bannerbannerbanner
Крымская война. Записки военного хирурга

Николай Иванович Пирогов
Крымская война. Записки военного хирурга

Полная версия

Письмо к М. Топильскому

Михаил Иванович Топильский (1809–1873) – российский государственный деятель, сенатор, тайный советник (1857). Главный деятель ведомства юстиции при министре В. Н. Панине (до и после Крымской войны). Он прислал Пирогову деньги для помощи защитникам Севастополя от имени неизвестного благотворителя.

Севастополь. 1855. 6 марта

Сим честь имею уведомить ваше превосходительство, что присланные неизвестным благотворителем двести полуимпериалов золотом я получил.

Но условия для раздачи их, определенные в вашем письме, исполнить трудно. Весьма немного находится здесь таких офицеров, которые назначаются в отпуск, которые же и назначаются, имеют обыкновенно свой капитал и поместье и вообще достаточные люди; бедному офицеру и в голову не придет проситься в отпуск на казенном иждивении; такие остаются обыкновенно в госпиталях – покуда или выздоровеют или умрут.

Несмотря, однако же, на это, я дал знать о получении мною суммы от неизвестного благотворителя, для означенной цели, г. г. начальникам штаба, и до сих пор, хотя уже прошло около месяца, никто не оказался подходящим под условия, определенные благотворителем.

Я в конце апреля или в начале мая намереваюсь возвратиться в Петербург. Спрашивается, что должен я буду предпринять с означенной суммою, когда она останется без употребления. Должен ли я буду поручить для раздачи офицерам, на определенных условиях, г.г. начальникам штаба или возвратить вам, или же не переменит ли неизвестный благотворитель своих условий и не позволит ли поступить с этою суммою так, как это делали другие особы, снабдившие меня деньгами для покупки раненым офицерам и низшим чинам различных вещей, в которых больные чувствуют недостаток и между тем не входят в обыкновенное госпитальное содержание, как-то: вино, чай, белый хлеб, сбитень и т. п.

Покорнейше прошу Вас предложить все это на благоусмотрение благотворителя и о последующем решении не замедлить уведомить меня через курьера и фельдъегеря (по обыкновенной почте ответ придет не прежде четырех недель).

Н. Пирогов

Письма к А. А. Пироговой

Пирогова Александра Антоновна (1824–1902) В девичестве баронесса Александра фон Бистром. Вторая жена Н. Пирогова.

Письма Н. И. Пирогова к жене, Александре Антоновне25,

за 1854–1855 гг.

№ 1. 29 октября. Пятница [Москва]

Милая Саша, пишу тебе от Лизы26, которая сбирается в С.-Петербург, но которой я отсоветываю; не знаю, послушается ли Н. П. Волков, спасибо ему, распорядился прекрасно, так что тарантас уже нанят и я сегодня же часов в 7–8 вечера отправляюсь далее с Сохраничевым27. Поблагодари от меня г. Волкова. Отъезжаю от Иноземцева28, отобедав у Павла Петровича. Дорогу, слава Богу, сделали порядочно и чрезвычайно спокойно в семейном отделении. Один болтун только, который, несмотря на свои 50 лет, толковал только о девках и пакостях, надоедал мне по милости Витгенштейна29, который его затащил к нам.

Прощай, береги себя, будь здорова, целую детей. Благословляю и целую вас всех. Твой.

№ 2. Среда. 2 ноября [1854 г.]. Харьков. 11 часов вечера

Только что сейчас приехали и чрез два часа уезжаем. Дорога от Курска, двести верст, ужаснейшая: слякоть, грязь по колени, но вчера сделался вдруг вечером мороз при сильнейшем ветре, так что зги не было видно, и мы принуждены были остановиться на 5 или 6 часов на станции в одной прегадчайшей комнате. Я еще не брился, не мылся и не переменял белья с Петербурга. Все, слава Богу, здоровы и веселы; у Обермиллера30была нога стерта, так что чуть рожа не прикинулась; у Калашникова31мальчики в глазах прыгали; но все это миновалось. Прощай, душа, целую тебя: теперь напишу уже из Севастополя […].

