, выйдя провожать тетку.

Матрена шла, не оглядываясь, а Авдотья смущенно стояла и смотрела ей вслед.

И только когда тетка скрылась на повороте к мосту, на прощанье показав свой сухой профиль и скользнув по направлению Авдотьи глазами, Авдотья вошла назад в избу.

Присела Авдотья к печи и, огорченно засмотревшись в огонь, думала о том, что непременно тетка мужу ее скажет, что печь она развела.

«А хай тебе».

Сидят старухи на селе, смотрят на дымок из Николаевой избы, и говорит бабушка Драчена:

– Ишь не вовремя огонь развела… балуется без мужа… И правду бают: мужики в поле, а бабы за яишницу…

Варит Авдотья свою картошку, и не видно ей, как сквозь прогоревшую деревянную трубу уже пробрался огонек в солому и уж горит в ней свечой. Смотрят старухи и от ужаса рта раскрыть не могут: вон он, нежданный гость пришел – пропала деревня.

– Гляди, гляди, огонь! – кричит кто-то.

– Пожа-ар! – тоскливо, скорбно понеслось по деревне.

А уж вспыхнул красный огонь и закружил над Авдотьиной крышей. Двор занялся. Подхватило соседнюю избу, там на третью перебросило, и заревела огненная река, и полилась по сплоченным кострам деревенским. Черный ветер гонит и подгибает дугой под себя дым и вихри горящей соломы. Растет дуга и черным сводом, красными языками тянется через улицу к нижним избам.

Мечутся, как угорелые, бабы да горсть мужиков.

Пожар! Пожар!

Кто тащит вещи и тут же бросает их и бежит назад, но уж изба в огне: только и близка борона, что стоит приставленная к избе… Ухватил борону и волочит ее.

– Брось! – налетел вихрем Иван Михайлович. – Беги за водой, возьми ведро, вон, вон, – кричит благим матом управитель.

Бросил борону крестьянин и бежит за ведром, а Иван Михайлович несется дальше.

Драченины овцы дома остались и не идут со двора. Тащит за хвост одну Драчена и не видит, что уж двор ее занялся.

– Сгоришь, брось, пошла вон! ступай за водой, – бросился и к ней Иван Михайлович.

Бросила Драчена, подхватила подвернувшуюся квашню и бежит с ней по жаркой улице, охваченная ужасом и тоской, сама не зная куда, и кричит режущим голосом:

– Батюшки! Овечки! Умильная скотинка горит!

Несется со всех сторон сухой ветер по улице, так и засыпает искрами.

Как безумная, с диким воплем бежит Настя, приемная дочка Фаиды.

Зовет в отчаянье Иван Михайлович народ, но бросились все к своим избам и, не зная за что схватиться, тащат, что попало, из домашнего скарба и в работе забывают, что делается кругом. Но со всех сторон уже налетел огонь, и, захваченные им, разбегаются люди, оставляя неумолимому врагу свое последнее достояние.

Только и идет дело толково у Ивана Васильевича. Счастье во всем ему. В стороне от огня остался переулок богатеев. А все неровен час: повернуть может ветер.

Скоро и расторопно командует Иван Васильевич собравшейся кучке пьяниц, бросивших свои избы и проворно, усердно, заботливо, как святыню, переносящих драгоценную влагу в бутылях на другую сторону реки. Больше всех старается Андрей: рад, что дорвался до дела по сердцу. И его изба горит:

– А хай с ней! – машет рукой Андрей, – баба там мечется… спасет разве?

Тут и Федор мужичонка, и Николай-печник, проснувшийся вдруг и проворно беззвучно весело прыгающий назад за бутылями чрез речонку, и Демьян-актер.

– Вали, вали, братцы, – весело визжит Демьян. Только Костриги, рябого рабочего, нет.

Весь сила и порыв, легко и гибко мчится он к Алексеевой избе.

Сбились ребятишки в кучу перед своей избой и глядят с громко бьющим тревогу сердцем: вот, вот сейчас дойдет до нее очередь.

– Володька, где деньги? – бросился к парнишке рабочий.