Твой навсегда.

№ 3. Екатеринослав. Пятница. 6 ноября [1854 г.]. 12 часов утра

Наконец дотащились до Екатеринослава. Дорога от Курска, где шоссе прекратилось, невыразимо мерзка. Грязь по колени; мы ехали не более 3 и даже 2 верст в час, шагом; в темноте не было возможности ехать, не подвергаясь опасности сломить шею, и потому мы принуждены были оставаться по 6 часов на станции, покуда темнота проходила. Нас застал на дороге около Белгорода жесточайший ураган, который был также, как я слышу, и в Севастополе32.

Не знаю, когда-то доедем; грязь и здесь ужаснейшая. Мы едем трое в тарантасе. Калашников с вещами в телеге следует позади; ось у телеги переломилась, ее подлец ямщик навел, я думаю, нарочно на сугроб и свалил в канаву. Мы до сих пор все, слава Богу, здоровы. Здесь надобно купить кое-что и именно большие мужицкие или охотничьи сапоги; говорят, что в Крыму несосветимая грязь.

Что ты делаешь, моя душка, здорова ли, здоровы ли дети? Целую вас всех всякий день заочно. Прощай. Кланяйся Маше33и всем нашим. Теперь напишу уже из Севастополя.

Погода переменчива; вчера было так тепло, что я уже хотел вынуть шинель, а сегодня опять холодно. Надобно сказать Антонскому34, что почты между Харьковом и Екатеринославом в самом жалком состоянии. Вчера мы на одной станции взяли курьерских лошадей; не нашли ни смотрителя, ни помощника, ни ямщика, подорожную не вписали в книгу, прогонов не заплатили, потому что некому было платить, и уехали […].

Прощай еще раз. Целую тебя и детей.

№ 4. 14 [ноября. 1854 г.]. Севастополь. Воскресение

Приехал в Севастополь 12 числа и спешу тебя уведомить, милая Саша, что, слава Богу, жив и невредим. Подробное письмо начал было писать вчера, но не успел окончить; завтра едет фельдъегерь, а мне некогда; с 8 часов утра до 6 часов вечера остаюсь в госпитале, где кровь течет реками, слишком 4000 раненых. Скоро поеду в Симферополь навстречу сестрам милосердия; устал, лежу и пью чай; погода сегодня, как в августе или в конце июля у нас, но зато вчера целый день шел дождь. Через несколько дней ты получишь первый отчет, который и сообщишь Здекауеру35для прочтения моим однокорытникам. Слышится треск бомб и ядер, к вечеру, но не слишком часто. Дела столько, что некогда и подумать о семейных письмах.

Чу, еще залп; но мы в безопасности: остановились в бастионе № 4 Северной стороны.

Не сердись, душка, что пишу мало, но скоро получишь целую кучу любопытных известий и о дороге и о нашем пребывании. Я выезжаю утром в 8 часов на казацкой лошади в госпиталь и возвращаюсь весь в крови, в поту и в нечистоте в 4, 5 и 6 часов вечера. Целую тебя, прижимаю к сердцу. Поцелуй детей; скажи себе и им, что муж и отец думает об вас и за 2000 верст.

Прощай, моя душка.

Вот что сообщает о приезде Пирогов в Севастополь современник-врач Ульрихсон:

«В это критическое время явился к нам из Петербурга академик Николай Иванович Пирогов с десятком избранных им самим сведущих хирургов. Не успев познакомиться с санитарными учреждениями в самом городе, он принялся водворять порядок на Северной стороне. После сортирования раненых отправлен был огромный транспорт больных в Симферополь и прекращена была транспортировка раненых из нашего временного госпиталя, чрез что открылась возможность уложить по местам всех раненых и заняться поданием помощи страдальцам. Прибывшие хирурги вместе с военными врачами принялись деятельно за работу и вскоре все больные были перевезены и успокоены… По приведении в порядок местного госпиталя на Северной стороне профессор Пирогов принялся за организацию санитарных учреждений в самом городе. Приняв в свое ведение от медицинского инспектора Черноморского флота первый перевязочный пункт, он первым делом стал заботиться, чтоб дать большой простор раненым и сохранить по мере возможности чистый воздух в комнатах. Для этой цели кроме дома Благородного собрания в городе заняты были все казенные здания и более удобные дома частных жителей, где прежде помещались одни только второстепенные перевязочные пункты. Теперь занята часть Николаевской батареи, дом Инженерного ведомства, Екатерининский дворец и купеческие дома – Орловского, Гущина и других, где можно было поставить от 30 до 50 и более коек.

С профессором Пироговым явились в то время в Севастополь лучшие молодые хирурги, а именно: Беккерс36, Обермиллер, Каде37, Реберг, Пабо, Хлебников, Тарасов, Тюрин, Сохраничев и опытный фельдшер Калашников. Все они занимались в главном перевязочном пункте и заведывали ранеными во вновь открытых отделениях, навещая в то же время и больных на Северной стороне. Наш временный госпиталь посетил Николай Иванович по водворении порядка в городе. Он нашел у нас много неправильностей, как в лечении ран, так и в содержании больных, указав меры к исправлению; но никого из своих ассистентов не назначил для надзора за пользованием больных и раненых. Даже добровольные наши сестры милосердия не были заменены подготовленными сестрами Крестовоздвиженской общины, явившимися к нам в Севастополь в конце ноября. Один только десмургист38Сохраничев заходил изредка к нам в госпиталь и показывал, как нужно налагать по новому способу гипсовые повязки на сложные переломы».

Здекауер писал:

«Был приглашен в нашу академию на новую кафедру госпитальной хирургической клиники и патологической анатомии известный тогда уже своими классическими сочинениями по хирургии и анатомии гениальный профессор Н. И. Пирогов. Он вскоре стал заведовать всеми вскрытиями по госпиталю. К нему поступали на секцию (вскрытие) и умершие в моем отделении больные, с весьма подробными историями болезней и вначале не редко проблематическими диагнозами, которые тотчас обратили на себя его внимание.

 

Так как я присутствовал при всяком вскрытии, то мне не трудно было сообщить подробный и правдивый перечень прижизненных функциональных расстройств и объективных явлений, но только мои заключения о значении последних и связи их с органическими расстройствами далеко не всегда были верными. При этих проверках мы скоро познакомились, и строгий разбор моих ошибок, с указанием причины, отчего они произошли, сделался для меня драгоценным источником хотя медленного, но основательного усовершенствования не столько в диагностической технике, которую я себе давно усвоил, сколько в умении узнавать известные органические расстройства по выдающимся при них группам объективных признаков и функциональных расстройств. В этом направлении и я имел счастье быть учеником Пирогова. При этих взаимных поверочных занятиях, продолжавшихся более двух лет, завязалось не только близкое знакомство, но и более тесная дружба между нами, я сделался домашним врачом у Пироговых и оставался таковым до отъезда его из Петербурга».

№ 5. 12 [-14]ноября. Пятница. 1854. Севастополь

Слава Богу, здоровый, следовательно живой, прибыл сегодня в 12 часов утра в Севастополь. Как был, так и есть; такой же точно, как выехал из Петербурга, нисколько не переменился, тебя люблю по-прежнему; как? – ты это сама знаешь.

Ты, я знаю, милая Саша, была бы довольна и этим одним известием, но есть люди, которые мешаются в чужие дела и хотят непременно знать, как и что и почему и тьму подробностей, для тебя вовсе незанимательных. Я думал-думал, как бы угодить этим господам, а не угодить нельзя добрым людям.

Тем предисловие кончается; я дремлю после реброкрушительной прогулки по Бахчисарайскому шоссе и засыпаю.

13 ноября. День моего рождения, о чем я вспомнил только сегодня, т. е. 14 ноября.

14 ноября. Пишу, милая Саша, не для тебя одной, а и для других добрых людей, а, главное, и для себя, может быть.