Володьке запали тогда слова рабочего. Выследил он, где отцовские деньги. Только теперь и вспомнил о них: и не знает, как быть ему.

– Говори… сгорят! Поспею еще достать-то, отцу отдам…

– В печке.

Рабочий уж вскочил в избу.

– Где, где? в окно покажи.

– Боюсь, крыша горит!

– Иди, дьяволенок, ближе… не бойся!

Володька изловчился, подбежал к окну:

– Вон, вон…

Ветром подвернуло черный дым, и Володька стремительно бросился назад.

Когда дым рассеялся, в избе уж никого не было. Темной пастью смотревшая пустота в стенке печи да валявшийся выломанный кирпич говорили о сделанной работе.

Прямой дорогой через огород со всеми алексеевскими деньгами исчез рабочий навсегда в том леску, что рос у деревни на выгоне: где-нибудь объявится торговым человеком.

Сильнее ревет огонь, и уже осипшим голосом кричит Иван Михайлович:

– Воды, воды!..

Бегут с ведрами и, расплескав половину, остальную выбрасывают в свою догорающую избу.

– Не сюда, не сюда… Там не спасешь, – надрывается с своей не загоревшейся еще избы хозяин.

– Сюда давай… Сюда дава-а-ай!

Докричался.

– Вот так, так… Лей сюда, лей сюда.

– Смотри, смотри – занялось…

– Воды, воды…

Бросился хозяин и ногами топчет загоревшееся место. Но в пяти местах еще уж занялось…

 

– Прыгай, прыгай, сгоришь…

– Разбирайте де-ся-тую из-з-бу-у-у! Так все сгорят! – кричит верхом прискакавший начальник.

Десятая корнеевская: дед да молодуха таскают рухлядь.

– Как ее разбирать? – говорит дед, – може, не дойдет еще…

– Как не дойдет…

– А господь?

– Вали избу…

– Не дам, – становится у ворот страшный изъязвленный дед, – пусть от руки божией пропадает, а не от рук людских…

Но уж валят избу. Летит солома во все стороны.

– Тащи, тащи солому, дальше тащи…

– Багры, багры…

Но уж налетел огонь и все стремительно прыгают, черные, ошалелые в угаре, в запахе горящей соломы. По соломе, что растаскивали, добирается огонь и до рухляди.

– О господи, – кричит в отчаянье старый дед, – будьте вы прокляты.

Побелевшая Параша одна его слышит. Кричит уже начальник далеко возле новой избы, которую надеются вовремя разобрать.

Но зорко стоглавое огненное чудовище; вытянулось и летит оно по крышам и жадно лижет их своими огненными красными языками, – забегают, извиваясь, языки далеко вперед и захватывают уже третий, последний порядок.

Бегут с поля мужики с ужасом в сердце. Кто бежит, кто скачет.

Задохнулся Николай, упал на пригорке и глядит на свою избенку. Словно подвинулась вплоть его горящая избенка и налившиеся огнем красные бревна ее, – те бревна, что так долго и терпеливо наживал он: и в барском лесу в темную ночь, и выменивал, и покупал, и отрабатывал.

Скачет мимо Корней и помертвелыми глазами молча, как во сне, уставился в горящую деревню.

Старик Алексей, с раскрытым ртом, бежит и смотрит так, как смотрят на поле битвы свежезаколотые трупы: напряженно, пристально и неподвижно куда-то.

Пронеслась вихрем на лошади мимо Матрена. Сбился очипок, волосы растрепались, оголилось колено, скачет и кричит:

– Деньги, деньги!!

Бежит и не моргнет Алексей, словно прислушивается к чему-то или спит на ходу.

Евдоким уж добежал до села и, пригнувшись, смотрит онемелый туда в улицу, где под черным огненным оводом далеко, далеко аккуратно и ярко еще стоят красные, чужие уж домики.

И кажется ему, что так и будут стоять они и будут жить в них новые, страшные хозяева: вон они взглядывают из окон, как чисто пеплом усыпали землю, вон как метут, о! ярко там!

Рейтинг@Mail.ru