Дорога от Курска до Севастополя есть ряд мучений для того, кто находится в приятном заблуждении, что дороги назначены для уменьшения пространства и времени в житейском сообщении. Я рассматриваю их, как особенный род сотрясения, полезного для моих кишок, и потому отношу поездку в Севастополь осенью и преимущественно в военное время к превосходной гимнастике брюшных внутренностей. Толчки, перегибы, перекаты и тьма других телодвижений, конечно, не вовсе безызвестных жителям Гороховой и Вознесенской, встречаются здесь в таком мифологическом объеме, что, наконец, понятие о ровном месте начинает делаться чем-то вроде мифа.

Тарантас наш оказался образцом прочности; однако же и он, благодаря усилиям ямщиков нас опрокинуть, не устоял и, свалившись в одну Прекрасную ночь на бок в канаву, треснул.

Трещина, которая могла бы наделать нам множество хлопот, к счастью, обнаружилась в Екатеринославле39[…].

Харьков в отношении образованности, несмотря на то, что университетский город, стоит, по моему мнению, гораздо ниже Екатеринославля. Харьковский аптекарь […], немец, несмотря на мое письменное приглашение и выгодную перспективу сбыть с рук свой материал, не явился, отговариваясь тем, что он не хочет; это уже, очевидно, переход к восточной беззаботности.

Смотритель Харьковской станции сделался вежливым только после многих уверений, что я знаком и даже несколько сродни Антонскому. Тарантас, исправленный совестливо в Екатеринославле, обязан своею трещиною именно харьковскому ямщику, а телега, нагруженная нашими чемоданами и фельдшерами, едва совершенно не развалилась от быстрого переката с сугроба в ров, едва ли учиненного не с умыслом также харьковским ямщиком.

С тех пор участь этого экипажа сделалась и продолжает быть для нас предметом постоянных забот и тревог […].

После телегокрушения за Харьковом мы должны были расстаться с Калашниковым. Этот ревностный чиновник решился принести жертву науке и человечеству и, подвергнув себя разлуке с нами и всем опасностям одиночного странствия в краю неизвестном и беспутном, принял начальство над разломанной телегой и ее содержимым с твердым намерением или умереть или доставить все в настоящем виде в Севастополь. Сказано – сделано […].

Расставшись с телегой, мы думали долететь мигом до Севастополя, но не тут-то было. Если станции и дороги между Курском и Харьковом были плохи и мало способствовали к продолжению пути, то между Курском и Екатеринославом они сделались чисто непреодолимым препятствием к достижению этой цели.

Трудно решить, в ком более должно искать причины: в черноземе ли, расплывшемся от дождей в какую-то клейкую жижу, или в станционных смотрителях и в содержателях станций. Одно скажу только положительно, что если Антонский почитает почтовое управление в Новороссии, достигшим под его надзором хотя некоторой степени не то что совершенства, а просто только одной сносности, то он жестоко ошибается […].

№ 6. [Севастополь] 24 но[ября 18]54 г.

Еду сегодня в Симферополь, дня на четыре, посмотреть на госпиталь и узнать о сестрах милосердия, которые должны на днях явиться.

Не знаю, отчего ты еще не получила моих двух писем с дороги: из Харькова и Екатеринослава.

В Харькове я отдал с рук на руки станционному смотрителю, в Екатеринославе – отослал на почту; оба письма в казенных конвертах.

Все твои письма до шестого, от 13 ноября, получил; вижу, что ты, моя душка, не совсем благоразумно переносишь разлуку.

Господь с тобой, утешься; ведь ты знаешь хорошо, что с тобой ли, без тебя ли, я все-таки тебя люблю больше всего на свете. Так о чем же грустить […].

Вместо меня ограничься покуда детьми, а там посмотрим […].

Когда я ворочусь, неизвестно, но разумеется, что не буду медлить ни минуты, чтобы утешить тебя. Говорят, что они скоро будут бомбардировать, другие говорят, что будут зимовать; короче, здесь так же мало знают, как и в Петербурге.

Я начал писать журнал моей экспедиции и посылаю тебе первые два листка; кто интересуется, как, например, Здекауер, Глазенап40, можешь им дать прочесть. Для тебя же должно знать, что я едва управляюсь с делом и возвращаюсь вечером усталый и потому журнал мой пишу отрывками. Покуда здесь спокойно; от времени до времени слышится канонада, особливо ночью, когда мешают работам; ядра до нас еще не долетают, а много, много если падают в бухту.

Матросы и солдаты убеждены, что Севастополь не будет взят, но все покрыто мраком неизвестности; но только известно и очевидно, что раненые валяются, как собаки, и долго, долго нужно хлопотать, пока их сколько-нибудь приведут в положение, мало-мальски сносное.

Я в Симферополе оставлю мой чемодан и все тяжелое; останусь там дней пять и более.

Поцелуй и благослови детей; прощай, моя душка, не грусти, ради Бога, а то ты и на меня грусть наведешь; а покуда я доволен хотя тем, что моя поездка не без пользы. Все четыре врача прибыли, и мы восемь человек живем покуда вместе в 2 комнатах.

Целую, обнимаю, прижимаю к сердцу тебя и детей.

[Журнал моей экспедиции]

Жестокий ураган 2 ноября, наделавший много бед нашим неприятелям, не пощадил и нас; он нас застал на дороге в темную ночь, и мы думали, что конец приходит нашему тарантасу. Представь себе клейкую вязкую грязь по мыщелки, темную ночь и вихорь такой, что на ногах не устоишь. Мы рады, рады были, что добрались шагом, делая по четыре версты в час, наконец, до какой-то лачуги, названной почтовым департаментом станционным домом, с разбитыми окнами, с одной грязной конурой и пьяным смотрителем. Здесь мы должны были, сидя, провести почти целую ночь. Но все это еще было золото в сравнении с тем, что нас ожидало в самом Крыму; здесь, переехав в Перекопе через Днепр, наше путешествие началось с того, что мы засели с шестеркой лошадей в грязь и просидели бы в ней без сомнения целую ночь (выехав со станции около 4 часов), если бы один благодетельный хохол, ехавший порожнем, не взмиловался над нами и не впряг пару волов; круторогие дернули и вытянули разом и тарантас и голодную шестерку.

В Перекоп мы приехали уже ночью и, чтобы отдохнуть от грязи […] отправились в гостиницу. При входе в нее, едва не утонув в огромной луже, мы нашли дверь запертой на замок. Когда дверь после различных и долговременных усилий с нашей стороны наконец отворилась, мы вступили в огромный запачканный сарай, посредине которого стоял не менее запачканный биллиард; на стенах смелая кисть какого-то иностранного артиста изобразила Минина и Пожарского. Содержатель гостиницы, грек, уверял, что он может нас угостить прекрасным ужином; это обещание так одушевило моего спутника г. Сохраничева, что он заказал бифштекс из говяжьего филе, желая, чтобы он непременно был взят из края и приготовлен по всем правилам искусства. Грек не только обещал удовлетворить этому смелому гастрономическому порыву чувств, но еще предлагал пирожки, борщ и вино-выморозки такого чудесного качества, что во всем Крыму ему не было подобного. Мы уселись в приятном ожидании у окна, открывавшегося в буфет, и вскоре мужик из Владимира в изорванном архалуке с всклокоченной бородой и с плутоватой усмешкой, называвший себя маркером, подал нам через это окно несколько кусков говядины, принадлежавшей некогда какой-то, только уж никак не филейной, части быка, пару пирожков, весьма сходных с резиновыми калошами, и бутылку знаменитых выморозков. К нашему счастью, следствием этого ужина было только урчание в животе и изжога.

По мере того, как мы приближались к месту, обратившему на себя внимание всей Европы, исчезало всякое различие между обыкновенными и курьерскими лошадьми и, наконец, за Симферополем кончалось обидное неравенство едущего по своей надобности и фельдъегерем. Все едущее вперед и назад, наконец, остановилось на станции в Бахчисарае, и почтовая дорога сделалась непреодолимым препятствием к достижению Севастополя, так что шестьдесят верст между двумя этими городами нужно было ехать целые 2 суток.

В Бахчисарае я встретил на дороге Шеншина41, которому главнокомандующий42дал поручение осмотреть и организовать временные госпитали в Бахчисарае и в Симферополе, объявив ему, что он отдал приказание Херсонской комиссии заготовить все нужное для их обзаведения, и прибавив между прочим в своей инструкции, что о следствиях этого поручения Шеншин должен дать отчет не ему, а министру, его же просто только уведомить.

Шеншин, встретившись со мною, воротился в Бахчисарай, и мы пошли вместе осматривать временный госпиталь. Описать, что мы нашли в этом госпитале, нельзя. Горькая нужда, беззаботность, медицинское невежество и нечисть соединились вместе в баснословных размерах в двух казарменных домишках, заключавших в себе 360 больных, положенных на нарах один возле другого, без промежутков, без порядка, без разницы, с нечистыми вонючими ранами возле чистых, в пространстве по благоусмотрительному человеколюбию врача и смотрителя, герметически запертых при температуре слишком 18 Р, не перевязанных более суток, вероятно, также из человеколюбия.

Врач и его помощник, один ординатор, оба безответные пешки, торчали тут и служили живым укором сословию и администрации. Шеншин, очевидно, доброжелающий и ревностный, но еще молодой и незнакомый с делом человек, убедившись нашими доказательствами, что он завел нас не в госпиталь, а в нужник, разразился над комиссаром, зашел в сарай, где нашлись спрятанными кухонные котлы, существование которых он признавал недоказанным.

Крикливые угрозы быть разжалованным в солдаты и подлеца опытный в своем деле комиссар съел, не поморщившись, приложив два пальца к козырьку и сказав про себя: «видали мы этаких».

Только в Бахчисарае я начал предвидеть, в каком состоянии найду раненых защитников Севастополя; но все-таки то, что после нашел, превзошло всю меру моих опасений. Отправившись из этого татарского вертограда часа в 4 пополудни, мы доехали кое-как шагом, купаясь в грязи, до Дуванов – последней станции перед Севастополем, нисколько не замечая, что мы приближаемся к театру войны; и если бы отдаленный грохот залпов, от времени до времени доносившийся до нас, не напоминал нам, что вскоре сами должны сделаться деятельными участниками в кровопролитии, то я бы, пожалуй, счел эту прогулку по грязи довольно забавной.

Наконец, в Дуванах оказались первые следы лагерной администрации. Нам отвели ночлег в доме волостного правления, тяготевшего над разбежавшимися теперь татарами. Хозяином этого дома был в настоящее время комиссар, занимавшийся продовольствием войск и устроившийся на своей бивуачной квартире не без комфорта. У него оказались походные кресла, в которых я очень порядочно заснул.

 

Комиссар был человек, очевидно, опытный и любящий порядок и этикет. Он устроил из бочки форменный стол, покрыв ее доской, а доску – красным сукном […].

Поутру мы проснулись с мыслью, что находимся в 16 верстах от Севастополя и что наступил последний день наших ожиданий увидеть и услышать собственными глазами и ушами то, о чем мы так много говорили и слышали.

По дороге от Дуванов до Севастополя можно было уже догадаться, что подъезжаешь, или, правильнее, ползешь к месту военных действий…

В вязкой грязи, толкаясь по рытвинам, спускаясь с гор и поднимаясь на горы, тянулись ряды телег и арб, нагруженных сеном, сухарями и ранеными; по 2 и по 4 человека на телегу скучены были раненые защитники Севастополя, отправлявшиеся в Бахчисарай и оттуда в Симферополь, где их ожидала та же самая участь, т. е. быть сваленными на нары и валяться в грязи и нечистоте под наблюдением врачей.

Хотя я и положил себе правилом врученные мне деньги великою княгинею, Комитетом и другими не давать в руки больным, но бесприютное положение транспортирующихся поневоле меня вынудило раздать им по одному рублю серебром на телегу для мелочных расходов.

Около 12 часов утра мы поднялись на гору, и нам представился, наконец, Севастополь во всей красе. Местоположение великолепное. Море и горы. Особливо часть города, известная под именем Корабельной слободы, расположена живописно амфитеатром на горе. Нет сомнения, что нет в целом свете лучше Севастопольской бухты. Широкая (в полторы версты), глубокая, извилистая, с крутыми берегами, с изумрудной водой и окруженная со всех сторон горами.

24–28 ноября. Продолжение

Несмотря на грязь и тряску, я не мог достаточно налюбоваться Севастополем, подъезжая к нему 12 ноября утром. Наконец, наш тарантас остановился невдалеке от квартиры главнокомандующего и великих князей. Мы думали сначала отыскивать начальника штаба, чтоб ему представиться, и чуть было уж не поворотили на Сухую балку, где он живет, или, лучше, гнездится с своим штабом, как, к счастью, нам вышел навстречу доктор Боссе и еще один морской врач, высокий, дородный, с важной физиономией, хотя и не без улыбки; я его принял сначала за офицера и не обратил на него достаточного внимания, которое должен бы был оказать собрату. Первою мыслью был притон.

На одной станции перед Екатеринославом встретившийся нам фельдъегерь сообщил, между многими нелепостями […] две вещи, заставившие нас призадуматься: во-первых, что весь штаб главнокомандующего кочует на открытом воздухе, без палаток, кто как может, иной в тарантасе, другой просто в грязи, – а сам главнокомандующий – на пароходе; во-вторых, что другого средства в Севастополе нет передвигать ноги, как напяливши на них охотничьи сапоги.

Основываясь на этом, мы твердо решились не расставаться, во что бы то ни стало, с нашим тарантасом, снабдить его снутри войлоком и клеенкой, а для защиты нижних конечностей купить в Екатеринославле за недостатком охотничьих простые мужицкие сапоги и длинные шерстяные чулки. Так и сделали. Можно вообразить наше удовольствие, когда Боссе вызвался с необыкновенною любезностью нам отыскать квартиру в батарее через д-ра Гейнрихса, знакомого с местностью; и действительно, через полчаса нам были отведены 2 комнаты со сводами в нижнем этаже Северной батареи № 4-й; в этих комнатах лежал раненый генерал Соймонов43, умерший от раны в брюхо при деле 24 октября; в этой же батарее помещались больные и раненые офицеры и – самое важное для нас – возле нашей квартиры была госпитальная кухня; следовательно, и стол наш был обеспечен.

Я тотчас же отправился к начальнику штаба, и высокий, дородный, с важной физиономией, но не без улыбки врач [Таубе] вызвался меня провожать. По дороге, берегом бухты, я увидал с десяток огромных пушек, заклепанных и лежавших на берегу. На вопрос мой, что это такое, врач отвечал, что это следствия недоразумения. Когда неприятель шел от северных фортификаций на юг, то приказание Меншикова не было понято якобы, и пушки эти заклепали и сбросили с батареи в море, думая, что неприятель непременно овладеет батареей и будет ими стрелять по городу. Теперь же, когда это предчувствие не сбылось, то наши ловят свои же пушки в море, вытаскивают и расклепывают. Из этого одного обстоятельства мне стало ясно, что хотя приказаний главнокомандующего и не поняли, но все- таки хорошо поняли, что Севастополю не сдобровать, когда бы неприятель занял северные укрепления.

И действительно, все свидетельства очевидцев, и знающих и незнающих дела, в том согласны, что, остановись неприятель на северной стороне города, и он бы просто церемониальным маршем мог взойти в него без малейшего препятствия. Все было в страхе и трепете, а о защите никто не думал. Стоит только посмотреть на Севастополь с северных возвышений и видишь пред собой почти всю бухту с флотом и весь город, как на ладони. Дурачье не поняли этого, а после хвастались в газете описанием глупого и трудного марша с севера на юг, который спас город. Глупому крику гусей был одолжен Рим спасением, глупому маршу англо-французов – Севастополь. Так уж верно угодно Богу, что случай и бессмыслие в великих происшествиях назначены играть более важную роль, чем человеческая прозорливость и остроумие.

Зачерпнув раза три полные калоши грязи, я прибыл, наконец, к начальнику штаба, генералу Семякину44. Он сидел в нагольном тулупе и беседовал со своим врачом, бывшим моим учеником, Гейнрици. У него же встретился с Баумгартеном45. Оказалось, что и этого героя я знаю; он меня помнит, по крайней мере, по одной операции, которую я сделал ему за несколько лет. Поговорив несколько о том, чему нельзя помочь, я хотел было отделаться этим одним визитом и передать мой конверт на имя главнокомандующего начальнику штаба; но он взялся за это и посоветовал мне самому отправиться.

Возвратившись к моему тарантасу, я увидел Обермиллера, объясняющегося с вел. князем Мих[аилом] Николаевичем]. Я должен был также остановиться и отвечать на некоторые вопросы о дороге, раненых, сестрах милосердия и т. п.

В 6 часов вечера нужно было отправиться к главнокомандующему. Свойства окружающих его лиц не безызвестны. Открылось, что и лейб-медик его пришелся по масти. Высокая, дородная, с важной физиономией, но не без улыбки, особа, провожавшая меня к начальнику штаба, был не кто другой, как д-р Таубе, мой старинный пациент и известный мне и целому Дерпту по оригинальному производству экзамена. Он был казеннокоштный студент Дерптс[кого] университета] и имел необыкновенное отвращение к экзамену на степень лекаря. Отвращение это дошло до болезненного состояния, обнаружившегося под видом истерики. Когда декан факультета Вальтер46, несмотря на все отговорки, приказал педелям доставить Таубе живого или мертвого к себе на дом для экзамена, то его, действительно, привели под руки и, как он объявил, что, сидя, не может экзаменоваться, то его положили на диван, окружили со всех сторон и начали экзаменовать, стараясь от времени до времени освежать упавшие его силы холодною водою. Я никак не мог догадаться, что бледный, как полотно, и изможденный экзаминанд Дерптского университета есть одно и то же лицо с дородным, важным, хотя и не без улыбки, лейб-медиком главнокомандующего сухопутными и морскими силами в Крыму.

В 6 часов вечера я дотащился кое-как до маленького домишка с грязным двором, где заседал главнокомандующий. Едва обо мне доложили, как дверь отворилась, и я стал перед ним, что называется, нос к носу. В конурке, аршина в три в длину и столько же в ширину, стояла, сгорбившись, в каком-то засаленном архалуке судьба Севастополя. У одной стены стояла походная кровать с круглым кожаным валиком вместо подушки; у окна стоял стол, освещенный двумя стеариновыми огарками, а у стола в больших креслах сидел писарь, который тотчас же ушел.

– Вот, как видите-с, в лачужке-с, принимаю вас, – были первые слова главнокомандующего, произнесенные тихим голосом; за этим следовало «хи, хи, хи» с каким-то спазмодически принужденным акцентом.

– Пожалуйте, присядьте-с, – продолжал он, подавая мне кресла, еще согретые седалищным мясом писаря, а сам садясь на край кровати, – были вы у меня-с, когда я ребро переломил-с; я никак не могу этого вспомнить-с.

– Был, ваша светлость, но ушел, когда вы только что начали приходить в себя.

Потом он распечатал поданный мною конверт, пробежал его, надев очки, и спросил тем же тихим, беззвучным тоном, видел ли я госпитали на моем пути.

– К сожалению, я видел один, – отвечал я, – но в таком состоянии, что желал бы лучше не видать его.

– Да-с, было еще хуже-с, 24-го; мы не знали, что и начать-с, лежали-с на голой земле и под ливнями-с.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22 
Рейтинг@Mail.ru